ТЕНЬ ПЕРСИИ
Глава 1
Кучка белых оштукатуренных домов, скалистая горка позади них, а впереди синее море, окаймляющее скалистый Саламин, — вот что такое Элевсин Приморский. На восток и запад тянется от него изобильная Фриасийская равнина, богатейшая во всей Аттике. А за равниной стена окружающих её гор растворяется в пурпурной дымке. Посмотришь вперёд — Саламин, переведёшь взгляд влево и увидишь округлые бурые склоны холма, отделяющего Элевсин от великого соседа — Афин. А сзади тянется длинная фиолетовая гряда, увенчанная вершинами Киферона и Парнеса, за которой лежит Беотия. Посмотришь вправо — за вершинами Мегары высится благородный конус старого друга Акрокоринфа. Огороженная горами равнина усеяна в изобилии сельскими домиками, зелёными виноградниками, тёмными оливковыми рощами. Каменные горные склоны, словно алой волной, залиты несчётными маками. Ветер приносит звуки колокольчиков, звенящих на пасущихся козах. Но это всё вдалеке. А у подножия холма высится храм, сверкая колоннами и фронтонами, — святилище Деметры, Земли-матери, место совершения её мистерий, известное всей Элладе.
Дом Гермиппа Эвмолпида, первого среди граждан Элевсина, находился к востоку от храма. Невысокие белые стены припавшего к земле дома с трёх сторон скрывали корявые стволы и мрачная листва священных олив. Вдоль четвёртой его стороны, обращённой к морю, тянулась уходящая к Мегарам пыльная дорога. У ворот дома собралась целая толпа селян: загорелые деревенские девчонки и мальчишки, беззубые старики, пересмеивающиеся старухи. Над запертыми воротами спускалась вниз ветка ивы, а из двора доносились пение свирелей, звяканье кифар и приказы, свидетельствующие о занятости хозяев.
Сборище у ворот всё увеличивалось, и наконец с дороги прямо в ворота завернул полуодетый горец.
— Идут, — решило собравшееся общество, и тут ворота открылись, позволив двум дамам выглянуть наружу. Действительно, дамам, ибо у обеих не было ничего общего с лукавыми деревенскими девицами, и всеобщий интерес немедленно переключился на них.
— Посмотри-ка, его жена и её мать! А ты, Праксиноя, не хотела бы выйти за истмийского победителя?
— Хочу, только твой Герма не добьётся такой чести.
— Тю…. вуаль приподняла. И вуаль хорошенькая, и сама тоже. А то красавцы все как один женятся на ведьмах.
Обе дамы явным образом являлись дочерью и матерью, обе были одинакового роста, и белые одежды их казались похожими. Лица их скрывал тонкий газ из Аморгоса, только мать прятала лицо под шафранной вуалью, увенчанной венком золотых колосьев, а на голубой вуали дочери был венок, сплетённый из голубых фиалок. Они остались на месте, взявшись за руки, и младшая откинула ткань с лица. Сплетницы оказались правы. Белое одеяние и венок скрывали все, кроме лица и пряди каштановых волос, но какое это было лицо! Разве не сам владыка Гефест выточил каждую линию его из чистого финикийского стекла, прибавив к нему снега и роз, а потом освятил дуновением жизни. Возможно, в тёмных глазах, ожидавших возвращения мужа, мерцал шаловливый огонёк, быть может, нетерпение чуть изгибало губы. Но ничто не нарушало одухотворённый покой в лице и фигуре. Гермиона воистину была достойной наследницей своего благородного дома, и счастлив был муж её, возвращавшийся домой в Элевсин.
В ворота вбежал новый гонец. Во дворе поднялась суета, слышно было, как Гермипп расставляет по местам музыкантов. К дамам присоединился мужчина, венок из лилий над резкими чертами лица прятал плешь… Конон, отец победителя. Пожизненная вражда его с Гермиппом завершилась в тот самый час, когда пришла весть из Коринфа. За гонцом немедленно последовал третий бегун, в руке его была зажата победная пальмовая ветвь. Он выдохнул одно только слово: «Здесь!»
Во дворе тотчас загремела музыка, Гермипп, муж статный и знатный, голову которого время лишь едва припорошило сединой, повёл за ворота своё мирное воинство.
Голоса флейт одиночных и двойных, звон лир и многострунных кифар, которым подпевали тростниковые дудки, подмешивали к мелодии шум. Внушительная процессия, только что заполнявшая весь двор, потянулась наружу — на Коринфскую дорогу.
Был здесь и демарх[20] Элевсина, величественный и достойный, голову которого отягощал внушительного веса миртовый венок. За ним парами шествовали облачённые в снежно-белые одеяния длиннобородые жрецы Деметры, по пятам которых следовал шумный оркестр, в свой черёд сменившийся группой молодёжи, юношей и девиц, изящных и ясноглазых, в такт музыке взмахивавших длинными гирляндами из плюща, лавра и мирта. Повсюду качались пальмовые ветви. Процессия шествовала вниз по дороге, но, как только она оставила двор, общему шуму и грохоту ответил удар медных тарелок и кимвалов, раздавшийся за оливковой рощей. Низкие и звучные мужские голоса завели победный напев. Оставшаяся у ворот Гермиона придвинулась к матери. Незыблемый афинский обычай не позволял отступлений. Ни одна благородная женщина не смела показаться вне дома, даже когда торжественно встречали её собственного мужа; им разрешалось участвовать лишь в священных процессиях.
— Едет! — воскликнула Гермиона, обращаясь к матери, и восклицание это повторили многочисленные голоса.
Из-за поворота дороги, уводившей в оливковую рощу, показалась колесница, в которой горделиво распрямившийся Кимон красовался возле своего друга. Перед повозкой шествовали Фемистокл, Демарат и Симонид, а за нею толпой валили все афиняне, присутствовавшие на Истмийских играх. Шеи четырёх коней были украшены венками, цветы покрывали поводья, упряжь, саму колесницу и даже её колеса. За плечами победителя, похожего на одного из богов, развевался алый плащ. На лбу Главкона выделялся ещё не заживший рубец — метка, оставленная Ликоном. Но кто был способен помнить о нём, если над шрамом располагался венок из дикой петрушки! Две процессии сошлись, и поднявшиеся приветственные крики вполне могли пошатнуть красные скалы, на которых стоит Элевсин. Счастливый победитель улыбался, только глаза его всё искали ту, которой здесь не было.
— Йо! Главкон!
Сломав последовательность процессии, элевсинская молодёжь бросилась к колеснице. Она в мгновение ока выпрягла лошадей, и далее колесницу повлекли уже пятьдесят рук. Флейтисты надували щёки, стараясь заглушить своих партнёров. Следом за юношами приблизились девушки, опутавшие колесницу гирляндами цветов. И когда процессия вновь двинулась с места, они принялись танцевать вокруг неё с изяществом и непередаваемой лёгкостью.
Местный поэт — отнюдь не Симонид или Пиндар, а смиренный деревенский сказитель — ради великого праздника разродился виршами.
Девушки и юноши хором запели:
Йо, Пэан! Йо, Пэан! Победитель к нам грядёт.
Йо, Пэан! Йо, Пэан! Счастлив был событий ход.
Победил любимый нами,
И, увенчанный венками,
Он стоит на колеснице.
В цветах ныне даже спицы.
Среди быстрых был быстрейшим,
Среди сильных был сильнейшим.
Славу родичам любимым,
Славу всем нам и Афинам
Он принёс.
Праздник ныне, праздник роз,
Победитель нам принёс.
Так встречайте же, встречайте,
Поздравляйте, поздравляйте.
Под ноги цветы мечите
И спешите же, спешите.
Роза, лилия и мак
Лягут этак, лягут так…
Дуйте в дудки, пляшут ноги,
Мы встречаем на дороге
Нашу славу, и мы рады
Лучшему из всей Эллады.
Йо! Йо, Пэан! Лавром, миртом и сосною,
Йо, Пэан! ветвью масличной, лозою
Был увенчан победитель,
Наших стен и жён хранитель.
Он средь нас во всей красе,
Пойте и ликуете все!
Зевс да сохранит героя,
Тучей минет грозовою.
Совоокая Афина,
Та, что среди нас любима,
Его славу сохрани
На все долги-долги дни.
Повинуясь поэтическому приглашению, собравшиеся принялись осыпать истмийского победителя венками и гирляндами, так что венок из петрушки совсем пропал из вида. Праздничное шествие остановилось возле ворот Гермиппа. Долго требовавший молчания демарх наконец добился его. Сей добрый человек давно уже обдумывал свою поздравительную речь. Взгляд Главкона по-прежнему искал жену среди толпы, но демарх уже приступил к цветистым фразам. И тут случилось нечто неожиданное. Едва демарх успел перечислить благородную родню героя и позволил себе короткую паузу, позади толпы послышался женский голос, все расступились, и Главкон Алкмеонид спрыгнул с колесницы и понёсся так, как не бегал в Коринфе. И вуаль и венок из фиалок свалились с головы Гермионы, устремившейся навстречу мужу. Лепестки, осыпавшиеся с гирлянд на теле Главкона, окутали их обоих облачком. Достопочтенному демарху пришлось урезать своё красноречие до минимума:
— Прекрасная — прекрасному! Так рассудили боги. Она — самый почётный венок его.
Ибо весь Элевсин любил Гермиону и был готов простить ей даже подобное нарушение обычаев.
Гермипп устроил пир на весь мир: простые гости устроились за длинными столами во дворе, почётные — в более уединённом помещении.
«Ничего лишнего» — утончённый элевсинец во всём следовал этой истине эллинской максимы. Пир был действительно восхитительным, но без обжорства. Повар, уроженец Сиракуз, приготовил очень большого палтуса. Вино — старое и редкое хиосское — было, как положено, изрядно разбавлено водой. Никакого объедания мясом на беотийский манер не предусматривалось, однако огромный конаикский угорь, каких Посейдон отправлял на Олимп, способен был восхитить любого гурмана.
Тесная компания была тщательно подобрана, а посему допускалось присутствие женщин. Гермиона сидела в широком кресле возле Лизистры, своей матери, младшие братья её расположились по обе стороны на табуретах. Напротив них за узким столом на одном пиршественном ложе разместились Главкон с Демаратом. Глаза мужа и жены не отвлекались друг от друга, языки их спешили, и оба они так и не заметили, что взгляд Демарата был просто прикован к лицу Гермионы.
Симонид, пировавший возле Фемистокла, — несмотря на весьма непродолжительное знакомство, поэт успел крепко подружиться с государственным деятелем — буквально источал шутки и забавные истории. Прославленный сосед его не уступал поэту ни в остроумии, ни в мудрости. Когда рыба сменилась вином, Симонид приступил к повествованию о том, как во время последнего пребывания в Фессалии ему лично явились Диоскуры, избавившие его своим визитом от гибели во вдруг разрушившемся доме.
— И ты готов поклясться в том, что это не выдумка, Симонид? — вопросил Фемистокл, воздев глаза к небу.
— Сомневаться неблагочестиво. И в качестве наказания за неверие немедленно встань и пропой хвалу славной победе Главкона.
— Я не певец и не арфист, — ответил государственный деятель с самодовольством, которое ему никогда не удавалось скрыть. — Я умею только крепить силу Афин.
— А ты, сын Мильтиада? — спросил поэт. — Надеюсь, ты не ответишь на мою просьбу столь же грубым отказом?
Кимон со всеми уместными извинениями поднялся, потребовал подать ему арфу и начал настраивать её. Впрочем, не всем из собравшихся было суждено услышать его пение. Мальчишка-раб прикоснулся к плечу Фемистокла, и тот немедленно поднялся.
— Диоскуры спасают на сей раз тебя? — со смехом осведомился Симонид.
— На сей раз мною руководят другие боги, — ответил государственный деятель. — Прошу твоего прощения, Кимон. Я скоро вернусь. Из Азии прибыл посланный мною лазутчик, и, несомненно, с важными новостями. Иначе он не стал бы разыскивать меня здесь, в Элевсине.
Однако Фемистокл надолго задержался вне дома, и уже буквально через мгновение он вызвал к себе Демарата, обнаружившего Фемистокла в прихожей, погруженным в разговор с Сикинном — являвшимся официально учителем его сыновей, а на деле доверенным шпионом. Уже первый взгляд на проницательное лицо азиата смутил Демарата. Что-то в нём — словно предсказание по внутренностям птиц, словно знак, данный небом, — сразу поведало Демарату о том, что лазутчик прибыл с недобрыми вестями.
— Итак, можно быть абсолютно уверенным, что Ксеркс начнёт своё вторжение будущей весной?
— Это столь же очевидно, как и то, что завтра Гелиос вновь поднимется на небо.
— Предупреждённый вооружён. И где же ты побывал после того, как я послал тебя этой зимой в Азию?
Лазутчик, знавший, что его господин любит держать в руках все нити разговора, ответил:
— В Сардах, Эмессе, Вавилоне, Сузах, Персеполе, Экбатанах.
— О! Ты хорошо исполнил моё поручение. Неужели все слухи, приходящие к нам с Востока, имеют надёжное основание? Ксеркс и в самом деле собирает неисчислимое войско?
— Слухи не сообщают и половины правды. В Азии не осталось ни одного племени, от которого не потребовали бы выставить ратных мужей. Сейчас персы уже готовят два корабельных моста через Геллеспонт. Царь будет располагать двенадцатью сотнями военных триер[21], не считая не поддающихся подсчёту транспортных кораблей. Его всадники исчисляются сотнями тысяч, а счёт пехоте идёт на миллионы. Мир ещё не видел подобного войска после того, как Зевс победил титанов.
— Весёленькое дело! — присвистнул Фемистокл сквозь зубы, но тем не менее, не смущаясь услышанным, продолжил расспросы: — Пусть будет так. Но по плечу ли Ксерксу командовать таким войском? Он ведь не полководец, каким был отец его Дарий[22].
— Он чувствует себя на месте среди евнухов и женщин, но войско от этого не пострадает.
— Как так?
— Потому что князь Мардоний, сын Гобрии и шурин царя, наделён доблестью Кира[23] и Дария сразу. Назови его, и ты услышишь имя главного врага Эллады. Он, а не Ксеркс будет истинным предводителем войска.
— Ты, конечно, видел его?
— Нет. В Экбатанах я услышал от одного из магов странную вещь. Князь, сказал он, ненавидит подготовку к войне и, оставив все приготовления на приближённых, направился в Грецию, чтобы собственными глазами увидеть страну, которую задумал покорить.
— Это немыслимо! Должно быть, ты грезишь! — Слова эти сошли с губ не Фемистокла, а Демарата.
— Ни в коей мере, достойный господин, — резким тоном возразил Сикинн. — Маг мог солгать мне, но я искал князя во всех городах, которые посещал, и всегда слышал единственный ответ на свои расспросы: «Его здесь нет». Мардония не было при дворе царя. Он мог отправиться в Египет, в Индию, в Аравию… и с равным успехом в Грецию.
— Вести очень серьёзные, Демарат, — заметил Фемистокл с тревогой, которая редко проступала в его голосе. — Сикинн прав. Присутствие на земле Эллады такого гостя, как Мардоний, способно объяснить многое.
— Не понимаю…
— Например, охлаждение друзей, на помощь которых мы рассчитывали, перебранки между союзниками, свидетелями которых мы были на Истме, явное нежелание спартанцев — если не считать Леонида — готовиться к войне… Медлительность керкирян, всё ещё не решившихся присоединиться к нам. Фивы симпатизируют мидянам, Крит тоже на их стороне, как и Аргос. Фессалия колеблется. Я мог бы назвать имена князей и знатных людей Эллады, позволивших себе вцепиться в персидские деньги. О, отец Зевс, — закончил афинянин, — если за всей этой грязной вознёй не скрывается единственный вдохновитель, тогда глуп Фемистокл, сын Неокла.
— Но чтобы Мардоний прибыл в Грецию… — усомнился молодой человек. — Это же так опасно. Его могут разоблачить…
— Едва ли, если только он не окажется в Афинах, ибо тайные друзья укроют князя повсюду. Тем не менее есть ещё такое место, куда, по благословению Афины… — Фемистокл воздел руки к небу, — куда, по благословению Афины, он не посмеет явиться!
Переменив тему, как было в его обычае, государственный деятель посмотрел в глаза Демарату:
— Слушай меня, сын Мискелла… Персидские владыки опрометчивы. Мардоний способен испытать собственную судьбу и появиться в Афинах. У меня дел не меньше, чем у самого Зевса. Но это поручение я даю тебе. Ты самый доверенный мой помощник. Я просто не могу обратиться к кому-нибудь другому. Следи, нанимай шпионов, не скупись на подкуп. И днём и ночью разыскивай Мардония, пока он не вступил в Афины. Если он попадёт в наши руки, тогда ты окажешь Элладе такую же услугу, как Мильтиад в Марафонской битве. Обещаешь? Скрепим договор рукопожатием.
— Серьёзное дело. — Демарат не стал торопиться с ответом.
— Но такое, которое тебе по плечу. Разве не трудимся мы с тобой на благо Афин и всей Эллады?
От взгляда ястребиных глаз Фемистокла нельзя было уклониться. Он протянул руку…
Когда Демарат вернулся в пиршественный зал, Кимон уже закончил свою песню. Гости бурно рукоплескали. Вино ещё ходило по кругу, но Главкон и Гермиона не замечали его. Разделённые столом супруги негромко переговаривались, и Демарат не мог разобрать их слов. Однако смысл выражений, сменявших друг друга на обоих лицах, трудно было истолковать ошибочно. Память Демарата обратилась к тому дню, когда Главкон явился к нему, буквально светясь, и воскликнул: «Порадуйся за меня, мой дорогой друг, порадуйся! Гермипп обещал мне в жёны красивейшую из афинских девиц!»
Демарат углубился в собственные мысли, пока наконец пронзительный голос Симонида не заставил его отвлечься:
— Друг мой, если ты глуп, то нынешнее молчание делает тебя только мудрее. Но если ты мудр, поторопись нарушить его.
— Вина, мальчик, — приказал Демарат, — и не наливай в него много воды. Сегодня я, по-видимому, особенно глуп.
И остаток пиршества он посвятил винопитию, принуждая себя смеяться.
Пир завершился уже вечером.
Все отправились провожать истмийского победителя до Афин.
В Дафнах у прохода через холмы его ожидали высшие чиновники государства — архонты и стратеги[24] — с факелами, всадниками, позади которых толклось, должно быть, с полгорода.
Чтобы торжественно встретить триумфатора, обрушили двадцать локтей городской стены. А потом в правительственных покоях состоялся ещё один пир. Главкон получил мошну с сотней драхм, по закону положенную всякому истмийскому победителю. В новой части Пирея, портового города, именем его назвали одну из улиц. Симонид продекламировал торжественную оду. И все Афины ликовали несколько дней. Лишь один человек во всём городе не мог от души предаться веселью. Сердечный друг победителя — Демарат.
Глава 2
Что делать в Афинах? Подняться ли на Акрополь или просто отправиться на рынок? Поклониться богине, Деве Афине, в её собственном храме или же спуститься на Агору, чтобы послушать собирателей и расточителей? Ибо у города этого было два лица: устремлённое ввысь и обращённое долу, к повседневным потребностям. Кто сумеет вместить и то и другое одновременно? Но пусть Акрополь, его статуи и ландшафт подождут. Они ожидали человека три тысячи лет. Поэтому — на Агору.
Пора была самая торговая. И вся Агора превратилась в улей. Повсюду, от округлого Толоса на юге до вытянувшегося в северной стороне портика, кишели люди и животные. Ослы возвышали свои пронзительные голоса, протестуя против слишком тяжёлой поклажи. Прибывшая из Мегар свинья, визжа, пыталась высвободить ноги из пут. Моряк-азиат выторговывал у менялы лишний обол за находившийся в его руке золотой дарик.
— Покупайте моё масло! — вопил торговец, засевший под плетёным навесом у ряда герм[25], в самой середине площади.
— Покупайте мой уголь! — надрывался его сосед.
Тем временем мимо них успел пройти ухмыляющийся негр, предлагавший всем встречным не упустить шанс нанять столь модного теперь темнокожего слугу.
Став на ступени храма Аполлона, зубодёр-фокиец вовсю расхваливал собственную мазь от зубной боли. Депра, цветочница, предлагала венки из роз, фиалок и нарциссов двум десяткам увивавшихся возле неё молодых людей. Собравшиеся возле герм праздные зеваки изучали объявления, прилепленные к основанию каждой из статуй.
Толпу прорезал целый караван запряжённых мулами повозок, доставивших в город мрамор для новых зданий. С каждым мгновением шум становился лишь громче. Шкатулка Пандоры открылась, и все сплетни выпорхнули на свободу.
