— Что-то не спится.
— Митя, давай уступим одну полку дедушке. Мне его так жалко. Мы с тобой как собаки на сене: сами не спим и другим не даем.
Дмитрий спустился на пол. На нижней полке, у окна, клевал носом старичок в старенькой застиранной гимнастерке и толстых суконных штанах, заправленных в кирзовые сапоги. Он подсел где-то после Кирова и бойким, вятским говорком сразу же развеселил всех в купе. А сейчас он опустил на грудь свою маленькую голову с седыми свалявшимися волосами и время от времени вскидывал ее, когда она толчками клонилась книзу. Дмитрий прикоснулся к плечу старика, и тот встревоженно открыл глаза.
— Полезай-ка, дедунь, на мою полку, я уже выспался.
Дед с охотой принял предложение Дмитрия и, смешно корячась, полез на полку. Через пять минут, подложив кулак под голову, он уже с присвистом всхрапывал.
Ночью по крыше вагона застучали редкие капли дождя. Ольга спала на своей полке, разметав руки и чему-то улыбаясь во сне. Дмитрий вышел в тамбур. Дождь усиливался. Крупные капли косо дробились об оконные рамы и с нахлестом секли по лицу. Дмитрий закрыл ладонью щеку. И почему-то сразу же вспомнилась война, от которой долго-долго еще никуда не уйдешь. Все тот же Белорусский фронт, все те же нудные дожди, все те же непролазные Пинские болота… Дмитрий неожиданно поймал себя на мысли: «Не зря психологи в особые разряды памяти выделяют память чувственную: вкусовую, звуковую, память запахов и ощущений. Звук лопнувшей камеры автомобильного колеса на какие-то мгновения переносит бывшего фронтовика в окопы. Запах конского навоза, ременной сбруи и лошадиного пота уводят крестьянина в деревню, в конюшню, ближе к земле…»
А дождь все сек и сек: по лицу, по рукам, дробился о рамы…
Вдруг Дмитрию пришла в голову озорная мысль. Он открыл дверь и спустился на ступеньку вагона, держась за скользкие металлические поручни. Вышел под хлесткий, секущий ливень. Через минуту промок до нитки. После вагонной духоты было приятно ощущать телом мокрый холодок тенниски. В непроглядной темноте огненными изломами сверкнула молния. Спустя несколько секунд пророкотал далекий гром.
За спиной Шадрина громыхнула тяжелая дверь. Сноп света, хлынувшего из тамбура, нарисовал на отлогой, бегущей назад железнодорожной насыпи изломанную гигантскую тень человека. Местность была неровная, отчего тень причудливо колыхалась, смещалась. Хрипловатый простуженный голос проводника смешался с шумом и перестуком колес:
— Гражданин, поднимитесь в вагон!
Мокрый и продрогший, Шадрин вернулся в купе. Сонная Ольга кулаком терла глаза и никак не могла понять, зачем ее разбудила соседка по купе — высохшая седенькая старушка, ехавшая в гости к сыну, который работал шахтером в Прокопьевске. Всю дорогу старушка ела украинские ватрушки и душистое трехслойное, с чесноком, домашнее сало, которое запивала смородинным чаем.
Тугая на ухо, она не слышала, как следом за ней в купе вошел Дмитрий. Он молча стоял за ее спиной, раздумывая, как бы ему поаккуратнее достать из чемодана сухое белье и переодеться.
— Давно страдает-то? — шамкающим ртом спросила старуха.
— Кто, бабушка?
— Да твой-то.
— Чем страдает? — не понимала спросонок Ольга.
Старуха поднесла костлявый указательный палец к виску:
— Да этим самым, говорю… Головой. Если б не я — быть беде. Спасибо, проводник снял сердешного с приступок. Лечить надо, доченька, лечить, голубушка… — Прикрыв рот ладонью, старуха шепотом, словно по секрету, посоветовала: — У нас в деревне тоже был такой. Беда-а-а… По всем больницам возили, и в город Рязань, и в город Тамбов… А все попусту, одни только расходы. А бабка вылечила. Подгорбунчиха, старенькая… Сейчас ей, кажись, на девятый десяток перевалило, в Прокуткино живет, одна-одинешенька. — Шепот старухи перешел в таинственное причитание: — После третьего наговора, как рукой сняло. Вот тебе крест, с места не сойти. — Старуха перекрестилась и потуже завязала у подбородка белый платок. — Сейчас бригадиром работает. Мужик-то — поискать таких! Не пьет, не курит, женился. А уж хозяйственный! Ничего из рук не вырвется…
Не желая обидеть заботливую старушку, Ольга тихо ответила:
— Спасибо, бабуся, за совет. А сейчас ложитесь, отдыхайте, уже поздно, утро вечера мудренее. Завтра поговорим, нам еще далеко ехать вместе; и адресочек, кстати, дадите.
Старуха недоверчиво, с опаской покосилась на Шадрина. Покряхтывая, она легла на свою полку.
Дмитрий достал из чемодана спортивные шаровары, белье и, видя, что Ольга понимает, зачем он это сделал, вышел в тамбур.
Вслед за Дмитрием вышла Ольга. За окном чернела теплая августовская ночь. Накинув на плечи Ольги, пиджак, Дмитрий полуобнял ее, и так они долго стояли молча, наблюдая игру огней, которые то скрывались, то появлялись за деревьями, темневшими у полотна железной дороги.
— Чувствуешь, какой запах? Горелым углем тянет. Так пахнет только на железной дороге, где поезда ведут паровозы. Там, где электровозы, этого запаха уже нет.
