Крылья и цепи — страница 7 из 76

— Что?

Они остановились. Лиля смотрела в глаза Струмилина и старалась понять: значит ли она для Николая Сергеевича то, чем является в ее глазах и в ее сердце он, Струмилин, которого она полюбила сразу же, словно бросившись в бездонный горячий омут безрассудных чувств. Все началось в прошлое лето, на юге… А потом дорога до Москвы. Они ехали в двухместном купе мягкого вагона. Если б перед тем как им сойти на московском перроне, до опьянения счастливую Лилю тогда спросили: «Что ты хочешь, Лиля?..» — она бы ответила, не раздумывая: «Я хочу, чтоб дорога наша опоясала земной шар». И если б тут же Лиле задали вопрос: «Чем ты можешь пожертвовать во имя дороги, которая опояшет земной шар?..» — то Лиля ответила бы: «Я отдам за нее жизнь…»

— Вы не любите меня, Николай Сергеевич. Вам просто жалко женщину, которая, как покорная собачонка, привязалась к вам, а вы из сострадания разрешаете ей иногда быть рядом с вами…

Струмилин болезненно улыбнулся, поправил локон, выбившийся из-под косынки Лили.

— А ты все-таки нервный ребенок. Тебе нужно перед сном делать прогулки.

Лиля подняла голову и настороженно посмотрела на Струмилина. Потом эта настороженность сменилась обидой, которая отразилась в уголках дрогнувших губ:

— Я знаю, почему вы тяготитесь мной…

— Почему?

— Я надоела вам… Вам уже скучно со мной…

Что мог ответить на это Струмилин? Ему было и радостно, и больно видеть скорбное лицо Лили. И, желая шуткой разрядить напряжение, которое сама же себе создала обидчивая и мнительная Лиля, Струмилин сказал не то, что хотел сказать:

— Ты не ошиблась…

Лиле не хватало воздуха. Она смотрела на Струмилина так, будто только сейчас поняла, что перед ней не он, а кто-то другой. От этой мысли ей становилось страшно. Но, глядя в усталые глаза Струмилина, она не верила его словам. Эти глаза любили, они умоляли: «Не уходи, без тебя мне так неуютно и холодно…»

Лиля прошептала:

— Николай Сергеевич, вы же пошутили? Скажите, пошутили?..

— Я сказал правду, — снова солгал Струмилин. Что-то садистское колыхнулось в эту минуту в его сердце.

— Так значит… Значит, вы меня обманывали? Значит, все, что я принимала за любовь…

Струмилин медлил с ответом. Переулок, в котором они остановились, был тихим, безлюдным. Было слышно, как где-то неподалеку, в одном из дворов, метла дворника ритмично, приглушенно шаркала о шершавый асфальт.

Струмилин положил на Лилины плечи руки. Лиля в эту минуту была уверена, что она любима. Но в ней снова и снова, как это было при каждом свидании, пробуждалось ненасытное желание еще и еще раз убедиться в том, что он ее любит.

— Разве ты не видишь, как я люблю тебя?! — сказал наконец Струмилин.

Губы Лили вздрагивали:

— Зачем вы так неосторожно шутите, Николай Сергеевич? Не делайте больше этого…

Струмилин видел в глазах Лили отражение ночных огней.

— Когда ты перейдешь ко мне? — вдруг спросил он.

Лиля покорной девочкой стояла перед Струмилиным и преданно смотрела ему в глаза:

— Я приду к вам завтра. Я приду к вам навсегда. На всю жизнь…

VII

В прокуратуре Союза Шадрина принял инспектор по кадрам Гудошников. Сразу же, с первого взгляда, он чем-то пришелся по душе Дмитрию. Может быть, тем, что на инспекторе еще лежала свежая, неистребимая печать войны, или тем, что, приглашая сесть, он не сделал той деловито-слащавой «дежурной» улыбки, которую последние годы все чаще стал замечать Шадрин на лицах некоторых официальных лиц, с которыми ему пришлось сталкиваться по делам службы.

В своем письме, написанном в прокуратуру Союза месяц назад, Дмитрий просил работу в прокуратуре, даже если эта работа связана с выездом в любой город страны.

И вот это письмо — его Шадрин увидел, как только подошел к столу инспектора, — перед Гудошниковым. На левом углу, где стояла резолюция, написанная синими чернилами наискосок, лежало пресс-папье.

Дмитрий молча сел и стал дожидаться, пока инспектор прочитает запись в трудовой книжке, ознакомится с его дипломом, характеристикой, анкетой… «Старше меня года на четыре, не больше, — подумал Шадрин, вглядываясь в лицо Гудошникова. — В сорок первом, наверное, был кадровым офицером. До сих пор не расстается с гимнастеркой».

По статной фигуре, возвышавшейся над столом, Дмитрий определил, что Гудошников высок ростом. Над левым карманом его заметно выгоревшей офицерской гимнастерки пестрели четыре планки наградных колодок, над правым — темнели две полоски: следы споротых нашивок о ранениях. Шадрин сосчитал — двенадцать наград.

Уловив взгляд Дмитрия на своих орденских планках, инспектор в свою очередь взглянул в шадринскую анкету и остановил взгляд на графе, где стоял вопрос: «Имеете ли награды, за что и какие?»