На северной оконечности площади — там, где портики и длинная улица уходили к Дипилонским воротам, — располагалась лавка Клеарха-горшечника. Низкий прилавок был заставлен товаром — высокими амфорами для вина, плоскими чашами, сосудами для воды и мисками. Сзади двое учеников крутили колесо, третий покрывал посуду чёрным лаком и разрисовывал её красными фигурками. Клеарх сидел на прилавке вместе с тремя друзьями, явившимися сюда не за покупками, а для того, чтобы обменяться свежими новостями, услышанными от цирюльников. Это были Эгис, резкий голосом и плутоватый содержатель петушиных боев и игорного дома, Критон, жирный подрядчик, занимавшийся рудными копями, и, наконец, Полус, седой и морщинистый, «отдававший все свои таланты на благо общества», а иначе говоря, постоянно заседавший в суде человек.
Когда самые последние новости о Ксерксе были должным образом пережёваны, разговор начал утрачивать целеустремлённость.
— Сегодня у тебя свободный день, Полус? — попробовал поинтересоваться Клеарх.
— Действительно, свободный! Ни в «Красном дворе», ни в портике Царя Архонта нет заседаний суда; не назначено и голосование, чтобы осудить Гераклия, ввозившего пшеницу вопреки закону.
— Осудить? — вскричал Эгис. — А разве свидетельства не слабоваты для этого?
— Ну да, — фыркнул Полус, — доказательства весьма неубедительны, и несчастный молил о пощаде, усадив с собой на скамью жену с четырьмя рыдающими ребятишками. Но мы уже все решили. «Ты пытаешься растопить камень, просьба твоя останется без ответа» — так думали мы. И наши сердца говорили «виновен», хотя ум требовал оправдания. Нельзя обижать честных доносчиков. Или патриот заседает в суде только для того, чтобы выносить оправдательные приговоры? Святой отец наш Зевс, какое удовольствие получаешь, опустив в урну чёрный боб и проголосовав таким образом в пользу обвинения!
— Сохрани нас, о, Афина, от участия в судебных процессах, — пробормотал Клеарх.
Критон же, шевельнув пухлыми губами, спросил:
— И что же не позволяет судам собраться?
— Наверняка предстоящее народное собрание. Из Дельф вернулось наше посольство с оракулом относительно хода войны.
— Значит, говорить будет сам Фемистокл… — заметил горшечник. — Очень важная встреча.
— Очень, — согласился судейский крючок, заталкивая в рот только что выуженную из мешочка дольку чеснока. — Какой он благородный, наш Фемистокл! Только молодой Демарат и способен ещё сделаться похожим на него.
— Демарат? — проскрипел Критон.
— Ну да. Он же красноречив почти как Фемистокл. А как воюет за демократию! И как борется! Притом мудр, скажу я вам, прямо как Нестор.
Эгис присвистнул:
— Может, и как Нестор. Только что бы ты сказал, если бы знал так, как я, о его ночных похождениях: кости, родосские боевые петушки, танцовщицы и кое-что похуже!
— Не верю своим ушам, — буркнул юрист и тут же, впрочем, заметил со скорбью: — Значит, ему не повезло с лучшим другом.
— О ком ты? — спросил горшечник.
— Конечно же о Главконе Алкмеониде. Не спорю, когда он вернулся с победой, я, как и все, кричал: «Йо, Пэан!» — однако меня уже тошнит от склонности удачи к этому человеку.
— Помню, когда ты голосовал за изгнание Аристида, соперника Фемистокла, тебя так же тошнило оттого, что его повсюду называли Справедливым.
— Примерно так. К тому же он Алкмеонид, а их род ещё не очистился от крови после давнего убийства Кимона. А теперь он женился на Гермионе, дочери Гермиппа, слишком знатной, чтобы стать сторонницей демократии. А ещё носит при себе лаконскую тросточку, конечно же намекая тем самым на собственные проспартанские симпатии.
— Тихо, — осадил собеседников Клеарх. — Вот он идёт… Как всегда, рука об руку с Демаратом, провожает его на народное собрание.
— Они во многом похожи друг на друга, — неторопливо проговорил Критон. — Только Главкон бесконечно красивее.
— И в той же мере бесстыднее. Не верю я этим ваши, счастливчикам да удачникам, — отрезал Полус.
— Завистливый пёс! — рявкнул Эгис, и спор немедленно перешёл бы на личности, если бы в ближайшем портике не звякнул колокольчик.
— Формий, мой деверь, прибыл со свежей рыбой из Фалерона, — объявил Полус, извлекая на сей раз монету из своей природной мошны, а именно из-за щеки. — Поторопитесь, друзья, надо купить себе что-нибудь на обед.
Между колоннами портика, за столиком, заваленным чешуйчатым товаром, стоял Формий, торговец рыбой, человек упитанный и цветущий, в голубых глазах которого гуляли весёлые искорки. Руки его были по локоть покрыты коркой рассола. Заметив приближение друзей, он поднял повыше палтуса, ожидая реакции покупателей. Шум возник немедленно. На ступенях собралась уже целая толпа, и каждый пытался пробиться вперёд, вовсю орудуя локтями. Впрочем, невзирая на острую конкуренцию, обиженных не было. Остроумие и жестикуляция Формия, знавшего каждого из своих покупателей по имени, помогали ему набавлять цену. И в итоге палтус достался повару одного из состоятельных граждан, отправившемуся в город за покупками. Груда рыбы уменьшалась, и торговля приобретала всё более напряжённый характер. Казалось, что, в конце концов, не обойдётся без вмешательства рыночной стражи. Но едва в поднятых вверх руках Формия оказался последний из угрей, раздался чей-то крик:
— Смотрите, верёвка!
Покупатели тотчас бросились врассыпную. Скифы-надзиратели уже натянули натёртую красным мелом верёвку поперёк всех уводивших с Агоры выходов, кроме обращённого к югу. Они начали стягивать свою сеть, загоняя граждан к оставшемуся выходу, ибо красное меловое пятно, появившееся на одежде, служило поводом для взимания штрафа. Всякое движение немедленно прекратилось. Многотысячная толпа, заполнившая улицу между храмом и портиками, направилась сквозь узкий проход на место введения народных собраний — склоны Пникса, открывшиеся перед ней словно амфитеатр.
Сидений не было: и нищему и богатому приходилось устраиваться на голой земле.
В центре огромного полукруга, обращённого прямо к городу, а правой своей частью к красным утёсам Акрополя, поднималась невысокая, вырубленная из камня платформа — Бема, трибуна оратора. На ней располагался небольшой алтарь и несколько кресел для важных чиновников. Толпа, втекавшая на Пникс через два узких прохода в охватывавшей его массивной стене, размещалась поудобнее. Здесь все были равны: и знатный Алкмеонид, и углежог-акарнянин. В наступившем молчании председатель совета поднялся и возложил на свою голову миртовый венок, давая этим сигнал к началу собрания. Глашатай произнёс благословение всему народу афинскому и союзным ему платейцам. Морщинистый гадатель уверенной рукой прирезал гуся и, объявив, что внутренности птицы свидетельствуют о добром предзнаменовании, положил тушку на алтарь. Глашатай поведал народу о том, что никаких плохих знамений с небес не было: ни дождя, ни грома, ни чего-либо столь же неблагоприятного.
Благочестивые граждане умиротворённо вздохнули и принялись ожидать повестку дня.
Зачитали указ совета о созыве народного собрания. После глашатай произнёс обычное в таких случаях предложение высказаться.
Результат заставил застонать всех присутствующих. На Бему поднялось сразу трое. В руках их были оливковые ветви, а на головах лавровые венки — знак паломничества в Дельфы, — но плащи их, увы, были чёрными.
— Оракул неблагоприятен! Боги предали нас в руки Ксеркса.
Стон ужаса потряс склоны Пникса. На какое-то мгновение все трое застыли в мрачном безмолвии, а потом Каллий Богач торжественным и внушительным голосом поведал полную событий историю их паломничества:
— Афиняне, по приказу вашему мы отправились в Дельфы, чтобы вопросить самый надёжный во всей Греции оракул о нашей судьбе в грядущей войне. Едва мы совершили положенные по обычаю жертвоприношения в храме Аполлона, как пифия Аристоника, сидевшая над священной расселиной, источавшей вдохновляющий провидцев пар, предрекла вашу судьбу.
И Каллий повторил гекзаметры, уверявшие афинян в том, что сопротивление Ксерксу будет хуже чем бесполезное, что Афины обречены, и закончил уже совсем жуткой строчкой: «Но выходите из храма и скорбию душу излейте».
Когда голос Каллия умолк, в наступившей паузе людьми овладела неописуемая тоска. Ветераны, видевшие перед собой персидские копья у Марафона стенали и ругались. То тут, то там некоторые отваживались открыть своё сердце сомнению и негромко роптали:
— Персидское золото может купить и пифию.
Тем не менее подобные шепотки быстро смолкали, ибо были недалёки от богохульства.
— И это всё, что ты можешь сказать нам, Каллий?
— Послушаем Главкона Счастливчика, — раздались голоса тех, кто способен был найти утешение в словах. — Он друг посланника.
Конечно же, пророчество на этом не кончилось. Посланец, и без того уже чересчур затянувший свою театральную паузу, продолжил:
— Такой ответ, о, мужи-афиняне, услышали мы и направились восвояси в тоске и печали. Тогда некий благородный дельфиец по имени Тимон посоветовал нам взять в руки оливковые ветви и возвратиться к пифии со словами: «О, царь Аполлон, почти сии ветви, знак прошения. Дай нам более благоприятный ответ о судьбе отечества нашего. Иначе мы не оставим твоё святилище, а будем ожидать здесь, пока не скончаемся». Тогда жрица дала нам второй ответ, тоже мрачный и загадочный, однако не столь ужасный, как первый.
И Каллий снова обратился к судьбоносным строкам:
Гнев Олимпийца смягчить не в силах Афина Паллада…
Что ж вы сидите, глупцы? Бегите к земному пределу,
Домы покинув и главы высокие круглого града.
Лишь деревянные стены даёт Зевс Тритогенее,
Несокрушимо стоять во спасенье тебе и потомкам.
Конных спокойно не жди ты полков или рати пехотной,
Мощно от суши грядущей, но, тыл обращая,
Всё ж отступай: ведь время придёт и померишься силой!
Остров божественный, о Саламин, сыновей своих, жён ты погубишь.
В пору ль посева Деметры даров, порою ли знойною жатвы.
— И это всё? — раздался хор голосов.
— Это всё.
И Каллий оставил Бему. Тем не менее смертная тоска, только что владевшая Пниксом, теперь сменилась просто смятением.
— Деревянная стена? Священный Саламин? Великая битва? Но кто победит в ней?
Лихорадочное возбуждение народа вылилось в конце концов в общий вопль:
— Прорицатели! Зовите прорицателей! Пусть истолкуют ответ оракула.
Председательствовавший в совете явно был готов к подобному повороту событий.
— Здесь Ксенагор Керекид. Он старший среди прорицателей. Внемлем его словам.
На ноги неторопливо поднялся жрец, возглавлявший самый крупный в Афинах жреческий род: человек почтенный, облачённый в украшенные лентами священные одеяния. Глава совета передал ему миртовый венок в знак того, что право говорить с Бемы принадлежит прорицателю. Голос его прозвучал среди напряжённого молчания:
— Оракулы мне рассказали ещё до начала народного собрания. Смысл их слов очевиден. Деревянная стена — это наши корабли. Но если мы выйдем на битву, нас ждут гибель и поражение. Бог повелевает поэтому, чтобы, забрав жён, детей и добро, мы покинули Аттику, направившись в какую-нибудь из дальних стран.
Ксенагор смолк, скорбно улыбнулся — как человек, исполнивший печальную и неизбежную обязанность, — снял с головы венок и спустился с Бемы.
«Оставить Аттику! Бросить гробницы дедов и прадедов, наши храмы, поля, землю, на которой наше аттическое племя обитало с начала времён!» Мысль эта окатила холодом всех собравшихся. Люди застыли в бессильном молчании, и кое-кто, поглядывая в сторону увенчанного храмом Акрополя, спрашивал и раз и другой:
— Разве ярмо персов не предпочтительней подобной судьбы?
Наконец толпа возмутилась:
— Других предсказателей! Неужели все они согласны с Ксенагором? Выходите вперёд! Выходите!
На Бему поднялся Гегий, царь-архонт, старший среди жрецов. Речь его оказалась краткой:
— Все жрецы и прорицатели Аттики изрекли своё мнение. Ксенагор говорил от имени всех нас, кроме Гермиппа из рода Эвмолпа, не согласного с таким толкованием.
Смятение лишь усиливалось. Люди вставали, принимались спорить, размахивая руками. Председательствующий тщетно призывал афинян к порядку и уже собирался обратиться к услугам скифов-стражников. Тут из толпы вышел пожилой селянин. Совет его был прост: оракул говорил о деревянной стене, и означало это, по всей видимости, что Акрополь надлежит окружить тыном, как было в прежние времена. А там пусть вся Аттика запирается в крепости и терпит осаду.
Возбуждённая толпа решила, что терпение её кончилось.
— Катаба! Катаба! Долой! Долой! — послышался общий вопль, подкреплённый градом мелких камешков.
Сорвав венок с головы, старец бежал с Бемы. Тут разрозненные голоса слились в единодушный крик:
— Кимон, сын Мильтиада, скажи нам своё слово!
Однако сей молодой и знатный человек предпочёл хранить молчание, и толпа обратилась к другому своему любимцу:
— Демарат, сын Мискелла, скажи нам своё слово!
Но и популярный оратор, поплотнее закутавшийся в плащ, остался сидеть на своём месте возле председательствующего, ничем не отвечая на столь приятное его слуху предложение.
После звали Гермиппа, потом Главкона, словно способности его в пентатлоне позволяли и разгадывать предсказания. Сидевший рядом с Демаратом атлет, покраснев, придвинулся поближе к другу. Наконец отчаявшийся народ обратился к последнему возможному источнику утешения:
— Фемистокл, сын Неокла, скажи нам своё слово!
Трижды прозвучал зов, и всякий раз впустую. Однако после четвёртого раза общий любимец, взяв венок, уже поднимался на Бему.
Произнесённые Фемистоклом слова, должно быть, звучали в ушах его слушателей до самых последних дней их жизни. Казавшийся беззаботным сибаритом на Истме и в Элевсине, он совершенно преобразился. Какое-то мгновение Фемистокл хранил молчание — безмолвное, вселяющее трепет. Ему предстояло важное дело: надлежало успокоить тридцать тысяч человек, избавить их от суеверного страха, заткнуть рты пророчившим неудачу, поделиться собственной храбростью со всеми собравшимися. Он начал негромким голосом, но так, что слышал весь Пникс. Постепенно речь его становилась оживлённее. Жесты сделались драматическими. Голос запел медным горном. Слушатели внимали ему, трепеща, словно сухие листья под сильным ветром. Пока не начинал он сплетать слова, люди могли счесть его деревенским чурбаком, даже дурнем, но когда глубокий голос подхватывал их и уносил порывом зимнего ветра, кто мог показаться равным ему? Таким был Гомер, певший о хитроумном Одиссее, таким был и Фемистокл, спаситель Эллады.
Начал он со старины, с никогда не приедавшейся слушателям истории Афин. Он повествовал о том, что с давних лет Кодра Афины никогда не склонялись перед захватчиком, о том, как вырвали они Саламин у жадных мегарян, как изгнали тиранов, сыновей Писистрата, о том, как разбили грозного персидского царя Дария при Марафоне. Опираясь на столь славное прошлое, только безумец или предатель мог сейчас думать о покорности перед Ксерксом. Фемистокл и слышать не хотел о предложении Ксенагора бежать из Аттики, так и не обнажив оружия. Самым очевидным для каждого любящего свой дом эллина образом он доказал, что участь скитальцев лишь ненамного благоприятнее судьбы раба. Что же им остаётся? На этот вопрос Фемистокл дал вполне определённый ответ. Разве не «деревянной стеной», которая надёжно оградит афинян, является огромный флот, сооружаемый ими? И в отношении Саламина оратор предложил своё собственное решение. «Священный Саламин» — так изрекла пифия. Но разве назвала бы она этот остров священным, если бы он сулил горе всем сынам Афин? Нет, тогда он получил бы имя несчастливого, горестного. Словом, пророчица предрекла Афинам не поражение, а победу.
Такова была речь, от которой зависела жизнь или смерть Эллады, которая зажигала сердца своим остроумием, пафосом, вспышками красноречия, опаляла слушателей, как если бы с ними говорил бог. Наконец, понимая, что он уже завоевал собравшихся, Фемистокл обратился к ним с такими словами:
— Пусть тот, кто верит оракулам, вспомнит старое пророчество Эпименида о том, что нашествие персов послужит во вред им самим. Но я повторю слова троянца Гектора: «Лучший оракул — сразиться за родную отчизну». Голосуйте, как вам угодно. Я же считаю: если враг будет слишком силён на суше, отступим перед ним на корабли, забудем любимую Аттику ради того, чтобы не остались без людей «деревянные стены»… Встретим царя царей у Саламина. Мы боремся не с богами, а с людьми. Пусть страшатся другие. А я верю Афине Палладе. Слушайте же Солона Мудрого. — И оратор указал в сторону храма, высившегося над Акрополем:
Наша страна не погибнет вовеки по воле Зевеса
И по решенью других присноблаженных богов.
Ибо хранитель такой, как благая Афина Паллада,
Гордая грозным отцом, длани простёрла над ней.
Так, веруя в Афину, мы встретим врагов у Саламина и разобьём их.
— Кто ещё хочет сказать своё слово? — крикнул глашатай.
Пникс ответил слитным рёвом. Все решения — об оставлении Аттики, если потребуется, об укреплении флота, о решимости дать великую битву — были приняты единогласно. Подбегавшие к Фемистоклу мужи называли его Пейто, владычицей Убеждения.
Не обращая особого внимания на похвалы, он проследовал в дом полководца у Агоры, чтобы заняться повседневными делами. Главкон, Кимон и Демарат отправились в гимнасию[26] Киносарга, чтобы утихомирить душевное волнение игрой в мяч. По пути Главкон показал на шагавшего навстречу иноземца:
— Смотри, Демарат, этот человек удивительно похож на того варвара, что так искренне рукоплескал мне на Истме.
Демарат поглядел.
— Дорогой мой Главкон, — ответил он, — у того человека была длинная светлая борода, а этот чёрен как смола.
Он был прав, и тем не менее Демарат узнал «киприота» даже в ином обличье.
Глава 3
Расположенный в северной части Афин пригород Алопека вползает на склоны горы Ликабетт, пирамиды из бурого камня, превращающего в истинную крепость каждый холм, возвышающийся внутри города. Домишки здесь выглядели жалкими, хотя и в богатых кварталах немногие из домов можно было бы назвать красивыми. Грязные, едва мощённые, неприглядные улочки шириной редко превышали шестнадцать ступней. Вдоль проезжей части тянулась сплошная линия запылённых, некогда выбеленных известью фасадов, однообразие которых нарушали единственная входная дверь и узенькие окошки на втором этаже. Лишь изредка перед чьими-нибудь дверями возникала двуликая герма или угловой водосток украшала собой львиная голова. Впрочем, все афинские улицы были положи на эту. Добрый горожанин развлекался весь день на Пниксе, в Судебном дворе, сплетничал на Агоре. А грязные улочки находились в полном распоряжении собак, рабов, женщин, которым премудрый Зевс велел сидеть дома.
Формий, торговец рыбой, вернувшись от своего дела, сидел на пороге дома, размышляя над чашей вина и поглядывая на диск заходящего солнца, как раз исчезавшего за горой. Ему, доброму человеку, докучали собственные скорби, ибо Лампаксо, достойная супруга торговца, длинная на язык, скорая на гнев, прижимистая и бдительная, успела уже семь раз напомнить, что карпа можно было продать и на пол-обола дороже. Терпение его в тот вечер настолько приблизилось к своему пределу, что, внутренне обругав «устроителя браков», осчастливившего его амазонкой, он наконец обрёл в себе силы для сопротивления. Всплеснув руками наподобие актёра-трагика, Формий возопил:
— Истинны, истинны слова бога!
— Какие ещё слова? — послышался не самый ласковый ответ.
— Дурак поначалу страдает, а потом делается мудрым. Женщина, я решил.
— И что же ты там решил? — Голос Лампаксо резал, словно края битой стекляшки.
— Годы идут. Я долго не протяну. Детей у нас нет. Я обеспечу тебя в своём завещании и выдам замуж за Гипериона.
— За Гипериона! — завизжала жена. — За нищего Гипериона, горбуна-попрошайку, посмешище всех Афин! О матерь Гера!.. Но я всё поняла, негодяй. Я тебе надоела. Тогда разведись со мной, как подобает честному человеку. Отошли меня назад в дом Полуса, моего возлюбленного брата. Что молчишь? Вспомнил про две мины приданого, которые тогда придётся вернуть? Горе мне! Пойду к великому архонту. Я выдвину против тебя обвинение. И суд вынесет тебе приговор. С тебя потребуют пеню, забьют в колодки, посадят в тюрьму…
— Тише ты, — простонал Формий в ужасе перед Горгоной. — Я просто подумал вслух…
— Как ты смел так подумать? Что даёт тебе право…
— Добрый вечер тебе, милая сестрица, и тебе, Формий!
