Крылья и цепи — страница 27 из 76

ики, вижу, но помочь ничем не могу слепому. Чтобы дойти до него, мне нужно миновать несколько коридоров, на это уйдет время. А он, как и все, куда-то идет. И вдруг я вижу!.. Что бы ты подумала?! Женщину с ребенком на руках. Увидев слепого, она остановилась, словно перед нею неожиданно разверзлась пропасть. Ребенок на ее руках спал. Очевидно, она несла его в ясли. И тоже, как все в этот час, торопилась. А слепой все стоял и стоял, постукивая об асфальт легкой палочкой, ждал доброго человека. Женщина подошла к нему и что-то сказала. Я догадался, что она предложила перевести его через шумный перекресток. Слепой улыбнулся… — Батурлинов открыл глаза и взглянул на Лилю: — Ты видела когда-нибудь, как улыбаются слепые? Конечно, не видела. А я видел… И не раз. В этом подобии улыбки больше скорби, чем радости. Настоящую улыбку рождает солнце, а тот, кто не знает, что такое солнце, улыбается по-другому. Я смотрел из окна, пока женщина не довела слепого до троллейбусной остановки. Потом она вернулась, пересекла шумный перекресток назад и скрылась за углом…

Батурлинов откинулся на спинку кресла и долго смотрел на Лилю, словно что-то припоминая или раздумывая: а зачем, собственно, он начал этот разговор?

— Я не зря заговорил о слепом человеке и о женщине с ребенком на руках. Пока ты спала, я тут ходил и все думал… Думал над тем, что ты сделала. И наконец пришел к выводу: ты поступила жестоко. Я вспомнил все, буквально все, вплоть до мелочей: мое нежелание благословить тебя на брак с Николаем Сергеевичем, твое упорство, твое заверение в том, что ты любишь его, наконец, твои слезы, когда ты так тепло говорила о Тане. Ты хотела заменить ей мать… Ведь ты, как никто другой, знаешь, что такое сиротство. И тогда я увидел, как я был неправ. С легким сердцем благословил тебя. Но вот прошло несколько месяцев. Ты ушла от Николая Сергеевича. Ушла, когда ты ему особенно необходима. Он болен, он одинок… Все свое время он отдает науке и работе, работе и науке. В клинике он получает гроши. На его плечах дочь. Ты уже успела расположить к себе осиротевшего ребенка. И вдруг так предать… Как все просто — взяла и ушла!.. Твой поступок в моем сознании предстает примерно такой печальной картиной: у панели, на шумном перекрестке, стоит слепой человек. Стоит и ждет, чтоб его перевели на другую сторону улицы. И вдруг откуда ни возьмись появилась ты… Моя милая, добрая внучка. Ты бережно берешь под руку человека в черном плаще и переводишь через улицу. Вот ты довела его до середины перекрестка… И вдруг… Что я вижу?.. Ты бросила слепого посреди улицы и кинулась бежать назад. Оказывается, в эту минуту ты вспомнила, что не захватила с собой пуговицы для платья, которое сшила тебе портниха. А человек в черном плаще стоит посреди шумного перекрестка и постукивает легкой палочкой об асфальт. Слева и справа с шумом проносятся автомобили. По шарканью ботинок он догадывается, что мимо него пробегают пешеходы. И все мимо, мимо… Машины обдают его бензинным дымком. Прохожие скользят по нему сочувственными взглядами. И в каждом взгляде можно прочитать позорное извинение: «Я бы с великим удовольствием, но так тороплюсь…» А человек в черном плаще даже находит в себе силы скорбно улыбнуться.

Батурлинов встал, распрямил свои худые костистые плечи и, заложив руки за спину, прошелся по кабинету.

— Я кончил. Теперь слушаю тебя.

— Что мне делать?! — еле слышно проговорила Лиля.

— Вернуться к Николаю Сергеевичу! Встать на колени и просить прощения!

— Это невозможно… Я не могу этого сделать. Не имею права…

Лиля упала на диван, уткнувшись лицом в подушку. Трудно было старику Батурлинову смотреть, как содрогаются в беззвучных рыданиях плечи внучки, самого близкого, самого родного человека на свете.

VIII

Электричка остановилась у платформы «Абрамцево». Вместе с напористым валом пассажиров вышли на перрон Мориссон и Надя. После душного вагона прохлада леса, хлынувшая бодрящей волной, чувствовалась особенно остро. Мориссон остановился и огляделся.

— Как в Карпатах!

По обеим сторонам железнодорожного полотна молчаливо вздымали свои угрюмые кроны могучие ели. Словно разморенные избытком сил богатыри, они дремали под горячим солнцем. Сверху, над их островерхими зелеными вершинами, лениво плыли белые облака.

Надя сжала руку Мориссона:

— Ты еще не то увидишь… — Она увлекла его в сторону леса.

Узкая тропинка вела в гору меж могучих стволов корабельных елей. Кое-где в эту строгую зеленошлемную шеренгу врывались кряжистые дубы и белоствольные березы.

Мориссон дышал глубоко. Внезапно остановившись, он тер ладонью лоб.

— Что ты, Альберт?

— Забыл, понимаешь, забыл… Как это говорили древние римляне… — Он перевел взгляд со стройной прямоствольной березы на высокий дуб. — Да, вспомнил: кесарю кесарево!

Надя не поняла, что хотел сказать Альберт. Но не осмелилась спросить, что он имеет в виду, вспомнив забытый афоризм. Смущенно глядя на Альберта, она старалась прочитать в лице его хотя бы малейший намек на мысль, взволновавшую его. Она и до этого нередко ловила себя на том, что ее познания в области литературы и истории очень слабы.

