Крысолов — страница 4 из 36

«Только мне ты не вешай лапшу», — Ольга удивительно быстро избавилась от условностей светского политеса. Буленбейцер успевал удивиться: уроки рисования, что ли, ее так измучили? Но он — тоже ведь странность — всегда чуть робел перед ней. Это примерно так, как даже самый теплокровный человек поеживается от первого ноябрьского ветра с реки. Или она разгадала не только упрямство — их псовую черту, но еще и другую псовую — желание форсу? Только вот перед кем форсить? перед соседскими суками или перед хозяином?

«Я не могу видеть тебя, — шипела она — в шутку? нет? — Когда ты скачешь перед зеркалом, собираясь в посольство…»

Нет, Федор не оправдывался (хотя мысленно отвечал ей: «А в Америку разве ты не хочешь драпать?» или «А по Стокгольму пошататься ты не хочешь?»). Он не оправдывался: потому что вспоминал книжечку «Правила придворного поведения юного дворянина» (Штигенфункель, 1767, по-немецки) — Федор, в антракте от крысиных охот, любил лежать в гамаке белым животом кверху, читая ее, — и категоричная мудрость прочно впечатывалась в память подростка — «Дворянин никогда не оправдывается — он выше оправданий».

Впрочем, — вздыхал другой раз Федор Федорович, — Штигенфункель жил в то время, когда жены не задирали своих мужей. Ведь, — продолжал он рассуждать менее уверенно, — Ольгу можно считать моей супругой?

Она приехала к нему в Париж в ноябре 1935-го. «Ты позволишь мне остановиться у тебя?». «Бедность, — подумал Буленбейцер, — великий демократ». «Но ты сам, — она сняла синюю шляпку с перышком киви, — я думаю, не сбежишь к тетушке в Ниццу?». Ольга прекрасно знала, как он умел водить за нос навязчивых полудрузей. Буленбейцер действительно не любил истинно-русского хлебосольства — и потом: отвлекает.

Если в начале 1930-х он (упрямейцер!) вдруг стал потухать — Ольга все не ехала (еще и такой насмешливый тон в редких открытках), глупо кашлял под осень 1931-го два месяца с лишком (пришлось исколоть седалище — а дальше полгода прятаться от родителей медицинской девы), еще пришлось ликовать на свадьбе сестры, а лучше бы отправить жениха к черту, наконец, даже деньги, как плохая лампочка, помаргивали, даже с вечно-багровыми рожами друзья сразу все постарели, умер отец, французы, как дураки, придирались к каким-то бумагам, а русские только цапались, цапались между собой и в газетах аккуратно не платили, — если, повторим, он стал потухать, то и вдруг засиял, как прожектор.

После того как приехала Ольга. После того как пожаловали в гости деньги (муж сестры, например, оказался порядочным человеком и с деньгами), а еще — доля в архиве Бурцева («я озолочу тебя, Федька») — за такие документы, и правда, вываливали аванс без условий, да не только в русских газетах, но главное — новые прожекты (вот почему он горел прожектором). И если с Эфроном Буленбейцер вдруг раззнакомился (как почувствовал, что враг? Ольге сказал — брюхом), то с Околовичем проводил недели.

Единственная трудность — про Околовича он не мог рассказать даже Ольге (после истории с Эфроном особенно).

Но, м.б., не из осторожности — что бедный Буленбейцер с трудом терпел, так это ее насмешливый взгляд. Они существовали вместе уже месячишко (по разным спальням) — и Федор Федорович с удовлетворением подмечал, что козье молоко ей очень нравится (она каждое утро находила бутыль, оставленную мадемуазель Жужу у двери), и — вот, смотри пальто, он сунул ей жестом неловкого брата — хорошо же на ней сидело (даже лисицу с воротника — как грозилась — отпарывать не стала), и — начала читать не газеты, но журналы и русские книжечки (ей нравился, например, подававший надежды Вольдемар Алконостов) — жизнь, получается, не кончилась после того, как дача на Каменном сгорела — не понимал только он, почему она вдруг сердится. Почему?