Приветствие это сошло с уст Полуса, появившегося вместе с Клеархом без всякого предупреждения. Лампаксо немедленно пригладила пёрышки, Формий постарался забыть домашние неприятности. Дромий, заморённый мальчишка-слуга, поднёс кувшин жидкого вина приятелям Формия.
Короткие южные сумерки успели тем временем превратиться в ночь. Мимо проходили группы молодых людей, возвращавшихся от Киносарга, из Академии или какого-нибудь другого из известных гимнасиев. Через час на улицах сделается темно и тихо, разве что пройдёт запоздалый гость, торопящийся на пир, прошествует стражник-скиф или украдкой прошмыгнёт вор. Ибо афинянин, если его не позвали в гости, рано ложился и рано вставал, предпочитая ровный солнечный свет трепетному мерцанию фитиля в светильнике.
— И как проголосовал суд? В пользу обвинителя? — спросил Формий у шурина.
— Патриотизм объединил нас. Когда урну опрокинули, не нашлось и горсти белых бобов. Негодяй зерноторговец будет теперь лишён всего состояния и выслан из города — просить подаяние в других краях. Мы честно послужили Афинам!
— Невзирая на все свидетельства… — прошептал было Клеарх, однако Полусу ответил пронзительный голос Лампаксо:
— А по-моему, вам, судьям, следовало бы заглянуть к нашим соседям напротив. Вот уж где соглядатаи… Персидские шпионы.
— Шпионы? — Полус подпрыгнул, словно обожжённый огнём. — И почему же ты, Формий, ещё не донёс на них? Тот, кто вовремя не доносит о преступлении, содействует…
— Успокойся, брат, — усмехнулся рыботорговец, — у твоей сестры нюх на измену столь же острый, как у дворняги на солёную рыбу. Там живёт варвар-вавилонянин, по-моему, он торгует коврами… Чужеземец занял пустой дом, что над мастерской мастера Димаса, того, который изготовляет щиты. Спокойный и безобидный человек. В городе найдётся не менее сотни чужеземных купцов. Зачем сразу вопить: «Измена!» — потому лишь, что бедняга не научился говорить по-гречески?
— Мне не нравятся купцы-вавилоняне, — объявил Полус многозначительным тоном. — В суд его, вот что я скажу.
— Смотрите, у него гость, — заметил Клеарх. — Видите, знатный господин в длинном гиматии, который сейчас подошёл к двери и оставил возле неё палку.
— Если у меня есть глаза, — объявил судья, щурясь в полумраке, — этот человек в длинной одежде и есть Главкон Алкмеонид.
— Или Демарат, — заметил Клеарх. — Если смотреть со спины, они оба очень похожи. А сейчас уже темно.
— Ладно, — рассудил Формий, — правду определить несложно. Он оставил палку возле стены. Сбегай напротив, Полус, и принеси её. На палке обязательно найдётся имя владельца.
Сутяга охотно повиновался, однако прочесть несколько букв на кривой рукояти мог лишь Клеарх, знакомый с таинством письма.
— Я ошибся, — проговорил он после долгого изучения. — Палка принадлежит Главкону, сыну Конона. Теперь всё ясно. Полус, отнеси её назад.
Палка вернулась на место, однако судья возвратился с весьма кислым выражением лица.
— Друзья мои, человек, которого я давно уже подозревал в недемократических симпатиях, ведёт переговоры с варваром. Добрый патриот никогда не может быть недостаточно бдительным. Это заговор, уверяю вас. Заговор против Афин и всей Эллады! Свобода в опасности. И отныне я буду видеть в Главконе Алкмеониде врага свободы.
— Какой там заговор, — едва не выкрикнул Формий, не утративший чувства юмора. — Главкон Счастливчик вечером заходит к купцу-вавилонянину… Ты говоришь, затем, чтобы злоумышлять против Афин, а я утверждаю, чтобы купить красавице жене ковёр.
— Однажды боги всё прояснят, — закончил обсуждение Клеарх, и на какое-то время все четверо позабыли о Главконе.
Вопреки свидетельству трости Клеарх оказался прав. Ночным посетителем был Демарат. Поднявшись по тёмной лестнице над Лавкой щитов, он постучал в дверь, воскликнув: «Пай! Пай! Мальчик! Мальчик!»
Однако на стук ответил не кто иной, как вечно улыбающийся Хирам. Афинянин был абсолютно не готов к той роскоши, а точнее, к великолепию, которое предстало перед ним, как только финикиец открыл дверь. Всё вокруг преобразилось. Ноги гостя утопали в ослепительных коврах Кермана и Бактрии. Прикрывавшие стены расшитые золотом гобелены были окрашены сидонским пурпуром. Диваны покрывал материал, которому Демарат не знал даже названия… будущие века назовут его шёлком. На треногой курильнице дымились аравийские благовония. Ярко светили серебряные лампы, подвешенные на серебряных цепочках. Чудесная картина заставила афинянина утратить дар речи, и тут же прозвучал голос, не принадлежавший Хираму.
— Приветствую тебя, афинянин, — проговорил житель Кипра с прежним лёгким восточным акцентом.
Это был тот странный посетитель таверны, расположенной у стен Коринфа. Князь… конечно же князь, какое бы имя ни носил он на самом деле, был облачен в столь же богатые одежды, что и на Истме, однако на сей раз борода его имела цвет воронова крыла. Глаза Демарата обратились к чрезвычайно красивому мальчишке-рабу, сидевшему на диване возле своего господина. Золотые волосы его прикрывала круглая шапочка, вышитая такой же золотой нитью. Лицо мальчика пряталось в тенях, но оратору всё же показалось, что он заметил чистые голубые глаза и свежую, почти что девичью кожу. Присутствие раба смутило афинянина. Впрочем, князь властным жестом велел своему гостю сесть и промолвил:
— Это Смердис, мой неразлучный спутник. Он немой. Но если бы даже он умел говорить, я доверяю ему как самому себе.
Застигнутый врасплох, Демарат пристально поглядел на азиата.
— Мой дорогой варвар, не будучи эллином, ты, надеюсь, понимаешь, что, посещая Афины, подвергаешь себя большой опасности.
— Она не беспокоит меня, — ответил князь невозмутимым тоном. — Хирам — умелый и внимательный страж. А я — как ты видишь — покрасил в чёрный цвет волосы и бороду и назвался вавилонским купцом.
— И все, кроме меня, так считают, о филотатэ, драгоценный друг, как говорят у нас в Афинах. — В улыбке Демарата не было согласия.
— Все, кроме тебя, — согласился князь. — Послав за тобой Хирама, я рассудил верно: ты не мог не прийти. Да, я слыхал то, что ты собираешься сейчас рассказать мне: один из доверенных подручных Фемистокла утверждает, что некий из знатнейших персов не присутствует сейчас при дворе своего царя… Знаю и то, что тебя попросили сердечно принять этого человека, если он посетит Афины.
— Ты многое знаешь! — воскликнул оратор.
— Знать многое приятно, — ответил ему князь с беззаботной улыбкой; тем временем вошедший Хирам поднёс собеседникам серебряное блюдо с кубками, до краёв наполненными шербетом, благоухающим фиалками. — У меня множество «глаз» и «ушей». Тебе известен подобный титул? Один из самых близких слуг моего властелина именуется Царским Оком. Вы, афиняне, доблестный и во многом мудрый народ, однако, обратив свои глаза на Восток, вы могли бы сделаться ещё умнее.
— Не сомневаюсь, — ответил Демарат, возвращая назад пустой кубок, — что, если светлейший князь хочет посоревноваться в остроумии, сделать это будет нетрудно. Для этого достаточно лишь подойти к окну и крикнуть: «Шпионы!» — после чего блистательный господин получит возможность проявить свою мудрость и красноречие, защищая собственную жизнь в одном из афинских судов.
— Дорогой мой афинянин, в твоих словах я слышу вежливое и вполне патриотическое свидетельство того, что ты не намереваешься доводить дело до подобных излишеств. Не стану даже упоминать о том, какой может стать месть Царя Царей. Достаточно сказать, что, если со мной, Хирамом или этим рабом Смердисом случится что-нибудь нежелательное, благородный глава вашего города Фемистокл получит письмо от менялы и банкира Питтака из Аргоса.
Демарат вскочил на ноги, багровея. Рука его, стиснувшая гобелен, дрожала. Слова так и просились, но язык отказывался произносить их. Князь, выразивший свою угрозу самым непринуждённым образом, продолжил:
— Короче говоря, добрый мой Демарат, о твоих трудностях мне было известно ещё до того, как я прибыл в Афины, и сделал я это, не сомневаясь в том, что сумею помочь тебе.
— Никогда!
— Но ты ведь эллин.
— Неужели я должен стыдиться этого?
— Не пытайся быть более добродетельным, чем твой народ. Персы хвалятся своей верностью и искренностью. А у вас, эллинов, как мне говорили, есть бог — Гермес Долиос, — который учит вас лгать и красть. У каждой страны — свои обычаи. И лишь всемогущий Мазда[27] знает, какой из них лучше. Так что следуй обычаю эллинов.
— Ты говоришь загадками.
— Объясню проще. Ты знаешь, какому господину я служу. И догадываешься, кто я, хотя и не должен называть моего имени. За какую сумму ты станешь служить великому царю Ксерксу?
Руки Демарата то разжимались, то сжимались и наконец застыли за спиной.
— Я уже говорил это Ликону, повторю и тебе: я не предам Элладу.
— Конечно же, эта фраза означает, что ты требуешь хорошей цены за собственные услуги. Но я не сержусь. Ты получишь возможность убедиться в том, что царь платит по-царски и дарики его поют чистым золотым звоном.
— Я не хочу ничего слышать. Каким я был дураком, согласившись на встречу с Ликоном в Коринфе! Прощай.
Демарат вцепился в задвижку. Но дверь оказалась запертой. И он с гневом обратился к варвару:
— Ты удерживаешь меня здесь силой? Будь осторожен, ибо я страшен в гневе. Окно открыто, и всего один только крик…
«Киприот» поднялся и без лишних слов, стиснув словно железом руку Демарата, повёл его назад, к дивану.
— Ты можешь оказаться снаружи в мгновение ока, но лишь после того, как выслушаешь меня. Прежде чем хвастать своей властью, узнай пределы моей. Я просто поведаю тебе о твоей собственной жизни, возражай, если я скажу что-нибудь не так. Твой отец Мискелл принадлежал к знатному роду Кодра, великому и славному в Афинах, однако состояния своему сыну он не оставил. А тебе хотелось быть блестящим оратором и вождём афинян. Чтобы добиться известности, ты стал устраивать великие пиршества. На последнем празднестве, Тезеях, ты скормил афинской бедноте шестьдесят быков, которых она по твоей же милости смогла запить добрым родосским вином. И всё это произвело расстройство в твоём состоянии.
— Клянусь Зевсом, ты говоришь, как если бы прожил в Афинах всю свою жизнь!
— Я же говорил тебе: у меня много «глаз». Ты платишь за снаряжение шести триер, с помощью которых Фемистокл надеется победить моего господина. Хуже того, ты потратил уйму денег на флейтисток, игру в кости, петушиные бои и прочие благородные развлечения. Итак, оставленное отцом наследство не просто истрачено, ты промотал много большую сумму. Но это, однако, не является самой интересной частью моего повествования.
— Как смеешь ты копаться в моих секретах?
— Тебе оказана честь, дорогой афинянин… Интересно видеть и то, что тебе приходится соглашаться со всеми моими словами. Прошло пять месяцев с тех пор, когда ваш афинский совет назначил тебя ответственным за серебро, добываемое в копях Лавриона и предназначенное для флота. И как ты оправдал доверие своего народа? Ты потратил внушительную часть этих денег на выплату своих огромных долгов заимодавцу Питтаку из Аргоса. И сейчас ты «следишь за луной», как говорят у вас здесь, в Афинах, то есть в конце месяца тебе надлежит отчитаться за все порученные тебе деньги, и в данное время ты напрягаешь все свои способности, пытаясь отыскать деньги на возмещение украденного тобою.
— И это всё, что тебе известно обо мне?
— Всё.
Демарат облегчённо вздохнул:
— Тогда я дополню твоё повествование, дорогой варвар. Я рискнул купить в Массилии половину груза крупного купеческого корабля, перевозящего древесину и олово, и теперь каждый день жду гонца из Коринфа с вестью о благополучном прибытии судна. Когда корабль вернётся, я расплачусь с долгами и ещё останусь богачом.
Если такое заявление и обескуражило «киприота», он ничем не обнаружил этого.
— Бурное море — ненадёжный товарищ, мой добрый Демарат. В море утонуло не меньше состояний, чем было сколочено на его волнах.
— Я вознёс Посейдону все положенные молитвы и обещал богу золотой треножник после возвращения корабля.
— Итак, даже богов Эллады можно подкупить, — раздался едкий ответ. — Не доверяйся им понапрасну. Возьми у меня десять талантов[28] и сможешь уснуть спокойно уже сегодня.
— И за что ты готов заплатить столько денег? — Эти слова сами собой сошли с языка Демарата.
— За личное распоряжение Фемистокла о боевом порядке вашего нового флота.
— Боги, помилуйте! Корабль придёт в Коринф, и я предупреждаю тебя… — Демарат вновь вскочил на ноги. — Я предам тебя в руки Фемистокла при первой же возможности.
— Но только не сегодня. — Князь поднялся и с улыбкой протянул руку. — Хирам, открой дверь для сиятельного афинянина. А ты, мой благородный собеседник, вспомни, что говорил я в Коринфе о неизбежности победы моего господина. Подумай также, — перс понизил голос, — о том, что Демарат Кодрид может стать властелином Афин под рукой Царя Царей.
— Чтобы я сделался тираном Афин? — Оратор соединил руки за спиной. — Ты уже всё сказал. Спокойной ночи.
Афинянин был уже на пороге, когда мальчишка-раб прикоснулся к ладони своего господина.
— Если ты возжелал какую-нибудь красавицу… — Каким вкрадчивым казался теперь голос лжекиприота! — Разве не во власти Ксеркса Великого даровать тебе эту женщину?
Лоб Демарата вдруг вспыхнул огнём и едва ли не против собственной воли — он протянул руку своему искусителю. Демарат спускался по лестнице, не чуя под собой ног. А внизу, на тёмной улице, его приветствовали несколько голосов:
— Доброй ночи, господин Главкон.
— Доброй ночи, — механически отозвался Демарат и, уже отходя, подумал: «Почему они называют меня Главконом? Ростом мы одинаковы, мне только не сравниться с ним в ширине плеч. Ах, вот оно что: не заметив, я позаимствовал его трость. У наглецов хватило ума прочесть надпись на ней!»
Идти ему было недалеко. Все кварталы тесных Афин жались друг к другу. И всё же, ещё не добравшись до дома и постели, он уже обдумывал эту не вполне ещё чёткую мысль: «Главкон! Они приняли меня за Главкона! И если я рискну выдать «киприота»… Дальше этого он опасался заходить в своих раздумьях. Демарат лежал, тьма вокруг кишела картинами будущей измены.
Так и не отдохнув, он поднялся, обращаясь к богам с одной и той же молитвой:
— Избавь меня от дурных мечтаний! Пришли корабль побыстрее к Коринфу!
Глава 4
Афинский Акрополь возвышается над городом, как ни одна другая цитадель в мире. Даже если бы в тени его не обитали искусные камнерезы, мастера, умеющие придать бронзе любую форму, красноречивые сказители и певцы, он остался бы центром и средоточием удивительного ландшафта. «Скала» — иначе и не назовёшь его. Достаточно сказать, что Акрополь поднимается над равниной глыбой рыжего песчаника высотой в сто пятьдесят ступней, длиной в одну тысячу и шириной в пять сотен. Но числа и меры не способны открыть нам душу, а скала Афинская, вне сомнения, наделена ею, и дух этот просвечивает сквозь несокрушимый камень, когда огненнокрылое утро крадётся вдоль долгого гребня Гиметта и неземной яркий свет касается рыжей цитадели, а потом засыпает до тех пор, пока Гелиос не опустится к западным вершинам у Дафн. Тогда Скала снова как бы начинает пульсировать изнутри и светиться.
Почва Скалы нага, и голодная коза не отыщет на камне даже травинки. Склоны круты, так что можно выдержать без войска любую осаду. Скала властвует надо всем вокруг. Тот, кто стоит у западного края её, увидит и обдутый ветрами Пникс, и бурую равнину вокруг города, и игривое море, резвящееся за гаванями Пирея и Фалерона, и серые острова, разбросанные по глади Эгейского моря, и дальнюю, похожую на купол вершину Акрокоринфа. Повернувшись вправо, он увидит корявый холм Ареопага, Дом Эриний и тесно сомкнувшиеся городские домики. За ними горы, ущелья, равнина, где золотая, где бурая, где зелёная, а позади всего вздымается Пентеликон Могучий, сверкая белоснежной вершиной, увенчанной не зимними снегами, но искристым мрамором. Посмотрев налево, он видит неровный гребень Гиметта, словно бы вышедший из-под рук титанов, пристанище одних лишь коз и пчёл, да и нимф с сатирами.
Вид этот остался почти неизменным с той поры, как первый дикарь поднялся на вершину крепости Кекропса и назвал её своим домом. Не изменится он и когда исчезнет земля и высохнет океан. Меняется человеческое жильё, воздвигаются и рушатся храмы, но красные и серые камни, прозрачный, как хрусталь, воздух, сапфировое море дарованы богом и потому не ведают изменений.
Главкон вместе с Гермионой поднимались наверх, чтобы принести свою благодарность Афине за одержанную на Истме победу. Атлет уже восходил на Акрополь во главе увенчанной миртовыми венками процессии, чтобы воздать положенную хвалу, однако жены тогда с ним не было. Теперь им предстояло предстать перед богиней вместе. Шли они рядом. Стройная Хлоэ семенила за госпожой с зонтом в руках. Старый Манес нёс бескровную жертву, однако сердце Гермионы твердило ей, что без слуг было бы лучше.
Много дружелюбных лиц видели они, много выслушали дружеских слов, пересекая Агору в самый разгар её утреннего оживления. Главкон отвечал на каждое приветствие своей неотразимой улыбкой.
— Каждый афинянин — друг нам! — отметил он, когда возле изваяний тираноубийц, находившихся на верхнем краю площади, поклонился серьёзный член городского совета, а старая торговка хлебом ненадолго оставила прилавок, чтобы сказать обоим какую-то любезность.
— Твой друг, — поправила мужа Гермиона. — Это не я победила в пентатлоне.
— Ах, макайра, самая лучшая и дорогая, — ответил Главкон, глядя на лицо жены. — Разве сумел бы я добиться победного венка, если бы дома, в Элевсине, меня не ждал лучший венец? Сегодня я счастливейший из всех смертных. Ибо боги, не скупясь, наделили меня своим благословением. Я больше не опасаюсь их зависти. У меня есть верные друзья — Кимон, Фемистокл и самый ближний из всех Демарат. Мне дарована истинная любовь — как Пелию и Тетис, Анхизу и Афродите… Только я счастливее их, ибо моя золотая Афродита живёт не на Олимпе, не на Пафосе, не прилетает ко мне с Кипра в запряжённой голубками колеснице, а живёт со мной.
— Тихо. — На губы его легла лёгкая ладонь. — Не надо сердить богиню, сравнивая меня с бессмертными. Мне довольно и того, что я могу поглядеть на солнце и сказать: «Главкон Удачливый и Добрый любит меня».