Ольга думала о другом:
— Митя, а что, если я твоим не понравлюсь?
— Мне бы твои заботы, малыш, — отшутился Дмитрий. Он поправил на плечах Ольги пиджак и застегнул его на все пуговицы. — Осталось несколько часов. Я уже ощущаю запах барабинских озер. Где-то тут, рядом, есть небольшое озерко и камыши. — Дмитрий помолчал, глядя в темноту, потом на ухо Ольге проговорил: — Когда-то в юности я писал стихи. И одно из них написал как раз на этом вот перегоне, когда возвращался с войны. Хочешь прочитаю?
— Прочти! — кутаясь в пиджак, Ольга плотнее прижалась к Дмитрию.
Дмитрий начал читать:
За спиной Урал горбатый,
Чаще, чаще колесный пляс.
Первый раз за войну солдата
Пассажирский качал и тряс.
Первый раз за войну бессонница
Пригвоздила меня к окну,
Столбовая дорожная конница
Натянула до гуда струну.
Здесь когда-то, вихрастый, босой,
Я умел по-утиному крякать.
И под жесткой отцовской рукой,
Хоть убей — не хотел заплакать.
Впереди — распласталась даль.
По бокам — размахнулась ширь,
Под ногами грохочет сталь.
Ну, а в сердце — ты, Сибирь…
Ольга вскинула голову и посмотрела на Дмитрия недоверчивым взглядом.
— Нагнись, я тебя поцелую, мой доморощенный поэт.
Дмитрий склонил голову, подставив ей щеку. Но Ольга не поцеловала, а прошептала, обдав его горячим дыханием:
— Я давно хотела сказать тебе, но все как-то не решалась.
— Что?
— Перед отъездом была в поликлинике… Врач сказал, что у нас будет ребенок.
Дмитрий обнял ее голову и прижал к груди. Ему ни о чем не хотелось говорить. Все слова, какие приходили на память, в эту минуту были бледной тенью того огромного чувства, которое родилось в его душе.
За окном плыла разбуженная перестуком колес лунная ночь. Ветер доносил пресные камышовые запахи близких озер. Дальние огни, которые только что проступали крохотными точками, теперь разрастались, становились ярче.
Поезд приближался к станции.
III
Первым из соседей, кто пришел поздравить Дмитрия с приездом и взглянуть на его молодую жену, был дед Евстигней, сосед. Ввалившись в избу (стучаться в дверь он не имел привычки), старик нетвердо переступил через порог и перекрестился на крохотную закопченную иконку, висевшую в углу под потолком.
— С приездом, Егорыч… С приездом тебя, соколик!..
Дмитрий только что пришел с братьями из бани и еще как следует не остыл. Братья продержали его минут десять на полке́ и так исхлестали веником, что все тело его пылало. За годы московской жизни он отвык париться.
Припав к кувшину с крепким деревенским квасом, который сестра Иринка достала из погреба, Дмитрий никак не мог напиться. Оторвался от кувшина только тогда, когда увидел в дверях сгорбленную фигуру деда Евстигнея.
Поздоровавшись, дед неторопливо прошел к столу и сел на кованый сундук.
— Молодец!.. — сказал Евстигней и расправил бороду.
— Почему молодец?
— Дождичек к нам привез… Мы тут на корню сохнем. За все лето хоть бы один добрый дош прошел. Поля горят, сена́ никудышные… Одним словом, радоваться нечему.
— Что же, как-нибудь переживем… Видели и не такое… — сказал Дмитрий, вытирая полотенцем голову.
— Как она там?..
— Кто она?
— Москва-то?
— Хорошеет, дед Евстигней, строится.
— Чем же хорошеет-то?
— Дома строят, дворцы, фабрики, заводы… Есть дома по тридцать этажей, а то и выше. Маковкой до самых облаков достают.
Дед Евстигней, словно что-то прикидывая в уме, полез в карман и достал пузырек с нюхательным табаком. Не торопясь, насыпал на ладонь такую щепоть табака, которой вполне хватило бы на десятерых. Он не чихал, а только шмыгал темными продубленными ноздрями и о чем-то сосредоточенно думал, щуря слезливые глаза.
— Да, что правда, то правда… Москва есть Москва… Она бьет с носка. — Старик сипловато вздохнул и заключил: — Хотя бы одним глазком поглядеть на нее, сердешную. Взглянуть разок — и помирать можно.
Дед Евстигней склонил голову набок, точно к чему-то прислушиваясь, и заложил в другую ноздрю такую же щепотку табаку. Пошмыгал носом, повернулся к Дмитрию.
— Чьи там берут-то, Митяшка, наши или ихи?
— Что-что?..
— Я спрашиваю, чьи берут: красные или белые?
Дмитрий догадался: от старости дед Евстигней начал потихоньку терять память.
— Красные, дед Евстигней, красные… Белым дышать не дают. Лупят и в хвост, и в гриву.
— Это хорошо, что красные, так и надо! А где же баба-то твоя, чего не кажешь?
— В бане она. С дороги нужно помыться.
— Это тоже хорошо. Только ты ступай, шумни окаянным, чтобы парку́ мне оставили, я тоже схожу. Как пар-то?
— Хорош!.. Насилу с полки слез.
— Да скажи им, чтоб особо не жадничали, а то после них, паларыч их расшиби, никогда пару не жди, дуро́м выпускают. Я пойду за подштанниками да веник захвачу. Ты только ступай, скажи бабам, а то ведь они…