«Интересно, ты вел свой…» — донжуанский список — она не договорила. «Вчера мне…» — полоумная соседка шептала про твою последнюю подстилку — не договорила опять-таки. «Ты понимаешь…» — что я приехала к тебе, а должна была утопиться во Влтаве, потому что деваться мне некуда — а это как договорить? «Ты всегда, всегда…» — завидовал Илье, а теперь ликуешь, что наконец обскакал его, ведь ликуешь? — такого бы точно не произнесла.

Буленбейцер слышал, что слова похожи на мух, но смотрел на Ольгу все равно с простодушием (как смотрят большие псы), и не забывайте к тому же про вечно счастливый стеклянный глаз. Между прочим, про него он Ольге еще не проговорился.

10.

И с удивлением думал: женщины, боже мой, — это вам не Коминтерн. Эфрону, помнится, фразочка приглянулась. «Ведь у Коминтерна как? — они обедали не раз вместе с Эфроном летом 1936-го в ресторанчике „Прожорливый кролик“ на Монмартре, платил Буленбейцер, хотя он уже догадывался, что Сергею платят rouges — красноружие, а раз платил, мог и закидывать кролику удочку: У Коминтерна как? (Сергей делал вид, что хихикает.) У Коминтерна вашего все очень просто: одна мысль — перерезать буржуев. Вот как эти котлетки… (Запел) Долго в цепях нас держали, Долго нас голод томил. Черные дни миновали, Час для котлетки пробил! А у женщин, Сережа, как? У женщин, простите, даже в момент лирического экстаза мыслей бывает самое меньшее две — я его люблю (момент экстаза!), а вот почему это, когда я уезжала проведать маму в старческий дом (как хорошо, что мы ее туда спровадили), он забыл поливать мои гиацинты — вдруг он меня недостаточно любит?»

Но хитрющий Буленбейцер, расставлявший силки на Эфрона, Плевицкую, Святополк-Мирского, Божко (гораздо приятнее было бы пригласить их к мишеням, там, на краю Булонского леса, — нет-нет, без Плевицкой!), не разумел, почему по временам мрачнеет им боготворимая Ольга. Она же не говорила ему, что бесится: в чем причина везения тебе, толстяку?

До смешного: подростками они были, как три степени счастья (четвертый участник компании — внучатый племянник графини Бушплукс не в счет — просто «хвостик» за ними, к тому же бешено близорукий), но вот они трое — она, Буленбейцер и Илья — как цвета от розово-радостного (Буленбейцер), через нее, невнятно-бледную, к лилово-черному Илье.

Едут по чинным дорожкам — Илья колет шину через десять шагов, Ольга никогда не остановится (хотя так жалко, так хочется остановиться), но она злеет от буленбейцеровой спины в складках жира и кружках спортивного пота — опять ведь станет посмеиваться, что она Илюшеньке мамка — и они гонят, гонят, пока она не съезжает беспомощной девчонкой в канаву перед половцевским дворцом (черт побери дренаж!).

Буленбейцер сначала вытащит, разумеется, велосипед — ты опять, свинодав, позабыл наставления Фугенштинкеля? — нет, не скажет — все ведь просто: он, во-первых, еще мальчишка и стесняется трогать девочку (хотя она уже протянула ему руку с царапиной на запястье), во-вторых, он всегда был бережлив — даже с чужими велосипедами (leb’heiβt — spar’ — жить — экономить).

Но ведь помнила (и любила помнить), как позже, в той же канаве, в том же дренаже, только грязи было больше — дома сразу увидела в зеркале (он заметил, какая стояла перед ним чупаха с двумя точками грязи на носу?), он сразу протянул ей лапы — Олюшка, ты не расшиблась? Нет (выбралась), дурак. Расхохотался. Почеху-ху? Ху-ху-ху? Почеху? У него был этот несомненный плюс — посмеяться над собой. Она, например, не умела. Поэтому смеялась, например, над ним. Иногда загадывала — сколько он выдержит? Ну не такой же тупоумец… Вроде спорта.