Молодая пара пересекла Агору, повернула налево от Пникса, кривыми улочками миновала корявую скалу Ареопага и наконец оказалась перед воротами в деревянном частоколе. За ними вверх уходила лестница — к цитадели, но не к прославленному в последующих поколениях Акрополю. Зданиям, находившимся тогда на Скале, предстояло через какой-то короткий год превратиться в обугленные руины. И всё же перед Главконом и Гермионой высился не какой-нибудь неказистый храм, а старинный «Дом Афины», прототип будущего Парфенона. И утренние лучи озаряли во всей красоте дорические колонны, фронтон, украшенный изваяниями. Белизну мрамора подчёркивали алые, синие, золотые краски. Ниже храма, на неправильной формы плато, выстроилась целая улица пожертвованных храму статуй богов и героев, вырезанных из камня или дерева либо отлитых в бронзе. Тут же находились многочисленные святилища и малые храмы, а также огромный алтарь, на котором сжигали быков. Рука об руку супруги дошли до бронзовых ворот храма. Старый жрец, выполнявший обязанности привратника, обрызгал их солёной очистительной водой из медного сосуда. Бронзовые двери закрылись, пропустив внутрь молодых людей. На мгновение они оказались как бы в полной темноте. А затем откуда-то сверху, от отверстия в мраморной крыше, навстречу вошедшим пополз неяркий лучик. И, словно бы проступив из туманного облака, на них глянул огромный лик древней богини, на котором застыла неизменная улыбка. У ног её на жаровне рдели алые угли. Главкон посыпал их благовониями, а Гермиона, склонясь над клубами дыма, опустила венок из лилий на колени изваяния. После этого её муж, воздев руки к небу, произнёс вслух молитву:
— О, Афина, Дева, Царица, Наделяющая Мудростью, каким бы ни было самое любимое, тобой имя, прими наше приношение и выслушай. Благослови нас обоих. Научи нас быть благородными, говорить разумно и мудро, научи любить друг друга. Подай нам благополучие, но не гордыни ради. Благослови всех наших друзей и, если найдутся у нас враги, ополчись на них вместе с нами. А мы будем вечно чтить тебя.
Такова была их молитва, таково приношение. Немного помедлив, муж и жена оставили священное место. И всё вокруг — скалы, равнина, море, просторные небеса — открылось перед ними в беспредельном величии. Свет мерк на пурпурных грудях западных гор. За Акрополем раскалённой печью горела пирамида Ликабетта. Ослепительно сверкала верхушка далёкого Пентеликона.
Наслаждаясь зрелищем, Главкон замер на самом восточном выступе Скалы.
— Какое счастье, макайра! — воскликнул он. — Мы принадлежим друг другу. И живём в «пурпуром венчанных Афинах»… О чём же ещё можно молиться?
Однако Гермиона с меньшим восторгом указала в сторону Пентеликона.
— Видишь? Видишь, как быстро приближается оттуда серое облако? Плохое предзнаменование.
— Почему это плохое, макайра?
— Облако — это Персия. Сегодня она грозовой тучей нависает над Афинами и Элладой. Ксеркс придёт. И ты… — Она прижалась к своему мужу.
— Почему ты заговорила о войне? — спросил он.
— Ксеркс несёт с собой войну. А война приносит горе женщинам. Копья и стрелы выбирают себе жертву не среди самых уродливых и старых.
Отчасти подчиняясь предзнаменованию, отчасти повинуясь неожиданному страху, глаза Гермионы наполнились слезами, но Главкон ответил своей жене бодрым смехом:
— Эвге! Высуши слёзы и не печалься заранее. Царь ветров Эол рассеет любую тучу, разбросает её тысячей мелких облаков по всему небосклону. Фемистокл рассеет персидские рати. Тень Персии ляжет на наш прекрасный город и оставит его, и мы вновь будем счастливы.
— Да помилует нас Афина! — коротко помолилась Гермиона.
— На богиню можно положиться, — заключил Главкон, не желавший расставаться с радостным настроением. — А теперь спустимся вниз: мы уже выполнили принесённый обет. Друзья ждут нас у Пникса, прежде чем отправиться в гавань.
Когда они сошли, Кимон и Демарат бросились им навстречу, и завязавшаяся оживлённая беседа прогнала из головы Гермионы и зловещее предзнаменование, и страх перед персами.
Компания собралась весёлая. Такие нередко спускаются в афинские гавани весною и летом: дюжина знатных мужчин, старых и молодых, по большей части женатых. Супруги смиренно следовали за мужьями, сопровождаемые служанками и целым табором крепких фракийцев-рабов с корзинами, полными мяса и вина. Смех мешался с мудрой беседой. Друзья шли парами и тройками, а Фемистокл, по собственному обычаю, разделял общество всех и каждого, превосходя своих собеседников и в шутках и в мудрости. Так шествовали спутники по широкой равнине к гаваням, пока перед ними не вырос высокий холм Мунихийский, на вершину которого вела каменистая, едва заметная дорога, и, когда они оказались там, перед ними распахнулся вид, вполне сопоставимый с тем, что открывался со скалы Акрополя: четыре синих афинских гавани, справа Фалерон, поближе охваченная сушей бухта Мунихия, за нею Зея, а дальше простор Пирея, нового военного порта славного города. А рядом теснились друг к другу бурые крыши портовых домов, высилась роща мачт, с торгового корабля сгружали лес, доставленный с берегов Евксинского Понта, на другой корабль, отправлявшийся в Сирию, грузили сушёные фиги… Но более всего Пирей впечатлял множеством чёрных судов, застывших на водах залива или пребывавших на берегу. Увидев военные корабли, Гермиона помрачнела и отвернулась.
— Мне совсем не по душе твой новый флот, Фемистокл, — нахмурилась она, повернувшись к государственному мужу. — Как и всё, что столь явно напоминает о войне, всё, что омрачает красоту.
— Должно быть, ты, красавица, предпочла бы увидеть вместо флота прекрасную деревянную стену, отгораживающую нас от варваров. Как же нам подбодрить её, Демарат?
— Если бы я был Зевсом, — ответствовал оратор, никогда не удалявшийся от жены своего лучшего друга, — то израсходовал бы две молнии: одной испепелил бы Ксеркса, а другой — флот Фемистокла. Госпожа Гермиона, наверно, была бы довольна этим.
— Увы, ты не владыка олимпийцев, — ответила женщина, улыбнувшись приятному слову.
Разговор нарушил Кимон. Кто-то из спутников обнаружил среди камней дочерна загорелого пастуха, вылитого Пана в козлиных шкурах и со свирелью. Два обола побудили его спуститься вниз со своей дудкой. Четверо мальчишек-рабов пустились в пляс. Компания устроилась на траве, занявшись питьём, едой, поглядывая на танцевавших мальчишек и корабли, что словно трудолюбивые муравьи ползали по водному простору порта и бухты. За сими занятиями миновал полдень, а когда солнце начало склоняться к утёсам Саламина, поднимавшимся за проливом, мужчины отправились в гавань, чтобы покататься на лодках.
Дул тёплый южный ветер — зефир. Солнце опускалось вниз ослепительным шаром. Фемистокл, Демарат и Главкон заняли одну из лодок, вёсла находились в руках атлета. Лодка лениво скользила мимо чёрных триер, раскачивавшихся на якорях. Самую горделивую из них они обошли дважды. Это была «Навзикая», подарок Гермиппа отечеству, дар, царственный даже в эти дни, когда каждый из афинян всего себя отдавал службе городу. Судну этому предстояло стать флагманским кораблём Фемистокла. Молодые люди отметили изящество обводов, толщину бортов, крытую палубу — нововведение в тогдашнем военном флоте, а когда они проплывали мимо носа, Фемистокл с любовью прикоснулся к острому бронзовому тарану:
— Вот он, мой зуб на Царя Царей!
Он ещё смеялся, когда вдруг выскочившая из-за противоположного борта триеры лодка врезалась в борт их судёнышка. Ял качнуло, ущерб от столкновения измерялся самое большее парой щепок, однако, когда лодки разошлись, Фемистокл привстал на корме и принялся внимательно вглядываться.
— Варвары, клянусь совами Афины! На вёслах какой-то чурбан-сириец, с ним господин и мальчишка тоже с Востока. Что они делают возле нашего военного флота? Греби за ними, Главкон, спросим у них об этом.
— Не стоит, — лениво отозвался развалившийся на корме Демарат. — Если портовая стража не препятствует честным торговцам, то и нам беспокоиться незачем.
— Ну, как хочешь. — Фемистокл опустился на скамью. — Впрочем, вреда от этого не будет. Смотрите, они теперь гребут к другой триере. А как внимательно их главный разглядывает корабли! Тут что-то нечисто, говорю вам.
— Чтобы проверить всё, что кажется подозрительным взору, — наставительным тоном заявил Демарат, — придётся прожить столько, сколько живёт ворон, а ему отпущена, как утверждают, целая тысяча лет. Фемистокл, я не вижу за твоими плечами даже одного воронова пера. Греби дальше, Главкон.
— Куда? — спросил атлет.
— К Саламину, — приказал Фемистокл. — Надо же осмотреть место предсказанной оракулом битвы.
— Хоть к Саламину, хоть прямо на Крит, — отозвался Главкон, вкладывая всю свою силу в движение вёсел. — Быть может, по дороге нам попадётся достаточно глубокое место, чтобы можно было утопить всё мрачное настроение, преследующее Демарата в последние дни.
— Не мрачное, а серьёзное, — возразил молодой оратор деланно непринуждённым тоном. — Я готовлю судебную речь против подрядчика, уличённого мною в хищении общественных мореходных припасов.
— Раздави его! — потребовал Главкон.
— Тем не менее мне жаль его: увы, искушение оказалось чрезмерным для этого человека.
— Никаких оправданий нет и быть не может… Всякий, кто обкрадывает город в подобные дни, ничуть не лучше предателя во время войны.
— Вижу, что ты свирепый патриот, Главкон, — заметил Фемистокл, — невзирая на внешность Адониса. Мы уже на просторах залива, подслушать нас могли бы разве что те рыбаки, но и от них нас отделяет уже более десяти стадиев[29]. Видите ли вы что-нибудь?
Главкон опустил вёсла, а государственный муж сунул руку внутрь своих одежд. Достав свиток, он передал его гребцу, а тот Демарату.
— Смотрите хорошо, ибо уж здесь-то нет никаких персидских шпионов. Месяц назад я набросал этот план, вложив всю собственную мудрость. Так станут суда союзного флота, прежде чем сойтись в битве с Ксерксом. Леонид и полководцы поручили мне это дело на встрече в Коринфе. Сегодня работа завершена. Читайте эту записку. Она бесценна. Ксеркс отдаст двадцать талантов за этот привезённый из Египта листок.
Молодые люди принялись разглядывать план. Подробности нескольких схем запомнить было нетрудно: здесь афинские корабли, там эгинские, там коринфские и так далее… Лёгкие пентеконтеры должны были следовать за тяжёлыми триерами. Короткие замечания по поводу вероятной тактики флотоводцев Ксеркса. Знание того, что Фемистокл никогда не писал и не говорил ничего, не обдумав всех подробностей, говорило молодым людям о чрезвычайной значимости листка. Наконец государственный муж вновь укрыл папирус у себя на груди.
— Ну, видели?! — воскликнул он, гордый своей работой. — С содержанием этого свитка ознакомятся лишь Леонид, а после него Ксеркс. А потом… — Он усмехнулся, сохраняя серьёзное выражение лица. — А потом люди прославят Фемистокла, сына Неокла.
На какое-то мгновение все трое примолкли. Лодка находилась далеко от берега, тени холмов Саламина, мешаясь с тенью Эгалеоса, горы на Аттическом побережье, уже прикрывали их. За островком Пситталия бурые рыбацкие лодки были заняты своим делом на просторах пролива. А за ними раскрывалась окаймлённая синими горами чаша Элевсина, уже начинавшая вспыхивать под лучами вечернего солнца. Вокруг царили покой, тишина, красота. Вновь взявшись за вёсла, Главкон огляделся.
— А верно сказал мудрец Фалес, — проговорил он. — Ойкумена прекраснее всего сущего, ибо она сотворена богом. Представить себе не могу, что здесь, на тихом море состоится битва, рядом с которой поединок Гектора и Ахиллеса перед воротами Трои покажется смехотворным.
Фемистокл покачал головой:
— Откуда нам знать, мы всего лишь игральные кости. «Тщетны попытки людей постичь замыслы князя Олимпа». Лучше не скажешь. Остаётся лишь полагаться на природную аттическую сообразительность, а всё прочее вверить судьбе. Удовольствуемся надеждой на то, что на сей раз судьба не будет слепа.
Лодка качалась на волнах.
— Солнце уже близится к закату, — наконец заметил Демарат, — посему направимся к гавани.
На обратном пути Гермиона встретила их в Пирее, и в сгущающихся сумерках вся компания отправилась к городу, а там каждая группа повернула своим путём. Фемистокл вернулся домой, куда, по его словам, должен был прийти Сикинн. Кимон и Демарат завернули в ближайшую таверну за вечерней чашей вина. Главкон с Гермионой поторопились к своему дому, расположенному в пригороде Колон возле журчащего Кефиса, где в старых чёрных оливах возле ручья звёздной ночью успокоительно пели кузнечики, где сверкали огромные светляки, где пел соловей Филомела, где высокие платаны негромко перешёптывались с соснами. Потом Гермиона уснула и забыла о нашествии персов… Ей снилось, что Главкон был Эротом, а она Психеей и Зевс подарил ей крылья бабочки и увенчал короной из звёзд.
Демарат вернулся домой много позже. После ударившего в голову прамнийского вина вместе с Кимоном и прочими они отправились развлекаться в Керамик — к женщинам, не пользовавшимся репутацией добродетельных. Впрочем, вылазка оказалась неудачной, и Демарат расстался с друзьями. Переполненная всякими мыслями голова его словно бы погрузилась в туман. Ещё бы, в этот день Фемистокл поделился с ним бесценным секретом, о котором ведомо лишь им двоим и Главкону… А Главкон, как полагали в городе, уже посещал купца-вавилонянина и его ковёрную лавку. В эту тему вплеталось сознание того, что даже Елена Троянская не была столь прекрасна, как Гермиона из Элевсина. Впрочем, когда Демарат заявился в конце концов к себе домой, мысли его прояснились буквально в одно мгновение после того, как он прочёл два письма. Первое было коротким: «Фемистокл Демарату. Сегодня вечером я кое-что выяснил. Сикинн, обследовавший Афины, не сомневается в том, что в городе укрывается персидский лазутчик. Схвати его. Хайре».
Второе письмо оказалось ещё короче. Оно прибыло из Коринфа. «Сокий-купец Демарату. Тирренские пираты захватили корабль. Пропали и экипаж и груз. Хайре».
В ту ночь оратору так и не довелось смежить глаза.
Глава 5
Демарата ожидала гибель. Что толку ждать от Сокия описания захвата корабля во всех подробностях? Не сумев разыскать весьма крупную сумму за три дня до праздника Панафиней, он пропадёт. Все узнают о том, что он напустил лапу в корабельные деньги. Его отдадут на пытку. Фемистокл выступит против него. Суд не станет ожидать доказательств. Его заставят выпить ядовитый отвар цикуты, болиголова, а тело кинут на потраву воронам в Баратрум, открытую яму, место погребения афинских преступников.
Был ещё один выход: пойти к Главкону, признаться во всём и попросить взаймы денег. Их у Главкона хватало. Ему могли помочь и Конон и Гермипп. Однако Демарат достаточно знал Главкона, чтобы понять: деньги атлет отыщет, однако внезапное открытие приведёт его в ужас. Главкон спасёт от смерти старого приятеля, но этим вся их дружба закончится. Он сочтёт своим долгом рассказать кое-что Фемистоклу, и этого хватит, чтобы политическая карьера Демарата погибла навеки. Поэтому о Главконе пришлось забыть, и оратор занялся поисками других сильнодействующих средств.
Демарат занимал роскошное помещение на улице Треножников, расположенной к востоку от Акрополя и служившей местом прогулок богатых афинян. Оратора считали законченным холостяком. И посему никто не корил Демарата за то, что две-три темноглазые флейтистки из Фалерона помогли ему расстаться с достаточным количеством мин, ибо делалось всё благородно и без скандала. Ещё Демарата знали как собирателя красивого оружия и доспехов. Потолок его гостиной был украшен шлемами, увенчанными перьями, на стенах поблескивали медные поножи, тонкой работы щиты, кривые инкрустированные мечи из Халкиды и луки с золотыми наконечниками. Ноги оратора ступали по драгоценным коврам. Словом, в художественном вкусе ему никак нельзя было отказать. Даже теперь, сидя в глубоком и мягком кресле, Демарат то и дело обращался взглядом к изваянию Нике. Отлитая из драгоценной коринфской бронзы статуэтка богини стоила крупных денег, и счёт за неё оставался, увы, неоплаченным в шкатулке оратора.
Однако мысли нашего героя были заняты не бронзовых дел мастером, тщетно дожидавшимся оплаты. В тот вечер он услал Биаса, лукавого фракийца, вон из комнаты, собственными руками заложил дверь на засов, а потом украдкой отогнул алый гобелен, за которым в стене обнаружилась небольшая дверца. Поворот ключа заставил её открыться, и Демарат извлёк из потайного шкафа окованную медью небольшую шкатулку, которую осторожно поставил на стол и отпер весьма замысловатым ключом.
Содержимое шкатулки могло бы показаться загадочным для непросвещённого взгляда. В ней хранились не деньги, не самоцветы, не свитки исписанного папируса, а предметы, которые оратор принялся изучать внимательным взглядом, — некоторое количество твёрдых черепков, на которых проступали оставленные печатями оттиски. Демарат прикасался к ним, ощущая острый страх и ещё более острое удовлетворение.
— Такой коллекции не найдётся во всей Элладе… Что там, во всей Ойкумене, — бурчал он себе под нос. — Вот печать Гигия из Фессалии, вот фиванского беотарха, а вот и царя аргосского. Я сумел получить оттиск печати Леонида, когда был в Коринфе. А это печать Фемистокла, и как просто она мне досталась! А эта — безусловно, не столь дорогая — принадлежит моему возлюбленному другу Главкону. А вот и ещё двадцать. Теперь перейдём к свиткам. — И он принялся любовно, по одному разворачивать их. — Драгоценные образчики. Ах, клянусь Зевсом, должно быть, я действительно милосердный и благочестивый человек, иначе бы я давно воспользовался дарованной мне ужасной силой, а не заплывал в те опасные проливы, которые теперь ждут меня.
О том, что именно представляет собой эта «сила», которую ощущал в себе Демарат, он не стал упоминать вслух даже шёпотом. Вдруг настроение его переменилось. Торопливо захлопнув шкатулку, он запер её.
— Проклятый ящик! Как было бы здорово, если бы Форкий, владыка глубин, принял бы его в свои руки. Тогда я был бы избавлен хотя бы от скверных мыслей.
Вернув шкатулку на место, он достал из шкафа вторую, похожую, отпер её и извлёк какие-то записки. Выбрав две из них, он разложил перед собой папирус, поставил чернил а и принялся переписывать с лихорадочной быстротой. Вдруг рука Демарата остановилась, и он едва не побросал всё написанное в шкатулку. Потом глянул на заметки, приготовленные для обвинения вора-подрядчика, и скривился. На этом колебания закончились. Дописав последний листок, он вернул шкатулку на место, запер шкаф и прикрыл его гобеленом. Спрятав начертанное на груди, Демарат призвал Биаса:
— Я ухожу. Но приду не поздно.
— Не следует ли мне и Гилу проводить тебя с фонарями? Прошлой ночью на улице ограбили.
— Не надо, — резким голосом возразил его хозяин.
Он спустился на едва освещённую луной улицу и погрузился в лабиринт узких переулков, охватывавший все Афины. Демарат знал дорогу. Только один раз он заметил свет фонаря — это какой-то раб освещал дорогу своему господину, возвращавшемуся со званого обеда. Все прочие скользили мимо, ничего не замечая и стараясь остаться неузнанными. Лишь оказавшись напротив дома «киприота», Демарат увидел свет в противоположной двери и понял, что является объектом наблюдения. Формий допоздна засиделся со своими друзьями. Однако Демарат решил, что отвага послужит ему лучшей защитой, и, пройдя сквозь полосу света, направился прямо к лестнице «киприота». Разговор немедленно смолк.
— Опять Главкон, — услышал Демарат. «В конце концов, — отметил он, — в подобной ошибке нет ничего плохого».
Комната по-прежнему блистала индийским великолепием. «Киприот», улыбаясь, пошёл навстречу своему гостю.
— Приветствую тебя, любезный афинянин. Мы заждались тебя. И нам не терпится исцелить тебя от душевной тревоги.
Демарат отвернулся:
— Итак, тебе уже всё известно. О, Зевс, я — самый несчастный человек во всей Элладе.
— Почему же несчастный, мой добрый друг? — «Киприот» заставил своего гостя сесть на диван. — Напротив, ты должен ликовать оттого, что с этого дня будешь находиться среди помощников моего благодетельного царя и господина.
— Не дразни меня! — Демарат скорчился от душевной боли. — Я в отчаянии. Бери эти папирусы, читай их, плати, и пусть мы никогда не увидимся снова.
Бросив оба свитка на колени князя, он застыл, погрузившись в собственное горе.
Собеседник его неторопливо развернул свитки, медленно проглядел их и подозвал к себе Хирама, приступившего к чтению с кошачьей сосредоточенностью. За всё это время не было произнесено ни слова. Князь заговорил:
— Хорошо… Ты доставил мне, должно быть, личные заметки Фемистокла о вооружении и строе афинского флота. Но это всего лишь копии.
— Копии. Я не располагаю оригиналами. К тому же передать их означало бы погубить себя самого.
