Крысиный король — страница 2 из 60

В одну из табачных сред бабушка рассказала о колпинских родственниках. У деда было два брата: старший — Владимир, умерший в конце тридцатых, младший — Петр, погибший на войне, в Ижорском батальоне. Мой дед, Андрей Каморович, был средним. У Владимира был сын Петр, у которого было двое сыновей, мои братья Борис и Петр, оба старше меня, Борис почти на двадцать лет. Я их никогда не видел, знал только, со слов бабушки, что Борис большой партийный начальник в Ленинграде, что ему прочат серьезную карьеру, а Петр со странностями, шахматист. Нашедший фотографии деда Владимир был сыном погибшего Петра, младшего брата моего деда, и продолжал работать на Ижорском заводе, в горячем цеху, хотя давным-давно мог выйти на пенсию.

— Как ты все это запомнил? — спросила Валя.

— У меня хорошая память, — сказал я.

— Ну и как зовут мою маму?

— Э-э… Нина… Нина Витальевна…

— Вадимовна, — поправила Валя.

— Да! Вадимовна! Прости…

Девятый дом от того места, где прежде была керосиновая лавка, стоял в глубине сада, за высоким забором. Калитка была заперта изнутри. Я перелез через забор, откинул щеколду, впустил Валю. Стоило мне запереть калитку вновь, как мы услышали «Стоять где стоите!», обернулись на голос и увидели невысокого старика в очках с толстыми стеклами. В руках у старика была двустволка. Он был в коротких сапогах с широкими голенищами, похожих на пижамные штаны, армейском кителе без погон и петлиц. Его редкие седые волосы торчком обрамляли лысину, впалые щеки были покрыты густой щетиной. Стволы были нацелены прямо Вале в грудь. Из-за плохого зрения старик стоял к нам очень близко. Валя протянула руку и отвела стволы в сторону. Старик описал ружьем дугу, направил ружье на меня.

— Мы к вам, Владимир Петрович, — сказала Валя. — Здравствуйте!

— Здравствуйте, — ответил старик, делая полушаг вперед и почти упираясь стволами в меня. — Я Петр Владимирович. Вы ошиблись.

— Вы дядя Петр? Я внук Андрея, сын Эры, — сказал я.

— Внук Андрея?

— Да, мы приехали за фотографиями, которые нашел дядя Володя.

— Он мне ничего не говорил. Он ничего не говорил. Внук Софьи? Помню. Софья жива? А… Володя придет вот-вот. Эра… Помню. Беленькая такая. Любила козье молоко. У нас тут была коза. Съели. Давно съели. Володя ничего не говорил…

Старик опустил ружье. Трудно было понять, куда он смотрит. Старик сплюнул себе под ноги, нить густой темной слюны повисла на подбородке.

— Володя придет, — сказал старик. — Вот-вот придет… Скоро…


…Примерно лет через десять — двенадцать я приехал в Колпино с лекарствами для Володи. До этого мы виделись раза три — четыре — я приезжал после армии, просто так, расслабиться, он — когда умерла бабушка, я — когда он отмечал восьмидесятилетие и еще через пару месяцев после юбилея, его забрали с непроходимостью, мой племянник позвонил и сказал, что Володя хочет меня видеть.

Тогда он, уверенный, что из больницы не вернется, передал мне последнее, что у него осталось от моего деда, — маленькую трубочку с обгрызенным мундштуком и шахматную доску, которую, как уверял Володя, мой дед сделал в Шлиссельбурге. Доску и трубочку Володя хотел отдать, когда мы были у него с Валей, но забыл, а я не напомнил. Бабушка была расстроена, просила хотя бы описать доску — дед был неплохим шахматистом, и расстроилась еще больше, узнав, что я ее не видел. Доска, как оказалось, была сделана ловко, на ней, купив набор дешевых пластиковых фигур, я разыгрывал этюды, трубочку пару раз раскурил, но она очень горчила.

Лекарства доставал клиент, у которого на даче успешно поработали перешедшие по наследству от Гольца крысы-каннибалы. Все они носили имена Акелла или Тарзан: Акелла-восьмой, Тарзан-одиннадцатый. Вместе с крысами я работал в кооперативе. Кооператив назывался «Экстра-К». «К» означало «клининг». Уборка по-английски. Рулили в кооперативе сомнительные личности, но в мои дела они не встревали. Крысы приносили стабильный доход, а с крысоводом — так меня там называли, — никто связываться не хотел. Меня считали прибабахнутым. Я попросил закупить специальную измерительную аппаратуру. В кооперативе посмотрели смету, сказали, что таких денег нет, но потом деньги нашлись, аппаратуру закупили, и другие работники спускались ко мне в подвал посмотреть на чудо техники и заодно выпить.