Мориссон сделал вид, что не заметил смущения Нади.

— Ты только посмотри, как разумна природа! Полюбуйся, какую стройную красавицу березку она сосватала этому чудо-богатырю! — Альберт рукой показал на дуб, высоко взметнувший свою зеленую густую крону в голубое небо.

Надя еще крепче сжала руку Альберта и, слегка пригнувшись, пружинисто и по-мальчишески озорно побежала по тропинке, ведущей на пригорок, где на кромке солнечной поляны весело перешептывались молодые березки. Альберт еле поспевал за ней. Ему было приятно и легко бежать между деревьями, в мягких наплывах хвойной прохлады, сжав в своей крепкой большой ладони руку Нади. Он забыл все: и то, что он не тот, за кого себя выдает, и что он должен терпеливо играть роль влюбленного румынского журналиста, и то, что перед ним советская студентка, а не просто милая девушка. Забыто строгое напутствие седого Вильсона. Альберт почувствовал себя послушным ребенком, подхваченным на сильные руки доброй и ласковой матерью-природой. Не скрывая нахлынувших чувств, он неожиданно резко остановился.

— Альберт! Тебе это нравится?..

— Я вспомнил Карпаты. От этих елей на меня пахну́ло родиной. — Взгляд Мориссона рассеянно скользил по зубчатой линии дальнего леса: — А вон тот спуск и дорога чем-то напоминают одно местечко в Синае, по пути к королевскому дворцу. Ты никогда не видела Карпаты?

— Нет.

— Они древни, как мир, и юны, как утро. Когда-нибудь ты увидишь мою родину. Дунай, Бухарест, Карпаты!..

— Я слушаю… Рассказывай, ты так восторженно говоришь о родине!

— Потому что я люблю ее! — Взгляд Мориссона вспыхнул горячим блеском. — Нет, ты не можешь представить себе, что такое Карпаты! Альпийские луга, высокогорные озера!.. А долина на берегу Бистрицы! Вода в этой реке чиста и прозрачна, как хрусталь, свежа и холодна, как русская зима. Она течет из Родненских гор. А ущелье в Бучеджских горах!.. Если ты когда-нибудь будешь проезжать через это ущелье и посмотришь вверх, на небо, у тебя закружится голова! А там, высоко-высоко в горах, озера… Много-много озер!.. На одних только Трансильванских Альпах их более ста. А когда перед твоими глазами предстанут сталагмиты в пещере Скеришоара, тебе покажется, что ты находишься на дне океана и что вокруг тебя возвышаются гигантские коралловые рифы. — Мориссон вздохнул: — О Бухаресте говорить спокойно нельзя. Это не просто город. Это город-сад! Это волшебная легенда! Я однажды любовался им с самолета. Впечатление потрясающее! Ты только представь себе: вдали, на севере, вздыбились в небо гордые Карпаты. А под ними, цепляясь своими белыми рукавами за скалистые вершины, плывут облака. Они нежны, как туман, они легки, как дым. А дальше, если посмотреть на юг от города, увидишь Дунай… Голубой Дунай! Сколько песен о нем сложили! Но сверху он кажется совсем не голубым.

И снова взгляд Мориссона блуждал где-то далеко-далеко, поверх линии дальнего леса, синеющего на горизонте.

— А там, где всходит солнце, Бухарест окаймлен жемчужным ожерельем озер: Китила, Беняса, Флоряска… Все они пронизаны серебряной нитью реки Колентины.

Надя, как девочка, любовалась восторженностью своего друга.

— Альберт, пойдем. Дальше будет еще красивее.

Они пошли дальше. Узкая тропинка привела их к речке Воре, берега которой были затянуты сизовато-дымчатыми кущами ивняка и темно-зеленой ольхой. Мориссон остановился, заметив плывущий по реке венок из ромашек:

— Что это плывет?

— Венок.

— Это что — чисто русское, национальное?

— Да… Это старинный русский обычай. Был такой праздник, троица. В этот день раньше на Руси молодые девушки гадали. Невеста плела два венка: себе и своему жениху, потом опускала их на воду.

— Зачем? — спросил Мориссон, провожая взглядом плывущий по реке венок, который задержался у камыша, потом плавно обогнул его и поплыл дальше.

— Была такая примета в народе: чей венок потонет раньше, тот раньше умрет.

— Чудаки вы, русские! В вас еще столько первобытной наивности. Верите в сны, в приметы…

Венок скрылся за кустами ольшаника.

Надя тронула Альберта за локоть, и они двинулись по утоптанной тропинке, вьющейся вдоль берега речушки.

Надя шла за Мориссоном. На крутом склоне к реке они наткнулись на художника. Примостившись на раскладном стульчике, не обращая внимания на подошедших, он писал этюд. На нем была вымазанная масляной краской парусиновая блуза и старая шляпа с темными потеками на выгоревшей ленте. По виду художнику было не более сорока. Ему не хотелось, чтобы за спиной маячили прохожие. Это было видно по его взгляду, который он бросил снизу вверх на Мориссона. В этом взгляде были и раздражение, и немой укор. Кто знает, может быть, Мориссон в эту минуту напомнил художнику тех прилизанных черноволосых красавцев с розовыми чувственными губами, каких когда-то рисовали на лубочных пасхальных открытках. Непременно темные, отливающие бликами волосы расчесаны на пробор, и рядом — темноглазая подруга с глупой, окаменевшей улыбкой на лице. А кругом реют голубки, машут крылышками ангелочки…