Князь обернулся к Хираму:
— И как, по-твоему, подлинные ли эти заметки, если судить по всему, что ты знаешь?
— Подлинные. Так утверждают скудные познания самого низкого среди твоих рабов, высочайший.
Азиат поклонился и немедленно выпрямился, напомнив тем самым Демарату змею, только что развернувшую свои кольца и вновь свившуюся в клубок.
— Хорошо, — отметил князь. — Тем не менее я должен попросить нашего доброго гостя поклясться в их подлинности.
Оратор застонал. Подобного унижения он не ожидал; однако, будучи вынужденным пить сию чашу, осушил её до дна. Он поклялся Зевсом Орсием, Свидетелем Клятвы, и Дикэ, Вечной Справедливостью, в том, что доставил князю верные копии, и, чтобы исключить упрёки в лжесвидетельстве, призвал в таком случае проклятие и на себя, и на своих потомков. «Киприот» выслушал клятву со спокойным удовлетворением, а потом протянул Демарату половину разломанного на две части серебряного шекеля:
— Покажи эту вещичку Мифону, банкиру, который обитает в Фалероне. Он хранит вторую половину. Человек, который дополнит её до целой монеты, получит от банкира десять талантов.
Приняв вещицу, Демарат вспомнил о собственном достоинстве.
— Я дал тебе клятву, незнакомец, ответь мне подобием её. Почему я должен верить этому Мифону?
Вопрос пробудил в «киприоте» льва. В глазах его вспыхнул огонёк, а голос сделался громче:
— Эллин, оставим клятвы купцам и поставщикам, людям, склонным к хитростям и обману. Знатному персу подобает делать три вещи: бояться царя, напрягать лук, говорить правду. И он навсегда запоминает это. Я сказал своё слово, считай его клятвой.
Афинянин отодвинулся подальше, но князь успокоился почти немедленно. Голос его вновь стал непринуждённым и умиротворяющим:
— Вот так и нужно понимать моё слово, мой добрый друг. Однако то, что ты услышал от меня, надёжнее клятвы. Погляди сюда и скажи: может ли человек, носящий на пальце это кольцо, позволить себе солгать?
Он протянул вперёд правую руку. На безымянном пальце её оказался перстень с огромным бериллом. Демарат нагнулся к руке, рассматривая врезанную в камень печатку.
— Два сидящих сфинкса и над ними крылатый керуб… Печать царского рода Ахеменидов. Итак, ты послан самим Ксерксом. Твоё имя…
Предостерегая, князь поднял палец:
— Тихо, афинянин. Думай что хочешь, но не называй моего имени, хотя скоро оно прогремит над всем миром.
— Да будет так, — отозвался Демарат, стискивая в руке половинку монеты, способную избавить его от смерти. — Только знай, хотя я и не желаю тебе добра. Фемистокл что-то подозревает. Его слуга Сикинн, лукавый кот, ищет тебя. Днём, в Пирее, Фемистокл собирался догнать тебя на лодке и допросить. Если тебя разоблачат, я не сумею спасти тебя.
Князь пожал плечами:
— Добрый Демарат, я происхожу из народа, верящего во всемогущего бога, творящего справедливость. Долг требует моего присутствия в Афинах. Со мной может случиться лишь то, что угодно Ахуре-Мазде и Митре[30], его славному помощнику, нахожусь ли я у себя в безопасных Экбатанах или в вашей Элладе. Так наказал всевышний, написав своё повеление звёздами. И я не стану противоречить ему.
Слова эти были произнесены с трепетом и почтением к богу. Демарат отступил к двери, и присутствовавшие в комнате не изъявили намерения задержать его.
— Как тебе угодно, — проговорил афинянин. — Я предостерёг тебя. А ты можешь верить своему богу. И не надо называть меня своим другом, пусть я только что продал себя. Да не пересекутся никогда более наши дороги!
— Пока мы снова не ощутим нужду в твоих услугах, — проговорил князь, не требуя от своего собеседника обещания.
Демарат распрощался и направился вниз по тёмной лестнице. Свет в доме Формия уже погас. Похоже, за ним не следили. По пути домой Демарат утешал себя тем, что, хотя он и продал персам подлинные заметки, Фемистокл нередко менял свои планы и что следует постараться поскорее убедить его внести изменения в те из них, которые касались военного флота. Тогда он не нанесёт никакого вреда Элладе. Половинка шекеля оставалась в руке оратора, магический талисман, способный избавить его от гибели. Лишь вспомнив о Главконе и Гермионе, Демарат скрипнул зубами, не единственный раз успев утешить себя тем, что внимательные соседи непременно решат, что именно Главкон дважды посетил приехавшего из Вавилона торговца коврами.
Когда дверь закрылась за спиной оратора, князь, ступая по коврам, подошёл к окну и сплюнул, выражая крайнюю степень презрения:
— Дурак, вор и мерзавец! Говорить с ним — значит поганить собственные губы.
Слова эти были произнесены на чистейшем персидском языке, который можно услышать при дворе царя. Красавец «немой», вдруг обретший дар речи, подошёл к князю и изящным движением опустил руки на его плечи.
— Тем не менее ты разговариваешь с этими изменниками и обращаешься с ними любезно, — прозвучал мелодичный голос.
— Да, поскольку этого требует необходимость. Увы, эти бесчестные, алчные и неверные эллины принадлежат к самому проницательному и хитроумному народу из всех обитающих под лучами славного Митры. И нам, персам, приходится заигрывать с ними, чтобы они помогли нам стать господами всего мира.
Князь снял с головы девушки расшитую серебром красную шапочку. Копна золотых волос — настолько золотых, что в цвете их чудились отблески дариков, — рассыпались по её плечам. Она припала лбом к груди князя. Сейчас, когда свободные одежды обрисовали линии её тела, никто не мог бы усомниться в её поле. Прикоснувшись к спине девушки, князь ласково привлёк её к себе.
— Какое отчаянное приключение устроили мы себе, — проговорил он. — Тебя наверняка разоблачили бы на Истме, если бы не молодой афинянин! Малейшая ошибка Хирама, несчастливый поворот судьбы, и мы можем погибнуть. Как далеко, о, роза Ирана[31], от Афин до милых рощ Суз и искрящегося Коаспа!
— Однако приключение уже заканчивается, — проговорила она с улыбкой. — Мазда сохранит нас. Ты сам говорил, что мы в его руке — и здесь, и во дворце твоего брата. И мы повидали Грецию и Афины, землю и город, которые тебе предстоит покорить, прежде чем ты начнёшь править ими.
— Да, — ответил князь, поворачиваясь к озарённому луной Акрополю. — Какой благородный город! Ксеркс обещал сделать меня сатрапом[32] всей Эллады. Афины станут моей столицей, а ты, о, возлюбленная, будешь госпожой этого города.
— Госпожой этого города… — повторила она. — Но ты, господин мой и муж, достоин более славного титула, чем сатрап, глава рабов великого царя.
— Правит Ксеркс, — напомнил князь жене.
— Он восседает на троне Кира Великого и Дария Неустрашимого. Я — верная арийка: царь сейчас действительно находится в Сузах или Вавилоне. Однако для меня истинный владыка Мидии и Персии находится здесь. — И она поглядела на мужа гордыми глазами.
— Ты отважна, роза Ирана, — улыбнулся князь, нимало не рассерженный намёком, — куда более осторожные слова, чем эти, познакомили многие шеи с петлёй. И почему Митра Сокрушитель Дэвов не сделал тебя мужчиной?! Тогда твоя мать Атосса действительно родила бы Дарию наследника, достойного двадцати царств.
Она негромко усмехнулась:
— Всевышний всем распоряжается наилучшим образом. Разве мне досталось не нечто лучшее? Или я не твоя жена?
Он усмехнулся в ответ:
— Тогда мой удел лучше, чем у Ксеркса. Я больше его люблю собственную державу. О прекраснейший из городов, мы захватим тебя. Видишь, как лунный свет преображает в серебро бурые скалы! Видишь, как ясно сверкают звёзды над равниной и горами! А какими слугами станут эти греки, умные, красивые, хитрые, когда, сделавшись их господами, мы научим своих новых подданных арийскому повиновению и любви к истине! Ибо нам суждено победить. Мазда даровал нам не имеющую пределов державу, рубежи которой пролягут от Инда до Великого Западного Океана… Весь мир станет нашим, ибо мы — персы, народ-повелитель.
— Мы победим, — произнесла женщина, не менее мужа заворожённая красотой ночи.
— Начиная с того дня, когда твой дед Кир низверг мидянина Камбиза, Всевышний не разлучался с нами. Египет, Ассирия, Вавилон — все склонили свои головы под наше ярмо. Мидянин из золотых Сард, скиф из своих сухих степей, индус от своей священной реки — все теперь присылают дань нашему царю, и Эллада… — уверенным движением князь протянул вперёд обе руки, — Эллада станет самой яркой звездой в персидской тиаре. Когда умирал твой отец Дарий, я поклялся ему: «Господин, будь спокоен. Я отомщу за тебя Афинам и всем грекам», — и через какой-нибудь год, о фраваши, душа сердца моего, я исполню обет, данный великому мужу. Я научу этих неукрощённых эллинов кланяться царю.
Со сверкающими глазами внимала она этим горделивым и властным речам.
— Тем не менее, теперь, когда мы увидели всю Элладу, увидели, как живут эти люди, обходящиеся вообще без князей, или же владыки их имеют немного власти, иногда я замечаю удивительное. Этот народ, извращённый, непокорный, лживый и разъединённый, порой способен совершать великие вещи, такие, какие непосильны даже нам, арийцам.
Князь отрицательно качнул головой:
— Этого не может быть. Мазда устроил так, чтобы царь правил, а остальные повиновались. Всем остроумцам Эллады придётся заучить этот урок. Я сам присмотрю за этим.
— Тогда, когда объявишь себя их царём? — спросила женщина.
Князь, ничего не отвечая, стоял рядом с женой, вглядываясь в темноту ночи. Лунный свет во всех подробностях обрисовывал колонны и изваяния великого храма, расположенного на Акрополе.
Глаза могли заметить всякую впадину и выступ на Скале. Плоские крыши спящего города распростёрлись под ней словно тёмное, мирное море. Окутанные тенями горы застыли в безмолвии. Вдалеке на волнах моря серебрилась лунная дорожка. Такое можно лицезреть только в Афинах. Оба чужеземца, муж и жена, были восхищены увиденным. После долгого молчания заговорил князь:
— Через двадцать дней мы прибудем в Сарды, и приключение закончится. Далее меня ждёт война, слава, победа и… ты. О, Ахура-Мазда, — обратился он к звёздам, — отдай эту землю своим героям! Ибо, сделав это, ты получишь в своё распоряжение всю землю!
Глава 6
Обвиняя жулика-подрядчика, Демарат превзошёл самого себя.
— Сами Нестор и Одиссей говорят его устами, — блаженно жмурился Полус, опуская чёрный боб в урну. — Какое красноречие, сколько праведного гнева, как ярко доказал он, что грабить город в подобное время бесчестно!
Посему преступника отправили на смерть, а Демарата осыпали поздравлениями. Лишь один человек не казался удовлетворённым деяниями молодого оратора — Фемистокл. Он всё твердил своему помощнику, что для задержания персидского лазутчика предприняты далеко не всё возможные меры. Фемистокл даже приказал Сикинну лично проследить за несколькими из подозреваемых. И в самое утро дня, предшествовавшего Панафинеям, великому летнему празднику, Демарат получил намёк, отправивший его домой в великой задумчивости. Оставляя Дом правителей, он встретился со своим начальником на Агоре, и Фемистокл вновь поинтересовался, не обнаружил ли Демарат след персидского шпиона. Увы, нет.
— Значит, тебе придётся тратить больше времени на розыски врага, чем на осуждение жалких мошенников. Тебе известен пригород Алопеке?
— Конечно.
— И дом Формия, торговца рыбой?
Демарат кивнул.
— Сикинн следил за этим кварталом. Напротив Формия снимает комнаты некий вавилонский торговец коврами. Человек этот внушает мне подозрения: он не ведёт никаких дел, к тому же жена Формия рассказала Сикинну весьма странную историю.
— Какую же? — Демарат поглядел на проезжавшую мимо колесницу.
— Она клянётся, что к варвару вечером дважды приходил гость, и оба раза это был наш дорогой Главкон.
— Немыслимо.
— Конечно. Добрая женщина, безусловно, ошиблась. Но всё же допроси её. Последи за этим вавилонянином. Возможно, он торгует здесь не только коврами. И если он успел совратить кого-либо из афинских чиновников, клянусь неумолимым Аидом, я заставлю этих людей назвать мне цену.
— Немедленно приступлю к расследованию.
— Действуй. Дело становится серьёзным.
Заметив одного из архонтов, Фемистокл заторопился на другую сторону Агоры, чтобы переговорить с ним. Демарат же движением руки стёр со лба внезапно выступившие бусинки пота. Он понимал — хотя Фемистокл не сказал и слова об этом, — что начальник начинает терять доверие к нему и что Сикинн действует независимо. Если городские власти захватят «киприота» и Хирама, последний способен, спасая свою жизнь, выдать имя ночного гостя. Итак, следовало без промедления выставить лазутчика из Афин… Но это было не всё. Сикинн уже почуял след, а значит, он не расстанется с ним, не установив, кто помогал врагу. А пособника этого, как только что намекнули Демарату, ожидала весьма горькая участь. Другого возможного решения не существовало. Если Демарат сам обнаружит изменника, Сикинн сочтёт дело законченным и потеряет к нему интерес.
Все эти мысли пролетели друг за другом в голове оратора с быстротой предсмертных воспоминаний утопающего. Внезапное приветствие вдруг заставило его очнуться.
— Прекрасное утро, Демарат, — проговорил Главкон, подошедший рука об руку с Кимоном.
— Действительно, прекрасное. А куда вы идёте?
— В Пирей, посмотреть на новую оснастку «Навзикаи». Пойдёшь с нами?
— К несчастью, я представляю дело перед царственным архонтом.
— Будь столь же красноречив, как и в своей последней речи. А знаешь, Кимон уже объявляет меня изменником, и скоро тебе придётся выступать с обвинением.
— Избавьте боги. Что ты хочешь сказать?
— Дело в том, что он посылает письмо в Аргос, — произнёс Кимон. — Я же утверждаю, что Аргос стал на сторону мидян, поэтому добрый эллин не должен переписываться с изменниками-аргивянами.
— Рассуди, — обратился к Демарату Главкон. — Мастер-скульптор Агелад посылает мне бронзового Персея в честь моей победы. Неужели я вправе поступить как деревенщина и не ответить ему благодарностью потому лишь, что он живёт в Аргосе?
— Невиновен, вот тебе приговор: суд обнаружил в основном белые бобы. Итак, письмо отправится в дорогу завтра?
— Завтра после полудня. Знаешь коринфянина Сеута? Кривоногий такой, с объёмистым чревом. Завтра после процессии и жертвоприношения он поедет домой.
— По морю? — спросил Демарат непринуждённым тоном.
— По суше: не нашёл корабельщика. А заночует в Элевсине.
Друзья разошлись в разные стороны. По пути домой Демарат ничего не слышал и не видел. Три вещи будоражили его разум: Сикинн наблюдает, вавилонянин находится под подозрением, замешан в дело и Главкон, отправляющий письмо в Аргос.
В тот день хозяин застал Биаса-фракийца спрятавшимся в углу покоев. Схватив тяжёлый кнут, Демарат немилосердно отхлестал мальчишку, а потом вышвырнул раба вон, сказав, что если ещё раз застанет его за подслушиванием, то изрежет на подошвы к сандалиям. Покончив с этим делом, он вновь принялся, ломая пальцы, лихорадочно метаться по комнате. К несчастью, Биас не сомневался в том, что подобная угроза не сошла бы с уст Демарата, если бы в данный момент не разворачивались самые серьёзные дела. Как и во всех прочих домах, комнаты Демарата отделяли друг от друга не двери, а плотные занавески, и Биас, позволив любопытству одолеть страх, спрятался за одной из них и проследил за всеми деяниями своего господина. Поступки и слова Демарата очень озадачили доброго слугу.
Демарат отпер свой потайной шкаф, извлёк из него одну из шкатулок, разложил её содержимое на столе и, выбрав листок папируса, принялся с огромным усердием писать на нём. Далее в дело вступила одна из глиняных печатей. Демарат опробовал её на воске. Потом оратор вскочил, бросил воск на пол, растоптал его ногой и разодрал на мелкие клочки исписанный папирус. После этого он вновь заходил по комнате, запустив руки в волосы, при этом бормоча себе под нос следующие слова:
— О, Зевс! О, Аполлон! О, Афина! Я не могу этого сделать! Избавьте меня от этой пытки! Избавьте!
Потом он снова вернулся к столу, взял таинственный черепок и вновь принялся писать, ставить на воск печать, бросать на пол, рвать и уничтожать. Сценка эта повторилась целых три раза. Биас ничего не мог понять. С того дня, как родители, следуя варварскому фракийскому обычаю, продали своего сына в рабство и он поступил в услужение к Демарату, парнишка ни разу не видел, чтобы его господин вёл себя подобным образом. «Кирие явно сошёл с ума», — решил он и, убоявшись странного поведения своего господина, выбрался из укрытия, а там, удалившись на безопасное расстояние, попытался избавиться от страхов, привязав ниточку к лапке золотого хруща и наблюдая за его тщетными попытками взлететь. Однако, продолжая подслушивать, он мог бы обнаружить если не разгадку всего поведения Демарата, то хотя бы его частичное объяснение. Ибо, переписав папирус в четвёртый раз, оратор вновь растерзал написанное. Тут взгляд его упал на лежавший перед ним на столе кусок глины.
— Проклятая глина! — выругался он. — Это она породила во мне злые мысли. Уничтожить её, разбить, и мерзкий поступок сделается невыполнимым.
Схватив черепок, он принялся разглядывать его, словно нищий золотую монету.
— Какой небольшой комок! И непрочный. Я мог бы бросить его на пол и растоптать в пыль. И всё же, всё же… И Элизий и Тартар заключает для меня в себе эта глина.
Пальцами он отломил от края кусочек.
— Ещё кусочек, и отпечаток погибнет. Я не смогу воспользоваться им. Уж лучше уничтожить его. И всё же… всё же…
Наконец, опустив глину на стол, Демарат принялся разглядывать её.
— О, отец Зевс! — нарушил он молчание. — Если бы только я не боялся! Сикинн проницательный человек, а Фемистокла не умилостивить. Я умру жуткой смертью, а всякий человек справедливо стремится избежать её.
Демарат поглядел на лампу, словно бы ожидая от неё вразумительного ответа.
— Увы, я совсем одинок. Никто не может посоветовать мне, как надо поступить в этом совершенно необычном случае. Или всё-таки обратиться к Главкону?.. Кимону или Фемистоклу… Какой дали бы они совет? — С губ его сорвался горький смешок. — Я должен спасать свою шкуру, но не такой же ценой… — Оратор прикрыл глаза руками. — Будь он проклят, тот час, когда я повстречался с Ликоном. Пусть будет проклят «киприот» с его золотом. Лучше было бы всё рассказать Главкону. Он спас бы меня, хотя и возненавидел бы потом. Но я уже продался персам. И поступка этого не изгладить.
С этими словами он поднялся, поднял драгоценный черепок, поместил его в шкатулку и трясущейся рукой запер замок.
— Я не могу этого сделать. Я вёл себя глупо, жестоко, однако нельзя же позволить себе обезуметь от страха. «Киприот» завтра покинет Афины. Я смогу сбить со следа Сикинна. Я выпутаюсь из этой истории.
Демарат направился к шкафу со шкатулкой в руках, но остановился на половине пути.
— Какая же это ужасная смерть! — Мысли его направились по новому руслу. — Цикута! Люди просто холодеют — член за членом, — сохраняя разум до самого конца. А потом будут вороны в Баратруме и бесчестье, запятнавшее имя отца! Когда это отпрыск дома Кодра становился предателем Афин? Разве это плохо — спасти собственную жизнь?
И, так и не дойдя до шкафа, он повернул к окну. Солнце светило жарко, но, выглядывая на улицу, Демарат ёжился, как в зимнюю бурю. Несчастными глазами он рассматривал проходившую мимо окон толпу: погонщиков с ослами, нагруженными корзинами, продавцов горячих колбасок с полными углей жаровнями и подносами, юношей, отправляющихся в гимнасий или возвращающихся из него, рабов, идущих домой с купленным на рынке товаром. Сколько простоял он таким образом, жалкий, беспомощный, Демарат так и не понял. Наконец попытался приободриться:
— Нельзя же простоять вот так целую жизнь! Знаменье, о боги, пошлите мне знаменье! Что же мне делать? — И Демарат возвёл очи горе в тщетной надежде увидеть на небе знак удачи в виде ворона или орла, приближающегося с востока, но узрел лишь сам ясный небосвод. Тут взгляд оратора обратился к улице, и жаркая кровь вдруг окатила его от затылка до пяток.