Шадрин силился расшифровать две последние медали в нижнем ряду и не мог. «Кажется, одна «За взятие Берлина», а последняя — «За освобождение Праги», — решил Дмитрий. — Ну что ж, старина, руби сплеча! От тебя не обидно услышать и горькую правду. Два боевых «Красных Знамени», «Александра Невского», «Отечественную войну» первой степени и две «Красных Звезды» за красивые глаза не получишь…»

— Где и когда начинали войну? — спросил инспектор так просто, будто Дмитрий пришел не в прокуратуру Союза, где должна решиться его судьба, а так, между артобстрелами, в минуты затишья, заскочил в окоп к такому же, как и он, солдату, дружку-земляку, чтобы перекинуться двумя-тремя подбадривающими друг друга новостями из деревни и выкурить по ядреной самокрутке.

— В Пятой армии, у Лелюшенко.

— О, сосед!.. А я в Шестнадцатой, у Рокоссовского, на самом стыке с вами. Случайно, не в дивизии Полосухина?

— У него.

— Значит, сибиряк? — спросил Гудошников.

— Так точно.

— Помню, когда вы приехали… Если память не изменяет — шестнадцатого или семнадцатого октября?

— Совершенно верно, в ночь на семнадцатое.

— Да… Много ваших ребят полегло на Бородинском поле. Но дрались вы — не на жизнь, а на смерть. — Гудошников, словно что-то вспоминая, смотрел на стеклянные подвески люстры, висевшей под потолком. Теперь он Шадрину показался значительно старше, чем вначале, когда переступил порог его кабинета. — Значит, все было?..

— Что было, то было, — вздохнув, сказал Шадрин, — не дай бог такому повториться. — Только теперь Дмитрий заметил, что на левой руке у Гудошникова недоставало двух пальцев — большого и указательного.

— Где закончили войну? — все так же просто спросил инспектор, пробегая взглядом анкету Шадрина.

— У стен рейхстага. А пятого мая из-за угла меня поцеловали из фаустпатрона. Да так приголубили, что насилу спасли.

— Мне не пришлось дойти до Берлина. Ранили под Варшавой.

— Пришлось брать и Варшаву. Здорово горела. Тяжело было смотреть. Уж больно красив город!..

— Я этого пожара не видел. Немного не дошел. Ранило на подступах. Потом полгода путешествовал по госпиталям, а в начале сорок пятого списали по чистой.

Гудошников сложил аккуратной стопкой документы Шадрина, подвинул их на край стола и долго, что-то прикидывая в уме, смотрел на Дмитрия. Потом встал, энергичным движением рук расправил под широким ремнем гимнастерку и, припадая на правую ногу, прошел к распахнутому окну, из которого в кабинет вплывал монотонный гул столицы. Под ногами его поскрипывали плашки рассохшегося паркета.

«Таких гренадеров на военных парадах и на смотрах ставят на правый фланг, — подумал Шадрин, глядя на широкую спину Гудошникова и на крутой разворот плеч, — сложен так, что хоть лепи с него атланта».

Слегка прикрыв окно, Гудошников вернулся к столу, закурил и сел, как бы подчеркивая своим молчанием и озабоченным выражением лица, что теперь он вынужден приступить к тому главному разговору, во имя которого он пригласил Шадрина.

— Обрадовать вас пока нечем, Дмитрий Георгиевич. Говорил я о вас со своим начальством. Ничего пока не получается. Вмешался Богданов. А его характеристике верят. Как вам известно — его акции заметно выросли. А потом, и со здоровьем у вас не такой уж блеск. Все-таки, куда ни кинь, инвалидность.

— Вы, очевидно, тоже заканчивали… — Дмитрий хотел спросить, какое учебное заведение закончил Гудошников, но осекся, побоялся, как бы вопрос его не показался инспектору фамильярным.

— Юридический, заочный, два года назад. Распределение получил сюда, вот и приходится больше с бумажками возиться, хотя за каждой бумажкой стоит человеческая судьба. Тоже вторая группа.

— Но я уже работал!.. Я был допущен к оперативной работе. И справлялся… Имею благодарности… — Шадрин говорил напористо, запальчиво, отчего его левое веко начало мелко подергиваться.

— Вопрос ваш, Дмитрий Георгиевич, решаю не я. Я вас могу только рекомендовать своему начальству, что я и сделал три дня назад, — спокойно и сдержанно сказал Гудошников, стряхивая пепел в свинцовую пепельницу. — К моему стыду, а может быть, в нарушение правил я даже скрыл вашу инвалидность.

— И что же вам сказали? — Шадрин чувствовал, как в горле у него пересыхает.

— Тут я немного дал маху. Пошел к руководству с намерением положительно решить вопрос вашего нового назначения и, черт меня дернул, сказал, что вы не сработались с Богдановым. Характерами не сошлись. Это у нас не считается криминалом. Думал, как лучше, а получилось наоборот. Начальник тут же снял трубку и позвонил Богданову. Уж что тот говорил — одному богу известно.

— Интересно, куда же вы все-таки меня хотели направить? — нерешительно спросил Шадрин.

— В Свердловский район, старшим следователем. Там нужны грамотные ребята.

— Ну, а сейчас куда мне?

Инспектор поврежденной кистью руки провел по лицу, словно стирая с него налипшую невидимую паутину, и кисло сморщился:

— Подождите с месяц, потерпите. Начальник собирается в отпуск. Может быть, без него что-нибудь придумаем. А вообще обещать трудно. Богданова перешагнуть нелегко. Когда-то, в старые добрые времена, все дороги вели в Рим. Сейчас дороги всех прокуратур Москвы ведут к Богданову. Он ворочает кадрами.