Володя почти не вставал после инфаркта, к тому же у него оттяпали значительную часть пораженного раком толстого кишечника, был он худ, скулы торчали, огромные кулаки уже не сжимались, когда он о чем-то эмоционально рассуждал, страстность его ушла, остались только польские сарказм и насмешливость. Он обретался в маленькой комнате, в трехкомнатной квартире младшей дочери, моей сестры, старый дом за какие-то гроши — расширялась полоса отчуждения железной дороги, — был выкуплен властями. Помимо лекарств, я привез упаковку французских калоприемников, бывших тогда еще большим дефицитом, чем обезболивающее. Обезболивающее я тоже привез. Володя сам открыл дверь. На нем был короткий больничный халатик с завязками сзади. Я помог ему помыться, показал, как приладить калоприемник. Это оказалось простым делом. Он лег, я сел рядом с узкой койкой. Володя попросил плотнее прикрыть дверь в прихожую: «От меня воняет сильно, — сказал он. — Ты как? Терпишь? Я-то сам принюхался…»

Володя говорил, что откажется от новой операции, говорил, что к пятидесятилетию работы в горячем цеху Ижорского завода ему была прислана медаль и талон на продуктовый заказ, несомненно — стараниями племянника Бориса, занявшего в Смольном важный кабинет. В заказе были гречка, печень трески, колбаса, зеленый горошек и ананас кружочками, в банке. В каждую нашу встречу Володя вспоминал, как воевал в Ижорском батальоне, вместе со своим отцом, таким же ополченцем. Он смотрел в потолок. Скашивал взгляд на меня, его бледные губы были покрыты кровавой корочкой. Он слово в слово повторял историю о том, как они побежали в атаку, как стоявшие против них испанцы выскочили из окопа и бросились к низкорослому березняку, а стоило доблестным воинам 72-го пулеметно-артиллерийского батальона — одни трехлинейки, какие там пулеметы и пушки! — перепрыгнуть через вражеский бруствер и с криком «ура!» начать преследовать врага, как им навстречу поднялись здоровенные, пьяные, вооруженные саперными лопатками и ножами норвежские эсэсовцы, и один из них, уклонившись от Володиного удара штыком, снес лопаткой голову его отцу.

Я ждал продолжения, но Володя молчал. Он должен был рассказать, как вторым выпадом все-таки вогнал штык в грудь норвежцу, как потом, держась за пропитанный кровью воротник, потащил к своим позициям отцовское тело, а голову нес в каске, словно порцию каши от полевой кухни к дому, тому самому, что теперь был разобран по бревнышкам ради расширения полосы отчуждения Октябрьской железной дороги, к дому, где, в двух километрах от передовой, в подвале сидели его жена, тетка Вера, со старшей дочерью, беременная дочерью младшей. Он носил кашу каждый день.

Во всей этой истории мне нравилась часть про тетку Веру, которая прожила в подвале больше года и по нескольким дореволюционным самоучителям выучила испанский и немецкий языки, а вот деталь про отрубленную голову в каске всегда казалась искусственной. Я знал, что Володя ничего не придумывал, у него, в отличие от меня и моей матери, которую он очень любил, было плохо с фантазией, он был всегда и во всем честен, он знал в жизни только работу, тяжелую заводскую работу, читал «Правду», разворачивая газету, неизменно повторял «Посмотрим, что пишут большевики!», но я, тем не менее, думал, что Володя все это сочинил, и думал так до того самого летнего дня, когда сидел у его железной кровати, а он лежал, такой худой, легкий, умирающий.

И вдруг Володя вспомнил Валю, наш с ней к нему приезд. Валя ему очень понравилась. Вернувшийся с завода Володя собирался тогда ужинать тушенкой с макаронами и кормить нас тем же, но Петр пустил нас в дом, Валя приготовила два салата — один из горошка с яйцом и жареным луком, второй из морской капусты, которую ни Володя, ни я терпеть не могли, а у Вали получилось очень вкусно, в холодильнике Валя нашла фарш, сделала котлетки, такие маленькие, которые плавали в масле и просто таяли во рту. Мы сидели за столом, Валя подавала, мы выпили по семьдесят грамм из граненых рюмок на низкой ножке, Валя пригубила, спросила — почему с нами не выпивает тот старик, что целился в нас из двустволки? — извинилась за то, что забыла его имя-отчество, и Володя сказал, что брат его, Петр, Петр Владимирович, давно спит в сарайчике, а пить ему нельзя — у Петра от водки по чердаку гуляет ветер.

Володя сказал это по-польски, ни я, ни Валя его не поняли, он повторил, перевел, сейчас я и не помню, как это звучит, мы выпили еще по семьдесят грамм, потом пили чай с крыжовенным вареньем со смородиновым листом. Володя говорил, что такое варенье очень любил Николашка, только не с чаем, а с коньяком, потом Валя поднялась по скрипучей лестнице на второй этаж, Володя, словно она могла его услышать, дождался, пока Валя легла, и сказал, что Петр с 36-го года начал служить в НКВД, служил там до 40-го года, был вычищен как ежовский элемент, но не расстрелян, не посажен, работал водителем, проявлял героизм, ездил по ладожскому льду, вывозил детей из блокадного Ленинграда, потом был взят в НКВД вновь, назначен комендантом лагеря, был им почти десять лет, и если бы мой дед, дядя Петра Андрей не был расстрелян в 38-м, десять лет без права переписки, а получил бы в самом деле срок за свое эсеровское прошлое и настоящее, то мог вполне оказаться в том самом лагере, где комендантствовал племянник.

Володя спросил — помню ли я о том, что он мне рассказывал, когда уже было совсем темно и от проходивших мимо поездов дрожали стекла веранды.

— Нет, — ответил я. — Не помню.

— Конечно! — сказал Володя. — Конечно, не помнишь. Ты ждал того, чтобы подняться наверх, к своей Вале. Полночи вы там скрипели, кряхтели, стонали, мне спать не давали…

Он замолчал. По щеке сбежала маленькая, чистая слеза, в ней преломился луч из окна, слеза заиграла всеми красками радуги. С улицы доносились удары по мячу, чириканье воробьев. У соседей играла музыка: ты же помнишь, как все это было, Маргарита, окно открыто, ведь ты не забыла…