Эта игра у них была, допустим, в 1912 году — Половцев спросит, кто был тезкой Пушкина, а Буленбейцер выкрикнет — Анна Львовна! — Половцев — в хохот, а она в шипенье — Наш Феодорчик думает, что тезка — это тетка. Федор басит: «Я знаю». Все еще больше смеются, а он? Ольга разглядывает его недовольный лоб, потихонечку заалевшие уши, — нет, Федор тоже смеется.

Эта игра продолжилась и в 1927-м, в ее открытках («Мне говорили, что ты стал самым крупным гешефтмахером Парижа, правда?» — «Ты держишь три засекреченных публичных дома, где ловишь красных послов на ню, правда?» — «Приятно было узнать, что ты, наконец, поменял свою проклятую басурманскую фамилию на исконно-русское Быковзон. Мой батюшка при этом известии осенил себя крестным знамением и послал тебе по телеграфу свое благословение»). М.б., Ольга чего-то добивалась: прекрати писать, упрямый дурак? Нет, просто играла. И потом: не видела же она, как он хохочет над «Быковзоном» и как краснеет, заметив, что владыка Евлогий (да, и такие персоны вдруг оказывались в кабинете у Буленбейцера) невольно читает про «телеграфное благословение». Не отсюда ли серия проповедей владыки конца 1920-х про потерю благочестия у эмигрантской молодежи?

Разумеется, игра продолжилась и тогда, когда она протянула Федору свою шляпку: «Ты, значит, не против, если я пощиплю твои парижские перышки?» — «Ты надеюсь, будешь меня хорошо содержать?» (Если б он мог увидеть, как она воет оттого, что вынуждена сидеть у него на шее.) «Ты позволишь мне переложить…» — бюстгальтер твоей последней пассии в другой шкапчик? — нет, Ольга этого не сказала, она все-таки щадила его иногда. Спорт, да, спорт. Но ведь даже лошаки-футболисты иногда отдыхают. Федор, между прочим, вытащил ее и на футбольный матч. Неожиданный способ развеселить женщину. Наверное, она была единственной женщиной на стадионе (женщины стали превращаться в мужчин после — в 1930-е делали вид, что еще остаются женщинами). Она хотела ему насвинячить во время матча: встать, например, и крикнуть что-нибудь милое — все-таки французский знала не только в гимназическом объеме. Но вдруг заснула, положив голову ему на плечо (для незамужних женщин 30-х — вольность непозволительная, но для нее? он же не знает, что она уже видела в своей жизни).

Ему стало очень жалко ее, вдруг он как будто ее покупает? Если бы… Он не любил (как любили до выпученных глаз прочие) гадать: если бы, если бы… Если бы крысы не вылезли из своих нор. Они вылезли — вот вам, пожалуйста, фактик. И теперь нужно травить их (да, травить!), а не рассказывать, как хороши, как свежи были розы в вашем саду. Там, в вашем саду, значит, уже были черные норы — вы просто не видели их. Из одной норы выскочил укушенный больной блохой пасюк Ульянов. Теперь его крысятки выставили трупик на всеобщее поклонение, а кличку налепили на русские города так, как грызуны обгаживают комнаты, в которых им привольно, черными рисинками испражнений. Только не огорчайтесь: для всех, для всех припасен яд. Ну и не станем забывать, что крысам свойственно душить друг друга, если они чуть по-другому пахнут. Известно: если крысу из одной коробки пустить погулять к крысам в другую коробку (красные посланники в Берлине, Лондоне, Париже, Нью-Йорке — Буленбейцер мысленно видел все коробки, вернее, все города), а потом обратно, то ее душат сразу, сразу, — запах потому что другой. Ха! Мы живем не в самое безнадежное время.