Она… Гермиона, дочь Гермиппа. Следом за женой Главкона шли две пригожих служанки с её зонтиком и табуретом, обе они казались пионами возле розы. Гермиона откинула с лица синюю вуаль. Солнце искрилось, запутавшись в её волосах. При каждом движении тонкий шафрановый муслин из Аморгоса обрисовывал её фигурку, как бы окутанную светящимся облаком. Гермиона высоко держала голову, словно гордясь собственной красой и изяществом и славным именем мужа. Она не оглядывалась и потому не могла заметить вспыхнувших глаз Демарата при взгляде на неё. Он видел её высокий и чистый лоб и за всем уличным шумом слышал — или это ему показалось — шелест её муслиновых одежд. Гермиона прошла мимо, даже не зная, что, избрав подобный путь из дома подруги, определила этим ход жизни троих смертных: самой себя, мужа и Демарата.
Оратор провожал Гермиону взглядом до тех пор, пока она не исчезла за фонтаном, на углу улицы, а потом отпрыгнул от окна. В подобные мгновения люди или соприкасаются с божеством, или опускаются к демонам, совершая непоправимые деяния.
— Вот он, знак! Вот он! И не Зевс послал его, а Гермес Хитроумный. Он поможет мне. Но если она не будет принадлежать Главкону, значит, достанется мне. Я сделаю всё до самого конца. Бог поддержит меня.
Швырнув шкатулку на стол, он вновь разложил перед собой её содержимое. Рука Демарата с удивительной скоростью запорхала над листком папируса. Оратор полностью, в высшей степени овладел собой и успокоился.
От приятного безделья Биаса оторвал звонкий шлепок ладоней.
— Чего ты хочешь, кирие?
— Сходи к Эгису. К тому, кто содержит игорный дом в Керамике. Ты знаешь где. Скажи ему, чтобы немедленно явился ко мне. Я за наградой не постою. И смотри, чтобы ты не шёл, а летел по улице. Надеюсь, это заставит тебя поспешить.
Он бросил мальчишке монету. У Биаса даже рот раскрылся от изумления: в руках его оказалось не серебро, а золотой дарик.
— И не смотри на меня как баран, а беги. Веди сюда Эгиса, — закончил хозяин.
Словом, ногам Биаса никогда ещё не приходилось так торопиться, как в тот день.
Явился Эгис. Демарат давно обнаружил истинную стоимость этого человека. Они беседовали до темноты, однако держались настолько осторожно, что старательно прислушивавшийся Биас не мог ничего разобрать. А потом Эгис ушёл с двумя письмами. Одно из них он спрятал, словно самоцветы из венца Царя Царей, если бы те вдруг свалились на его голову, второе же отправил с благоразумным клевретом в комнаты, занимаемые «киприотом» в Алопеке. Содержание послания соответствовало ситуации: «Демарат незнакомцу, называющему себя князем кипрским. Радуйся. Знай, что Фемистоклу известно с твоём пребывании в Афинах и подозрения его направлены именно на тот дом, где ты обитаешь. Завтра же уезжай из Афин или погибнешь. Всеобщая сумятица в день праздника поможет тебе скрыться. Человек, которому я доверяю это письмо, поможет Хираму найти для тебя подходящий корабль. Да не скрестятся вновь наши пути! Хайре».
Когда Эгис ушёл, прежний страх вернулся к Демарату. Он приказал Биасу зажечь все лампы. Ему казалось, что комната уже наполнилась призраками — гарпиями, Горгонами, общество которых разделяли Гидра и Минотавр. И, что самое страшное, песня Эриний, которую Демарат слышал из уст Эсхила на Истме, зазвучала в ушах несчастного оратора:
Вправе карать мы,
Вправе казнить,
Вправе обрезать нить.
Нами повержен будет любой,
Кто друга нарушил покой,
С улыбкой коварной и лучезарной,
С холодною головой
Отрыл яму другу,
Его взял подругу.
Спастись захочет — отыщем
И все преступления взыщем,
Быстр он, велик или мал,
С того, кто друга предал.
Демарат приблизился к бюсту Гермеса, находившемуся в уголке комнаты. На медном лиде, казалось, застыла злорадная улыбка.
— Гермес, — приступил к молитве оратор, — Гермес Делиос, бог искусников и лжецов, бог воров и помощник во злых делах, будь ныне со мной! Зевсу и чистой Афине я не смею молиться. Дай мне успех в деле, к которому я приложил свою руку… — Он помедлил и всё-таки не рискнул предложить проницательному богу слишком маленький дар: — Клянусь пожертвовать твоему храму в Танагре три высоких треножника, каждый из чистого золота. Не отлучайся от меня весь завтрашний день, и я не забуду твоей доброты.
Бронзовое лицо по-прежнему улыбалось, в комнате стояла мёртвая тишина. Тем не менее Демарату отчего-то сделалось легче. Гермес — великий бог, и он поможет ему. Когда песня Эриний сделалась слишком громкой, Демарат заставил старух умолкнуть, вызвав из своей памяти лицо Гермионы, задав себе вопрос и дав ответ на него:
— Сейчас она — жена Главкона, но, если перестанет быть ею, чьей тогда станет? Моей!
Глава 7
Цветы украшали головы, свисали с колонн, цветы были под ногами всякого, кто вступал на Агору. В тени портиков скрывались девицы, осыпавшие всех проходящих дождём фиалок, нарциссов и гиацинтов, ибо наступил последний, высший день Панафиней, самого радостного из всех афинских праздников.
Ему предшествовали соревнования атлетов и величественных пиррийских плясок мужей, облачённых в полные доспехи. Были и пиры, было и веселье — наперекор павшей на Афины тени Персидской державы. Город проснулся в тот день лишь для того, чтобы веселиться. Наступила пора шествия на Акрополь, поднесения священного одеяния богине и публичного жертвоприношения за весь народ. Даже память о Ксерксе не могла испортить праздник.
Солнце только что поднялось над Гиметтом. Лавки на Агоре не открывались, но и сама площадь, и окружавшие её многочисленные крохотные лавки кишели сплетниками. На каменной скамье перед одной из них болтало избранное общество, по необходимости собравшееся у Клеарха, только судья Полус время от времени начинал клевать носом и всхрапывать. Он просидел всю ночь на Акрополе, слушая бесконечные молитвы жрецов к Афине.
— А я говорю — виновен и проголосую за это, — пробормотал он сквозь сон, ещё ниже опуская голову.
— Проснись, друг, — скомандовал Клеарх. — Сейчас ты не в суде и не выносишь приговор очередному несчастному негодяю.
— Ай! Ах! — Полус потёр глаза. — А мне как раз представилось, что я опускаю в урну чёрный боб…
— И против кого ты сейчас голосовал? — спросил Критон, толстый подрядчик.
— Против кого? Конечно же, против этого аристократа Главкона. Сегодня… — Вдруг осадив себя, Полус возвёл к небу глаза.
— У тебя к нему большая неприязнь, — спокойно заметил Клеарх. — И одни боги знают её причину.
— Мудрый патриот умеет заметить многое, — не стал возражать Полус. — Только я повторю: дождёмся сегодняшнего дня, и тогда…
— Что тогда?
— Тогда и увидите, — с пылом оратора продолжил облачённый в грязный хитон судья, — и не только вы, но и все Афины.
Клеарх ухмыльнулся:
— Наш драгоценный Полус, безусловно, лицо очень важное. И кто же делится с тобой государственными секретами?
— Человек, почти равный ему, благородный патриот Демарат. Спроси у жены Формия Лампаксо, спроси у… — И Полус вновь умолк, приложив палец к губам. — Тот день будут помнить в Афинах.
— Так считает наш добрый друг, — сухо буркнул горшечник, — однако, раз уж он не хочет делиться с нами своим драгоценным секретом, нам лучше наблюдать за идущими через площадь людьми. Процессия собирается за Дипилонскими воротами. Вот едет Фемистокл. Сейчас командовать будет.
Государственный деятель проехал мимо на ослепительно белом фессалийском коне. За ним следовали Кимон, Демарат, Главкон и многие другие знатные юноши. Заметив сына Конона, Полус принялся качать головой, тем самым полностью озадачив собеседников; смятение их ещё более возросло, когда Демарат, оставив своего начальника, бросился в сторону, чтобы торопливо обменяться несколькими словами с человеком, в котором они узнали Эгиса.
— Эгис совсем не тот человек, которому подобает общаться с главой нынешней процессии, — удивился Критон.
— Завтра ты всё узнаешь, — взволнованным голосом объявил Полус. Когда небольшой отряд всадников проскакал вдоль широкой улицы Дромос, он добавил: — Что касается меня… как жаль, что у меня нет средств, необходимых, чтобы служить всадником. Это куда безопаснее, чем пешком таскать на плече собственное копьё. Но среди этих молодых людей есть тот, на чьего коня я бы не хотел сесть.
— Фу, — возмутился Клеарх, — ты готов съесть Главкона с костями и кожей! А вот и его жена, вся в белых цветах и лентах, занимает своё место впереди шествия молодых женщин. О, Зевс! Красотой она не уступает своему мужу.
— Нечего ей задирать нос, — злобно буркнул судейский. — Видно, что и она тоже изменщица. Вон и сандалии на ней фиванские, открытые, чтобы все могли видеть её голые ноги. Она ничуть не лучше Главкона.
— Умолкни! — бросил Клеарх резким тоном. — Ты и так уже наговорил достаточно вздора. А вот и трубы… Пора и нам занимать своё место в шествии.
Кто может описать великую процессию? Какими словами передать этот свет в глазах, пестроту линий и цветов? Десять тысяч фигур счастливых и прекрасных людей, в ярких праздничных нарядах идут через приветствующий их город. Афины — венец Греции. А праздник Панафиней венчал собой полис Афинский.
Никогда ещё Гелиос не видел более прекрасного ландшафта и города. Двери домов, в которых обитали аристократы, были распахнуты настежь. В сей день никем не удерживаемые и не охраняемые дочери, жёны и матери знатных афинян шли по городу в своей царственной красоте. Рядом с юными красавцами и красавицами, достойными послужить натурой для самого лучшего скульптора, выступили седоволосые ветераны, не утратившие крепости с дней прежних битв. Цветы, развевающиеся вуали, пурпурные, золотые панцири воинов, волнующая музыка. Ни в чём не было здесь недостатка. Всё соединялось в идеальном спектакле.
Солнце изгнало с неба последние клочки облаков. До узких расщелин на склонах далёкого Гиметта, казалось, можно было дотронуться. Становилось жарко, но и мужчины и женщины шли, не покрывая голов, и нечасто попадались между ними не облитые загаром плечи и лица. Дети юга, возлюбленные царя-солнца, афиняне не прятались от его лучей.
На просторной площади перед Дипилоном — башней, поднимающейся над северо-западными воротами, — процессия перестроилась.
Фемистокл Красавчик, ещё более впечатляющий на белом фессалийском коне, руководил расстановкой, десятеро молодых людей, «панафинейских служителей», помогали ему. Окинув взглядом длинные ряды, он взмахнул жезлом из слоновой кости, давая знак возглавлявшим шествие музыкантам:
— Музыка! Марш!
Заиграли пятьдесят флейтистов. Звякнули полтысячи кифар. Процессия вступила в город.
Первым был Фемистокл. Жеребец, играя, проскакал через двойные массивные ворота. Одеяние всадника развевалось за ним двумя пурпурными крыльями. Поднялись крики, зазвенели кимвалы, ударили барабаны. Коротким галопом, с остановками, вождь поехал вперёд во главе отряда из трёхсот всадников, самых знатных афинских юношей, сидевших на спинах резвых лошадей в начищенных до блеска панцирях, с венками на каждом шлеме. За ними ехали городские чиновники, мужи, убелённые сединами, кто верхом, кто в украшенной цветами повозке. Следом шествовали победители игр и состязаний предыдущего дня. Далее выступали афинские старейшины, величественные в почтенной красоте своей. После них, размахивая мускулистыми руками, шли эфебы, юноши, находящиеся на пороге зрелости. Позади торопились их сёстры, не прикрытые вуалями афинские девы вместе с прислужницами, дочерьми разных народов. После них тянулась долгая вереница жертвенных животных: чёрные быки с позолоченными рогами и украшенные лентами беспорочные овны. Следом… И тут зрители попытались забраться повыше и разразились ещё более громкими криками:
— Повозка с одеянием Афины! Хэй, йо, пэан! Хэй!
По улице катила похожая на корабль повозка с пеплосом, огромным одеянием богини-владычицы, вывешенным словно парус на мачте корабля. Издалека было видно, как ветер надувает и треплет этот парус. Целый год знатные афинянки вышивали его, вкладывая в иглу всю свою любовь и вдохновение. Полотнище пестрело яркими красками. На нём нашлось место и для сценок, изображавших битву Афины с гигантами, её спор с Арахной, деяния афинских героев: Эрехтея, Тесея, Кодра. Повозка бесшумно катила вперёд, движимая скрытым от глаз механизмом. В тени паруса шли прекраснейшие из рукодельниц, восемь женщин, дев, старух и зрелых матрон в белых одеяниях и венках: в величественной и невозмутимой поступи их чудилось нечто божественное. Семеро шли рядом, а одна чуть впереди… Гермиона, дочь Гермиппа.
Многие из зевак навсегда запомнили её одухотворённые глаза, идеальную фигуру и осанку. Добрые пожелания слетались к ней словно голубки.
— Да будет она всегда благословенна богами! Пусть царственный Гелиос дарует ей одни только радости!
Некоторые кричали эти слова вслух. Другие — их было больше — повторяли в уме.
За пеплосом, уже без порядка и строя, шли тысячи граждан всякого возраста и положения, в праздничных нарядах и с венками на головах. Процессия направилась по улице Дромос, через радостную Агору, и с юга обогнула Акрополь, совершив полный обход вокруг цитадели. Зрители могли видеть, как Главкон, Демарат и Кимон спешились, отдали коней рабам и поднялись на холм Ареопага, обращённый к западному фасу Акрополя. Шествие пошло вправо, и Гермиона, бросившая взгляд в сторону Ареопага, увидела мужа, подняла руку в приветствии, на которое он немедленно ответил. Это увидели тысячи горожан и заулыбались.
— Это по-нашему. Красавица приветствует красавца.
И никто не корил Гермиону за юную пылкость сердца.
Шествие завершилось. Процессия остановилась, снова перестроилась и приступила к трудному подъёму. Вдруг с утёса Акрополя хлынула музыка; поначалу негромкий, меланхоличный и сонный аттический напев превратился в бодрый эолийский, приглашающий и манящий, а потом уступил место властному дорийскому маршу. На балконе над воротами появился великий Лампрус, потомок Орфея, старший среди музыкантов, задававший руками ритм хору.
Голоса маршировавших и остававшихся в цитадели слились воедино, сотрясая утёсы, в странном гимне, посвящённом Гомеридами Афине, простом и безыскусном, однако освящённом памятью веков:
Афина Паллада, сероглазая и мудрая владычица,
Тебе хвалу воспеваем! Упорная, святейшая, надёжная хранительница.
Тритогения, рождённая Зевсом из чела.
Ты выступаешь отважно И с грохотом воздымаешь оружие.
Все Бессмертные в трепете склоняются пред тобою.
Прекрасная и ужасная, светом
Блещут твои очи, и безжалостно твоё копьё.
Пред тобой преклонился Олимп,
Стенает земля, трепещут глубины морские.
Мудрая и всевидящая богиня с нами.
Море застыло в преклонении пред тобой.
Гелиос, владыка Солнца, натягивает поводья,
Когда ты, царица, являешься во всей своей мощи.
Зевс, мудрый в советах, радостно приветствует тебя.
Хей, Священная Дева, внемли голосам нашим,
Паллада, Дева Мудрая, гонительница Ночи.
Вдоль всей длинной дороги наверху скалы, пока хватало зрения, располагались малые алтари и жертвенники, стояли рядами жрецы и певцы, за ними во всём сверкающем белым мрамором величии высился храм. Чистый и громкий напев поднимался к небесной лазури, раскачивающийся, горячий, пульсирующий, рыдающий… Всё, и слёзы и восторг, вливалось в могучий хор гомерического стиха. Сливались голоса людей, земли, неба, пучины. Вопли животных и гласы богов — всё было слышно в перекличке обоих хоров. Сопровождаемый звонким многоголосием пеплос продвигался к переднему порталу храма. И вот из глубины его, когда, повернувшись, высокие экраны открыли лучам солнца путь в недра святилища, хлынул прежний напев. Скорбный голос великой Богини, Мудрой Матери, оплакивал губительное невежество её детей, низводящее их с горы дивных видений. Но толпа приближалась, и гимн превратился в молитву, зов ответил на зов. Но! Песнь сделалась громче и словно бы обрела крылья, ибо богиня призывала верных, и они пришли. Пеплос медленно вплыл в широко распахнутые двери, и в его благословенной тени в храм вошла Гермиона.
Одеяние было доставлено Афине.
Проследив за подъёмом процессии, Главкон вместе с приятелями поднялись наверх, чтобы присутствовать при жертвоприношении. Возле огромного жертвенника царь-архонт собственной рукой перерезал глотку первому из быков и вознёс молитву за весь город. Сухое, пропитанное душистым маслом дерево уже пылало на огромном каменном постаменте. Девушки поливали благовониями рычащее пламя. Музыка сделалась громче. В цитадели, должно быть, находились сейчас все жители Афин. Из священного дома появилась верховная жрица и в мгновенно наступившем молчании объявила о том, что богиня с благосклонностью приняла пеплос. Следом за ней из храма вышли мастерицы, и Гермиона смогла подойти к своему мужу.
— Давай не будем оставаться на общий пир, — предложила она, — пусть нищие и углежоги, питающиеся овсом и бобами, получат лишний кусок мяса, а мы возвратимся к себе, в Колон.
— Хорошо, — ответил Главкон. — И пусть нам сопутствуют друзья.
Кимон согласился сразу. Демарат колебался, и, пока он пребывал в нерешительности, к плащу его прикоснулся Эгис, что-то шепнувший оратору и исчезнувший в бурлящей толпе, прежде чем тот успел кивнуть ему.
— Лукавый лис, — заметил недоумевающий Кимон. — Полагаю, что тебе известно, какой репутацией он пользуется.
— На службе Афинам иногда приходится прибегать к услугам самых неожиданных помощников, — уклонился от ответа оратор.
— Тем не менее друзья твои хотят…
— Драгоценный сын Мильтиада, — голос Демарата чуть дрогнул, — я молю богов о том, чтобы причина моего общения с Эгисом навсегда осталась неизвестной людям.
— То есть ты не хочешь ничего говорить. Тогда, клянусь Пенсом, твой секрет не стоит, чтобы его узнали.
Кимон умолк, заметив ужас, вдруг появившийся на лице Гермионы.
— Госпожа моя! Что с тобой?
— Главкон! — простонала она. — Недоброе предзнаменование! Мне страшно!
Возглас её заставил Главкона опустить руки. В рассеянности он снял с пояса небольшой нож и принялся подравнивать ногти. После жертвоприношения делать это строго запрещалось и сулило неотвратимый гнев небес. Лица друзей вытянулись. Атлет заставил себя улыбнуться:
— Сегодня богиня останется милостивой к нам. А я постараюсь умилостивить её козой.
— Сейчас, сделай это сейчас, не откладывай на завтра, — умоляла побледневшая как полотно Гермиона.
— Сегодня богиня пресыщена жертвоприношениями. Она не обратит внимания на мою малую жертву.
Главкон повёл всех прочь, проталкиваясь сквозь группы стариков и молодёжи, вниз, в наполовину обезлюдевший город. Демарат покинул их на Агоре, сославшись на какие-то неотложные дела.
— Странно, — заметил Кимон, — чем только заняты его мысли в последний месяц? Но утро кончается, а путь до Колона не близок. «Сохнет, други, гортань, — дайте вина». Так говорит Алкей, а я люблю этого поэта, поскольку его, как и меня самого, всегда мучит жажда.
И все трое отправились в Колон, где на холме стоял дом Главкона. Кимон сыпал шутками, однако остальным не было весело. Забывчивость Главкона заставила жену и мужа примолкнуть — в такой-то день, когда всякому подобало ликовать. Небо в Афинах ещё не бывало более ясным. Горы и море никогда не являли подобного великолепия. В тёплых оливковых рощах распевали кузнечики. Ветер шелестел в ветвях тёмных кипарисов около дома. День прошёл в развлечениях. Друзья приходили и уходили, слышались смех, музыка и добрая шутка. К Гермионе отчасти вернулось утреннее оживление, но муж её, вопреки своему обычаю, оставался унылым. Но вот ласковый вечер лёг на холмы и равнины, на красные черепичные кровли города, все друзья удалились — за исключением Кимона, вполне уже способного обойтись без общества и находившегося в том состоянии, когда о нём можно было сказать словами Феогнида: «Трезвым я быть не люблю, но и сверх меры не пью». Тут муж и жена наконец оказались вдвоём на мраморной скамейке под старым кипарисом.
— О макайре! Дорогой мой и лучший, неужели предзнаменование так опечалило тебя? — спросила Гермиона, прикоснувшись ладонью к лицу Главкона. — Ибо солнце твоей жизни так редко заходит за тучи, что сейчас, когда оно затмилось, всё кажется мне погруженным во тьму.
Он ответил:
— Нет, дело не в знамении. Я не считаю себя таким уж рабом судьбы. Просто сегодня, неведомо почему, я вдруг ощутил страх. Я был слишком счастлив, слишком благословен дружбой, победой, любовью. Долго так быть не может. Пряхе Клото надоест плести нить моей жизни из золота, она добавит к ней тёмную нить. Вся красота когда-нибудь исчезнет. Как там сказал Главк Диомеду? «Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков: ветер одни по земле развевает, другие дубрава, вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают; так человеки: сии нарождаются, те погибают». Даже счастье должно рано или поздно кончиться…
— Главкон, возьми назад эти слова. Мне страшно.
Обняв дрожащую жену, он выругал себя за нечуткость:
— Проклятье моему языку! Я напугал тебя без причины. Смотри, какой сегодня выдался день. Конечно, Афина благосклонна к нам и не оставит своим попечением. Будем надеяться, что наше солнце зайдёт не скоро.
Он принялся целовать Гермиону. Она притихла и успокоилась, но вскоре в доме внезапно появились Фемистокл и Гермипп. Гермиона бросилась к отцу.
— Нас с Фемистоклом пригласил сюда Демарат, приславший записку о том, чтобы мы немедленно явились в Колон по срочному общественному делу.
— Но его нет здесь… Ничего не понимаю, — удивился Главкон.
И тут за воротами послышался топот копыт отряда всадников, торопившихся от Дафн.
Глава 8
Перед домом натягивали поводья шестеро всадников: пятеро скифских лучников из тех, что надзирали за порядком в Афинах, крепкие, молчаливые варвары, шестым был Демарат. Он спрыгнул с коня, и друзья заметили, что лицо его побагровело от возбуждения. Фемистокл торопливо направился навстречу.
— Что с тобой? У тебя руки трясутся. И кто этот человек, сидящий позади надзирателя?
— Сеутес! — воскликнул Главкон, вздрогнув. — Сеутес, клянусь всеми богами, связанный словно преступник.
— Ага… — простонал привязанный к коню пленник. — Что я такого сделал, чтобы меня хватали и допрашивали как разбойника? Почему меня отрывают от чаши с вином и везут из таверны в Дафнах к этим благородным людям, словно на позорную казнь? Ма! Ма! Прикажите им развязать меня, хозяин Главкон!
— Спустите пленника на землю, — приказал Демарат. — А вы, стражники, оставайтесь снаружи. Прошу Фемистокла, Гермиппа и Главкона пройти внутрь дома. Я должен допросить этого человека. Дело серьёзное.
— Серьёзное? — переспросил взволнованный атлет. — Я готов поручиться за Сеутеса… Он честный коринфянин и привёз в Афины на продажу тюки с шерстью…
— Ответь мне, Главкон, — строгим голосом вопросил Демарат, — передавал ли ты ему написанное тобой письмо в Аргос?
— Конечно.
— Ты признаешь это?
— Клянусь священным шакалом Египта… Почему ты сомневаешься в моём слове?
— Друзья, — драматическим тоном провозгласил Демарат, — прошу вас отметить, что Главкой признается в том, что использовал Сеутеса в качестве посыльного.
— Что ещё за дурацкие шутки?! — вскричал разозлившийся атлет.
— Если это шутка, то я, Демарат, буду радоваться ей больше всех. А теперь я требую, чтобы все последовали за мной.
Схватив за руку упирающегося Сеутеса, оратор направился в дом. Прочие последовали за ним, онемев от изумления. Кимон успел прийти в себя — настолько, что пошёл за всеми, впрочем не особенно уверенной поступью. Только когда Гермиона сошла с места, Демарат остановил её:
— Не ходи с нами. Там будет неприятный разговор.
— То, что услышит мой муж, услышу и я, — резко возразила она. — Только скажи, почему ты смотришь на Главкона такими злыми глазами?
— Я предупредил тебя, госпожа. И не вини меня, если услышишь кое-что неприятное для собственных ушей, — ответил Демарат, задвигая засов.
Единственный подвешенный к потолку светильник проливал скудный свет на участников сцены: скулящего пленника, побледневшего и напряжённого оратора и всех остальных, потрясённых происходящим. С металлом в голосе Демарат начал:
— А теперь, Сеутес, мы вынуждены обыскать тебя. Сперва дай мне письмо от Главкона.
Упитанный и невысокий коринфянин был облачен в спускавшуюся на бедра серую дорожную хламиду, голову его покрывала широкополая бурая шляпа, а на ногах были бурые сапоги. Руки его уже развязали. Покопавшись в поясе, он извлёк оттуда листок папируса, который Демарат немедленно передал Фемистоклу, сопроводив движение одним только словом: «Разверни».
Главкон покраснел.
— Демарат, ты, должно быть, сошёл с ума, если позволяешь себе вскрывать мои личные письма!
— Благо Афин выше чувств Главкона, — резким голосом возразил оратор. — А ты, Фемистокл, отметь, что Главкон не отрицает, что это его собственная печать.
— Не отрицаю! — вскричал разгневанный атлет. — Распечатывай, Фемистокл, и покончим с этой дурацкой комедией.
— Если только она не превратится в трагедию! — бросил Демарат. — Ну, что ты прочёл, Фемистокл?
— Любезное письмо с благодарностью Агеладу. — Старший государственный деятель нахмурился. — Главкон прав: ты или сошёл с ума, или стал жертвой дурацкой шутки… не твоей ли, Кимон?
— Я невинен, как дитя. Клянусь Стиксом. — Совершенно сбитый с толку молодой человек поскрёб в голове.
— Боюсь, что разбирательство ещё не закончилось, — возразил Демарат со зловещей неторопливостью. — А теперь трепещи, Сеутес. Нет ли при тебе другого письма?
— Нет! — простонал коринфянин. — Пожалейте меня, добрые господа. Я не делал ничего плохого. Отпустите меня.
— Возможно, — заявил обвинитель, — что ты являешься невольным сообщником или, по крайней мере, не понимаешь, что натворил… Я должен проверить швы твоей хламиды. Ничего нет. А в поясе? Тоже. Теперь сними шляпу. Пусто. Благословенна будь, Афина, если мои подозрения оказались беспочвенными. Однако долг перед Афинами и всей Элладой на первом месте. Ага! Теперь сапоги. Сними правый…
Оратор запустил руку внутрь сапога, потом встряхнул его.
— Снова пусто. Теперь левый… на всякий случай. Эй! А это что?
В наступившем напряжённом молчании он вытряхнул из сапога свиток папируса, скрученный и запечатанный. Свиток упал к ногам Фемистокла, пристально наблюдавшего за тем, что делает его помощник; государственный деятель нагнулся и подобрал его, но тут же выронил, словно раскалённый уголь.
— Печать! Печать! Пусть Зевс поразит меня, если я что-то понимаю.
Гермипп, молча следивший за происходящим, взял в руки зловещее письмо и горестно воскликнул:
— Это печать Главкона! Как она попала сюда?
— Главкон… — И без того жёсткий голос Демарата зазвенел, как сталь. — Как друг твоего детства, готовый ради тебя на всё, требую, чтобы ради любви ко мне ты посмотрел на эту печать.
— Я смотрю на неё. — Тут сердитый румянец на лице атлета сменился белизной. Главкону не нужно было дальнейших прелюдий, он понял, что вот-вот произойдёт нечто жуткое.
— Печать твоя?
— Моя… Две пляшущие лошади, а над ними крылатый Эрот. Но откуда взялось это письмо? Я не…
— Ради жизни и смерти, ради нашей былой дружбы прошу тебя, не запирайся более, но всё честно признай…
— Что я должен признать?
— То, что ты опозорил себя изменой, что встречался с персидским лазутчиком, что втайне беседовал с ним и в конце концов отослал это письмо кому-то из людей Ксеркса… Мне страшно читать его, мороз подирает по коже от мысли о том, что может содержаться в твоём послании.
— И ты… говоришь это мне? Ну, Демарат…
Руки обвиняемого стиснули воздух. Он осел на сундук.
— Он не отрицает, — заговорил оратор, но голос Главкона перебил его:
— Отрицаю! Всё отрицаю! Пусть даже все двенадцать богов будут обвинять меня. Это чудовищное и ложное обвинение.
— А теперь, Демарат, — проговорил Фемистокл, в угрюмом молчании следивший за совершавшимся, — пора чётко и ясно объявить, к чему ты клонишь. Ты выдвинул против своего друга жуткое обвинение.
— Фемистокл прав, — согласился оратор, отходя от потрясённого Сеутеса, как от фишки, уже сыгравшей свою роль в этой игре, где ставкой была жизнь. — Боюсь, что полностью эту горестную историю мне придётся поведать с Бемы всем афинянам. Буду краток, но, поверьте, я сумею доказать все свои слова. После моего возвращения с Истмийских игр все заметили, что я сделался печальным. И справедливо, ибо, зная Главкона, я тем не менее испытывал подозрения, глубоко огорчавшие меня. Фемистокл, ты упрекал меня за отсутствие рвения в поисках персидского шпиона. Ты ошибался. Я прибег к услугам Эгиса, человека, конечно, отнюдь не бескорыстного, но честного и неутомимого патриота. И вскоре глаза мои остановились на подозрительном вавилонянине, торговце коврами. Я внимательно следил за перемещениями Главкона, и они предоставили мне почву для сомнений. Вавилонянин, как мне стало ясно, был шпионом самого Ксеркса. И я обнаружил, что Главкон посещает этого человека каждую ночь.
— Какой вздор! — простонал обвиняемый.
— Афина знает, как я доверял тебе, — невозмутимо продолжил обвинитель. — Но у меня есть показания свидетелей, и я могу предъявить их в любое мгновение. Тем не менее я колебался. Нужны были убедительные доказательства. И тут я услыхал от тебя самого, что ты намереваешься отправить своего посланца в неверный Аргос. Я подозревал, что Сеутесу доверено не одно письмо, а два и что ты говорил при мне о данном ему невинном поручении лишь для того, чтобы обмануть меня. И прежде чем Сеутес вышел из города, сегодня утром Эгис известил меня о том, что встречался с ним у виноторговца…
— Встречался, — проскулил несчастный.
— И признался ему в том, что получил второе, секретное поручение.
— Ложь! — взревел Сеутес.
— У виноторговцев можно услышать всякое, — спокойным тоном заметил Демарат. — Довольно уже того, что при тебе обнаружили второе письмо с печатью Главкона.
— Вскрой его, и будем готовы к худшему, — предложил чёрный как туча Фемистокл, однако Демарат остановил его:
— Один момент. Позвольте мне завершить мою повесть. Сегодня утром меня известили о том, что подозрительный вавилонянин скрылся из города, предположительно направившись в Фивы. Я послал следом за ним конную стражу. Надеюсь, его перехватят в ущелье Филэ.
Тем временем могу заверить вас в том, что располагаю неопровержимыми доказательствами — их не обязательно представлять здесь, — что человек этот был шпионом персов. Вот, например, свидетельство, данное под присягой достойными патриотами: «Полус, сын Фодра из Диомен, и сестра его Лампаксо клянутся Зевсом, Правдой-Дикэ и Афиной в следующем: утверждаем, что видели и узнали Главкона, сына Конона, дважды посетившего в прошлом месяце некоего вавилонского торговца коврами, обитавшего в Алопеке над мастерской щитовых дел мастера».
— Где подробности? — коротко спросил Фемистокл.
— Полностью вы услышите их на суде, — продолжил оратор. — Теперь второе письмо.
— Да-да, письмо, — процедил сквозь зубы Главкон.
Фемистокл принял свиток из дрожащих ладоней Гермиппа и руками сломал печать.
— Почерк Главкона. Сомнений нет, — произнёс он полным боли голосом и, ещё более помрачнев, приступил к чтению: — «Главкон Афинянин Клеофису из Аргоса. Радуйся». Клеофис — самый пылкий друг Ксеркса во всей Элладе, он сторонник мидянской партии в Аргосе. О, Зевс… «Наш дорогой друг, которого я не смею назвать по имени, сегодня отправляется в Фивы, откуда намеревается через месяц возвратиться в Сарды. Его визит в Афины оказался весьма плодотворным. Поскольку тебе проще отправлять донесения в Сузы, не забудь немедленно переправить этот пакет. По счастливой случайности Фемистокл открыл мне свои тайные планы относительно расположения кораблей греческого флота. Цену сведений этих узнай по тому, что доверены они лишь мне, Демарату, а потом Леониду…»
Фемистокл бросил послание на пол. Глаза его были полны слёз. Дрогнувшим голосом он проговорил:
— О, Главкон, Главкон, я так доверял тебе! Знал ли кто-нибудь ещё такое предательство? Пусть ослепит меня Аполлон, если я когда-либо позабуду эти слова! Всё записано здесь… весь наш боевой порядок…
На какое-то мгновение в комнате воцарилось безмолвие, которое вдруг нарушил пронзительный крик. Гермиона подбежала к мужу и обхватила его руками.
— Это ложь! Ловушка! Злодейский заговор! Какой-то ревнивый бог придумал эту гнусную хитрость, позавидовав нашему счастью.
Рыдания сотрясли её тело, и Главкон, которому горе жены вернуло мужество, поднялся.
— Я пал жертвой заговора заключённых в Тартаре духов… — Он старался говорить спокойным голосом. — Я не писал второго письма. Оно подложное.
— Но кто же его написал?! — без надежды в голосе спросил Фемистокл. — Чьих тогда рук эта работа? Демарата? Или моих? Ибо никто другой не знаком с моими планами, я готов присягнуть в этом. Леонид ещё не знает о диспозиции флота. Я хранил её как зеницу ока, о ней знали лишь мы трое. А это значит, что в этой комнате находится человек, предавший Элладу.
— Не знаю.
Главкон вновь опустился на место. Жена припала к его плечу.
— Признавайся, остатками нашей дружбы молю, признавайся, — приказал Демарат. — Тогда мы с Фемистоклом постараемся облегчить суровый, но неизбежный приговор.
Обвиняемый застыл на месте, но Гермиона принялась обороняться, как загнанный в угол дикий зверь:
— Неужели у Главкона, кроме меня, жены его, нет здесь друзей? — Она обвела комнату полными мольбы глазами. — Неужели все готовы уже осудить его? Тогда дружба ваша лжива, ибо когда ещё познаётся друг, как не в беде?
Обращение это заставило ответить её отца, доселе молчавшего, и послышался полный бесконечного расстройства, ласковый, осторожный и любезный голос Гермиппа:
— Дорогой Главкон, Гермиона ошибается: мы, как никогда, полны дружеских чувств к тебе. И мы будем рады поверить в лучшее, а не в худшее. Поэтому расскажи всё без утайки. Должно быть, ты покорился великому искушению. Истмийская победа вскружила твою голову. А персы — тонкий и коварный народ. Не знаю уж, что они могли посулить тебе. Но ты не осознавал всей серьёзности своего проступка. И у тебя есть сообщники в Афинах, виноватые в большей степени, чем ты. Мы можем оказать им послабление. Только говори правду, и Гермипп Элевсинский употребит всё своё влияние, чтобы спасти своего зятя.
— И я то же! — сказал Фемистокл, цепляясь за последнюю соломинку. — Только признайся, скажи про искушение и о том, что другие виноваты больше, тогда мы сделаем всё…
Главкон взял себя в руки и огляделся едва ли не с гордостью. Сила и ум постепенно возвращались к нему.
— Мне не в чем признаваться, — проговорил он. — Не в чем. Я ничего не знаю о персидском шпионе. Клянусь в этом всеми богами… землёй, небом, Стиксом…
Фемистокл покачал головой:
— Как можешь ты утверждать, что ни в чём не виновен? Ты никогда не бывал у вавилонянина?
— Никогда. Никогда.
— Полус и Лампаксо клянутся в противоположном. А письмо?
— Подделка.
— Немыслимо. Кто его подделал… Демарат или я?
— Должно быть, какой-нибудь бог, повинный в злой зависти к моему счастью.
— Увы, Гермес не так часто посещает улицы Афин. Почерк твой и печать твоя… и тебе не в чем признаться?
— Если мне предстоит умереть, — Главкон побелел словно мел, но голос его остался ровным, — я предпочту принять смерть не в качестве клятвопреступника.
Фемистокл со стоном повернулся к нему спиной:
— Я ничего не могу для тебя сделать. Настал самый чёрный час моей жизни.
Он умолк, и к атлету приблизился Демарат:
— Разве не молился я всем богам, чтобы они избавили меня от этого дела? Неужели ты хочешь, чтобы я забыл нашу Дружбу? Не вынуждай нас к другим способам. Пожалей хотя бы своих друзей, свою жену…
Откинув назад плащ, он указал взглядом на меч.
— Чего ты от меня хочешь? — воскликнул обвиняемый, ёжась.
— Избавь себя от позора, от судей, от чаши с цикутой… Зачем тебе нужно, чтобы тело твоё выкинули в Баратрум? Вонзи остриё в грудь, и делу конец.
Главкон ударил оратора так, что тот едва устоял на ногах.
— Мерзавец! Не искушай меня. — С этими словами он повернулся к остальным и застыл — бледный и прекрасный, сложив на груди руки. — О, друзья, неужели все вы готовы поверить в худшее? Неужели ты, Фемистокл, стал моим недругом?
Ответа не было.
— А ты, Гермипп?
Вновь никакого ответа.
— А ты, Кимон, называвший меня своим лучшим другом?
Сын Мильтиада терзал свою шевелюру. Тогда атлет повернулся к Демарату:
— Мы с тобой были больше чем друзьями: мы вместе ходили в школу, нас пороли одной и той же розгой, мы пили из одной чаши… дружили и враждовали, любили и ненавидели. Мы были скорее братьями… Неужели и ты теперь отвернёшься от меня?
— Хотелось бы, чтобы всё было иначе.
Демарат вновь показал на меч, однако Главкон горделиво выпрямился:
— Нет, я не изменник, не клятвопреступник и не трус. Если мне суждено умереть, я сделаю это так, как подобает Алкмеониду. Если ты решил погубить меня… Что ж, я знаю твою власть над афинскими судами. Оклеветанный, я умру. Но умру с чистым сердцем, призывая проклятие на голову того бога или человека, который задумал убить меня.
— Довольно с нас этой мерзкой комедии, — объявил побледневший Демарат. — Нам осталось только одно. Пусть войдёт городская стража со своими колодками и отведёт изменника в тюрьму.
Он направился к двери. Все остальные застыли словно статуи, но Гермиона заслонила собой дверь, прежде чем оратор успел приблизиться к ней.
— Стой! — приказала она. — Ты совершаешь убийство!
Грозный огонёк в её глазах приковал Демарата к месту.
Такой, наверно, бывала на поле битвы Афина Промахос, Дева-воительница. Неужели богиня в этот миг послала ей долю своей силы, чтобы одолеть волю оратора? Беспомощный Главкон, покорившийся неизбежной судьбе, застыл на месте, и Гермиона обратилась к нему.
— Главкон! — вскричала она. — Не торопись расставаться с жизнью! Они не убьют тебя. Ободрись, возьми себя в руки! У тебя ещё есть время. Беги, иначе всё погибнет.
— Бежать? — переспросил атлет. — Нет. Я выпью чашу до дна.
— Ради меня беги, — приказала она, и, тронутый её настойчивостью, Главкон шагнул к жене:
— Как? И куда?
— На край земли. В Скифию, Атлантиду, Индию… и оставайся там, пока все в Афинах не убедятся в твоей невиновности.
Атлет бросился к двери. Остальные застыли, удерживаемые на месте взглядом юной женщины. Гермиона подняла задвижку. Муж поцеловал её, дверь открылась и хлопнула, закрываясь. Главкон исчез за ней, и стук засова вывел Демарата из оцепенения. Он метнулся вперёд:
— Лови изменника! Пока не поздно!
Он столкнулся с Гермионой. Но любовь и страх придали женщине сил. Демарат не мог сдвинуть её с места. А затем на плечо его легла тяжёлая ладонь Кимона.
— Демарат, ты забылся. А моя память длиннее твоей. Для меня Главкон по-прежнему остаётся другом. Я не хочу, чтобы его перед моими глазами потащили на смерть. Даже охотясь на лису или волка, мы позволяем зверю оторваться от погони. Подожди и ты.
— Благословен будь! — вскричала несчастная жена, падая на колени и хватаясь за плащ Кимона. — Фемистокл и отец мой, будьте столь же милосердны!
По лицу Гермиппа и без того бежали слёзы. Фемистокл расхаживал по крохотной комнатушке, теребя бороду и погрузившись в невесёлые размышления.
— Скифы! Стража! — отчаянно завопил Демарат. — Каждое мгновение может позволить изменнику улизнуть!
Однако Кимон не выпускал его, а Фемистокл не желал помогать. Заговорил он лишь спустя довольно долгое время и с властностью в голосе, не допускавшей никаких возражений:
— Я не вижу ни малейшей лазейки в собранных Демаратом свидетельствах измены Главкона, измены, достойной позорной смерти. Если бы это был другой человек, его ожидал бы один путь, и притом очень короткий. Но Главкона я знаю, как никого на свете. И обвинения, выдвинутые против него, кажутся мне просто немыслимыми, ибо я считал его самым честным, чистым и благородным из всех эллинов; посему я не стану торопиться осудить его на смерть. Предоставим богам шанс оправдать его. Пусть Демарат обвинит меня в том, что я отпустил изменника на свободу, в невыполнении своего долга перед Афинами. Никакой погони за Главконом я не вышлю до самого утра. А там пусть городская стража издаёт свой указ и поднимает крик. Если она арестует его, участь Главкона решит закон. А пока пусть бежит, куда хочет.
Демарат попытался было возразить, но Фемистокл резким голосом приказал ему молчать, и оратор с деланной кротостью покорился. Гермиона отступила от двери, отец её отодвинул засов, и все вышли. В коридоре висело полированное стальное зеркало, и, проходя мимо него, Гермиона закричала. Огонёк лампы, находившейся в руках Гермиппа, показал бедной женщине её белый праздничный наряд и венок из фиалок на голове.
— Отец мой! — крикнула она, падая. — Неужели это всё тот же день, когда я шла в великой панафинейской процессии, когда все Афины называли меня счастливой? Это было тысячу лет назад! И мне вовек не знать счастья…
Гермипп поддержал дочь. Старуха Клеопис, няня-спартанка, некогда принявшая новорождённую Гермиону на руки, бросилась к нему на помощь. Вдвоём они отнесли потерявшую сознание юную женщину в постель, где милостивая Афина сохраняла её в забытье всю ночь и весь следующий день.
Глава 9
Вечером панафинейского дня Биас, слуга Демарата, обедал с Формием, ибо в демократических Афинах смиренный гражданин не пренебрегал обществом раба. Весёлый фракиец был наделён даром рассказчика, вполне оправдывавшим расходы на кашу из ячменя и овса и солёную скумбрию, и, когда кубки опустели, он был готов даже рассказать кое-что про своего господина.
— Я вывернул свой ум наизнанку и вытряс его, как мешок из-под зерна. Однако так и не нашёл и крупинки мудрости. Кирие что-то задумал. Он молится Гермесу Делию столь же часто, как если бы был вором. Потом вчера он посылал меня за Эгисом.
— Эгисом? — Формий навострил уши. — Владельцем игорного дома? Какие могут быть у Демарата дела с ним?
— Сам отвечай на свой вопрос. Мой хозяин бывал и прежде в заведении Эгиса и знакомился там с его курочками. Теперь дело другое. Сегодня я встретил Феона.
— А это кто?
— Раб Эгиса, самый большой негодяй в Афинах. Эгис, по его словам, носится как осёл, обожравшийся ячменём. Он дал Феону письмо, чтобы тот доставил его твоему соседу-вавилонянину; он приказал Феону отыскать коринфянина Сеутеса и выпытать у него, когда и как тот собирается покинуть Афины. Эгис обещал дать Феону золотой, если он справится с поручением.
Формий присвистнул:
— Это ты про здешнего торговца коврами? Клянусь совами Афины, сегодня я не видел света в его окошке.
— Откуда ж ему быть, — проскрипела Лампаксо. — Я видела, что проклятый вавилонянин вместе со своими слугами выскользнул из дома сразу же после того, как туда прошмыгнул Феон. Один Зевс знает, куда его понесло. Надеюсь, что Демарат ещё до рассвета ухватит его за задницу.
— Демарат сегодня чем-то занят, — проговорил Биас, подставляя чашу, чтобы ему налили вина. — В полдень к нему подлетел Эгис, что-то шепнул на ушко, и Демарат немедленно отослал меня, приказав не являться пред его очи до завтрашнего утра и пригрозив, что иначе изломает трость о мои плечи.
— Вот и отдохнёшь, тебе же лучше, — рассмеялся Формий.
— Плохо то, что мог бы что-то узнать и не узнаю.
— Тогда почему он не поручил тебе отнести письмо вавилонянину? — заметил проницательный Формий.
— Сам не знаю. Причина может быть только одна.
— То есть…
— Феона не знают на вашей улице. В отличие от меня. Возможно, кирие не захотел, чтобы людям стало известно о его отношениях с вавилонянином.
— Молчи, неверный негодяй, — возмутилась сидевшая в своём углу Лампаксо. — Что может скрывать столь благородный патриот, как Демарат? Проваливай! Формий, не смей больше наливать прохвосту. Я собираюсь надеть ночную рубашку и лечь спать.
Биас не стал обращать внимания на намёк. Формий как раз взвешивал, стоит ему вступать в баталию со своей непобедимой супругой или же лучше приберечь свой пыл для более важного повода, когда донёсшийся с улицы громкий шум заставил всех прислушаться.
— Пусть лихоманка поразит все шайки молодых гуляк! — возмутилась Лампаксо. — Слоняются вокруг каждую ночь, стучат в двери и будоражат честной народ. И чего это страже не пересажать их всех в тюрьму?
— Пьяные гуляки тут ни при чём, моя добрая половина, — ответил Формий, вставая. — Кто-то уселся у камня возле гермы напротив дома и стонет, словно от боли.
— Значит, пьяница, — уверенно определила Лампаксо. — Вот придут воры и снимут с него хитон.
— Едва ли он пьян, — заметил её муж, припав к щёлке в двери. — Скорее он болен. Не задерживай меня, филотатэ.
Лампаксо как раз попыталась остановить его.
— Я не позволю мучиться даже собаке.
— Подобная сострадательность рано или поздно погубит тебя! — взвыла добрая женщина, однако Биас уже последовал за торговцем рыбой на улицу.
Узкую мостовую освещала луна. Незнакомец, привалился к изваянию Гермеса. Он попытался подняться на ноги, но покачнулся, и сильная рука Формия удержала его. Незнакомец не сопротивлялся, но и расспросов рыботорговца явно не слышал.
— Я ни в чём не виноват. Не арестовывайте меня. Помогите мне пройти в храм Гермеса, где беглецов укрывают от преследования. Ах, Гермиона, как могло случиться такое?
Различив в лунном свете черты незнакомца, Биас отпрянул:
— Хозяин Главкон, полунагой и безумный. Ай, горе!
— Главкон Алкмеонид, — повторил изумлённый Формий, и незнакомец сделал попытку высвободиться из его рук.
— Разве вы не слышали? Я ни в чём не виноват. Я никогда не бывал у персидского лазутчика. И флот наш не выдавал. Каким богом надлежит поклясться, чтобы мне поверили?
Формий был из тех, кто быстро оправляется от изумления и действует решительно. Он торопливо провёл несчастного внутрь своего дома и уложил на жёсткое ложе. Впрочем, едва он это сделал, как Лампаксо коршуном налетела на Главкона:
— Формий не знает того, что мы с Полусом поведали Демарату, и того, что он сказал нам! Итак, ты хотел смыться, изменник? Но мы выследили тебя. Мы видели, как ты шнырял к этому вавилонянину. Твоя вина нам известна. А теперь добрые боги лишили тебя разума и отдали в руки правосудия. — Она ткнула костлявым кулаком в лицо своего невольного гостя: — Формий, беги. Не пялься на него. Беги, говорю тебе…
— Куда бежать? За врачом?
— На Ареопаг, дурак. Туда, где находится стража. Приведёшь с собой десять человек с колодками. Он крепкий и отчаянный человек. А пока мы с Биасом постережём нашего красавчика. И если ты пошевельнёшься, предатель, — она поднесла к горлу беглеца тяжёлый мясницкий нож, — и прирежу тебя, как курёнка.
И тут впервые в жизни Формий самым решительным образом воспротивился тирану. Одной рукой он вырвал оружие из руки Лампаксо, а другой заткнул ей рот:
— Ты что, свихнулась? Хочешь перебудить соседей? Не знаю, чего там вы с Полусом наплели Демарату, и это меня не волнует. А что касается стражи, которой ты хочешь отдать Главкона Удачливого…
— Удачливого? — повторил, приподнявшись на локте, несчастный молодой человек. — Никогда не говори мне этого слова. Боги одним ударом уничтожили меня. И вы… ты, Формий, родственник людей, давших показания против меня, и ты, раб Демарата, погубившего меня, и ты, женщина, да смягчит тебя Зевс, сейчас хотите отобрать у меня мою жалкую жизнь, опережая Афины, которые завтра захотят отнять её у меня?
Лампаксо стихла. Оказанное мужем неожиданное сопротивление обескуражило её и сбило с толку. Формий не терял времени даром: достав из шкафчика драгоценный кувшин, он наполнил его содержимым чашу и поднёс к губам пришельца. Огненная жидкость вернула краски на лицо Главкона. Он сел: сила и здравый смысл в известной мере вернулись к нему. Биас что-то торопливо зашептал Формию. Возможно, замыслы хозяина были ведомы рабу куда в большей мере, чем тот посмел бы признать.
— Слушай меня, хозяин Главкон, — начал Формий вполне любезным голосом. — Ты находишься среди друзей, а на жену мою внимания не обращай: у неё не столь жестокое сердце, как могло тебе показаться.
— Хватит, изменник, — выдохнула возмущённая Лампаксо.
— Рассказывай, что случилось. Я человек простой и бесхитростный и не могу поверить в то, чтобы столь важный господин за одну ночь мог растерять и красоту, и славу, и состояние. Но сперва поведай, как тебя занесло в наши края.
Главкон сел, прижав ладони ко лбу.
— Как? Трудно ответить. Меня носило по городу туда и сюда, и я не видел, куда иду. Помню, я прошёл через Акарнанские ворота и дозорные смотрели на меня. Наверно, я прибежал сюда, потому что они сказали, что здесь живёт вавилонянин, которого я всю ночь не могу выбросить из головы. А что было в Колоне, я даже рассказать не могу. Лучше бы мне умереть. Тогда я обо всём забуду!
— Стражников и колодки! — взвыла зловещим голосом Лампаксо, тут же умолкшая под гневным взглядом супруга.
— Тем не менее попробуй это сделать, — мягким голосом посоветовал Формий, и Главкон покорился.
Запинаясь едва ли не на каждом слове, несвязно и путано он наконец выложил всё. Когда он умолк, Формий задумался, обхватив голову руками. Главкон окинул комнату диким и безнадёжным взглядом:
— Вы тоже считаете меня виновным. Мне теперь и самому это кажется. Все мои лучшие друзья отвергли меня. Демарат, друг моего детства, погубил меня. Не видать мне теперь жены. Я решил… — Главкон поднялся. Решимость укрепила его.
— И что ты намереваешься делать? — спросил недоумевающий Формий.
— Мне осталось только одно. Не сомневаюсь, меня возьмут под стражу на рассвете, если не раньше. Я сам пойду в «Городской Дом», общественную тюрьму, и отдамся в руки властей. Тогда беды мои закончатся. Стикс, Аид, вечная ночь — всё лучше этого стыда.
Главкон сделал шаг вперёд, но Формий остановил его:
— Не торопись. Слава Олимпу, я не Лампаксо. У Харона ещё и сети-то нет на такого палтуса, как ты. Дай-ка подумать.
Рыботорговец поскрёб в редеющей шевелюре. Новый вопль Лампаксо как будто окончательно убедил его:
— Значит, ты тоже предатель? Ступай вместе с негодяем в тюрьму.
— Теперь я полностью верю тебе! — воскликнул Формий, хлопая себя по ляжке. — Лишь честный человек может вызвать подобную ненависть у моей жены. Если тебя не выследили до сих пор, значит, раньше утра не отыщут. Мой двоюродный брат Брасид владеет кораблём «Солон» и нуждается в хорошем гребце.
Он торопливо подошёл к сундуку, извлёк оттуда безрукавную грубую матросскую рубаху, набросил её на испачкавшийся хитон Главкона и нахлобучил ему на голову круглую красную шапочку.
— Эвге! Вот ты уже и стал другим человеком. Однако белая кожа способна выдать тебя. Посмотрим! — И он со смехом принялся растирать по лицу Алкмеонида две горсти чёрного пепла, извлечённого из очага. — Вот теперь ты моряк и угольщик. Сам Зевс поверил бы этому. Всё готово…
— Чтобы идти в тюрьму? — спросил недоумевающий Главкон.
— Чтобы выйти в море, мой мальчик. Завтра в Афинах тебе не место, а Брасид отплывает на рассвете. Хочешь ещё вина? Идти придётся долго и быстро.
— К гавани? Значит, ты веришь мне? И сомневаешься в обвинении, которое сочли за правду все мои друзья, кроме Гермионы? О, чистая дева Афина, значит, такое возможно! — Голова Главкона шла кругом, и он пригубил вино, чтобы привести её в порядок.
— Ах, мой мальчик, — внезапно охрипшим голосом утешил его Формий. — Ты ещё пройдёшь по Афинам — с гордостью, не пряча лица. Хотя, боюсь, такое случится отнюдь не завтра. Доверяя своему сердцу, но никак не голове, Полус голосует «виновен», а я поступаю наоборот.
— Но ты должен понимать, — торопливо заговорил Главкон, — что я не вправе пользоваться твоей дружбой. Если узнают про твою помощь… Ты знаешь наши суды.
— Знаю, — мрачно усмехнулся Формий, — уж Полуса-то я знаю отлично. Вот тебе мой плащ, и пошли.
Однако гнев, копившийся в груди Лампаксо, наконец вырвался на волю. Она бросилась к двери:
— Стража! На помощь! Измена!
Она успела прокричать несколько слов, прежде чем Биас вместе с её мужем оттащили её от двери. К счастью, на улице никого не было.
— Вот дожила! Мой собственный муж стал предателем! Он помогает изменнику! — Она заскулила: — Ма! Ма! Предоставь негодяя его судьбе! Подумай обо мне, если ты забыл о собственной шкуре. Горе мне! Есть ли ещё на свете столь несчастная женщина!
Но на этом стенания кончились, ибо Формий с предельной решимостью затолкал тряпку в рот своей достойной супруги и с помощью Биаса привязал её к топчану верёвкой, оказавшейся под рукой.
— Очень жаль, что пришлось оборвать твою песню, моя благословенная, — с едким сарказмом обратился к своей половине рыботорговец. — Однако сегодняшняя игра с судьбой не позволяет допустить даже малейшего риска. Биас последит за тобой до моего возвращения, а потом посмотрим, филотатэ, хватит ли у тебя любви к Афинам, чтобы пойти к архонтам и разоблачить собственного мужа.
Фракиец согласился исполнить назначенную ему роль. Его отношение к Демарату явно не было чересчур тёплым. Лампаксо возилась и мычала, пытаясь высвободиться и что-то ответить, но Формий уже выпустил своего ошеломлённого гостя на улицу. Там было спокойно и тихо. Главкон молча следовал за Формием, не выпуская его руки. Путь их пролёг с юга вдоль Акрополя, мимо озарённых луной белых высоких колонн недостроенного храма Зевса. И нависавшую над головами Скалу, и храм они оставили позади без приключений. Формий умело выбирал переулки, и они не столкнулись ни со скифами-стражниками, ни с разбойниками. Лишь однажды им довелось пройти мимо ярко освещённого дома. Весёлая компания допоздна загуляла на брачном пиру. Свадебный гимн Сапфо можно было услышать даже на улице:
Вот идёт жених, высокий, как Арес.
Хо, Гименей!
Высокий, выше он всех мужей.
Хо, Гименей!
Тут Главкон остановился как поражённый молнией:
— Эту песнь распевали и в ночь нашей свадьбы с Гермионой. О, если бы я мог испить летейской воды[33] и всё забыть!
— Пошли, — приказал Формий, увлекая его за руку. — Твоё солнце ещё взойдёт.
Они снова пошли вперёд. Главкон более не произнёс ни слова.
Он едва заметил, как они миновали Итонийские ворота и пересекли открытую местность, отделяющую гавани от города. Погони не было, но Главкон находился в слишком большом смятении, чтобы думать о причинах. Наконец он увидел, что они вошли в Фалерон. Уже было слышно, как плещутся волны, потрескивает такелаж, перекрикиваются матросы. Невдалеке рыжим огнём горели факелы. Торговое судно принимало на борт последние горшки и амфоры с маслом, чтобы отплыть с утренним бризом. Крепкие мореходы бегали по мосткам на корабль и обратно на пристань с тяжёлыми сосудами на головах — так женщины носят кувшины с водой. Из находившейся неподалёку таверны доносилось пение арфы и стук кружек. Две служанки бросились навстречу идущим, приглашая их присоединиться к веселью. Формий отмахнулся от них посохом. Потом Главкон увидел Брасида, человека невысокого, с лицом, похожим на собачью морду. Поговорив с рыботорговцем, он сперва отказался, а потом как будто бы уступил настояниям Формия. И тот провёл или, точнее, втолкнул Главкона на корабль; миновав лабиринт тюков, горшков и канатов, они подошли к люку, освещённому покачивающимся фонарём.
— Сиди внизу, пока корабль не отплывёт, и не стирай сажи с лица, пока не окажешься вдали от Аттики. Перед тем как корабль отойдёт, на борт поднимутся чиновники. Не пугайся: они только проверят, не нарушает ли корабельщик закон о вывозе зерна, — торопливо наставлял Формий, роясь в своём поясе. — Вот… вот тебе десять драхм, всё, что есть у меня при себе. Хватит на хлеб и на фиги, пока не обзаведёшься новыми друзьями, что только пойдёт тебе на пользу. Мужайся. Помни, что Гелиос светит всюду, даже за пределами Афин, и молись богам, чтобы тебе удалось благополучно вернуться домой.
Ладонь Главкона ощутила монеты. Формий отвернулся. Поймав жёсткую ладонь рыботорговца, Алкмеонид дважды поцеловал её:
— Я никогда не смогу расплатиться с тобой. Даже если проживу десять тысяч лет и буду располагать всем золотом Гига.
— Фуй! — Формий пожал плечами. — Не задерживай меня понапрасну: мне давно пора возвратиться домой и развязать свою возлюбленную супругу.
С этими словами он исчез. Главкон спустился вниз по лестнице. В низкой и тёмной каюте кроме соломенных тюфяков не было ничего. Однако Главкона это не смутило. Истинное благородство, проявленное рыботорговцем, тронуло его глубже, чем обвинение, услышанное из уст Демарата, чем сомнения, проявленные Фемистоклом и другими друзьями. Человек незнатный, невежественный, неучёный поверил ему и спас, рискуя собственной жизнью, отдал ему часть и так небольшого дохода, сопроводив помощь мудрым советом. Над головой Главкона мореходы размещали на палубе груз, во всю глотку распевая за работой, но Главкон даже не слышал их. Он бросился на соломенную подстилку, и утешительные слёзы впервые явились ему.
Рано утром квадратный парус «Солона» поймал тёплый ветерок, задувший с юго-запада. Гавани и холм Мунихия остались позади. И перед глазами выбравшегося на палубу беглеца во всей своей дивной красе развернулась панорама Афин — сперва равнина, на ней город, над ним цитадель, седой Гиметт, белый Пентеликон. Корабль бежал вдоль невысокого берега, и воздух над сушей и морем казался пронизанным солнцем. Ближние и дальние острова, горы и глубины пылали радугой золотого, фиалкового и розового цвета, словно бы озарённые стоявшим в своей колеснице богом солнца. Главкон чётко увидел храм на Акрополе, где так часто молился он, Пникс и Ареопаг, зелёную полосу оливковых рощ, даже холм, на котором располагался Колон, где он оставил всё, что принадлежало ему. Никогда ещё не любил он Афины так, как сейчас. Никогда ещё город не казался ему столь прекрасным. Ведь он грек, а для грека смерть лишь на одну ступеньку горше, чем изгнание.
— О, Афина Паллада! — воскликнул он, протягивая руки. — Богиня, вершащая праведный суд, благослови сей край, пусть меня здесь и сочли предателем! Открой этим людям всю мою невиновность. Утешь Гермиону, жену мою. И возврати меня благополучно в Афины после того, как собственными деяниями я изглажу нежданно обрушившийся на меня позор!
«Солон» огибал мыс, и город медленно исчезал за скалами. Саронийский залив открывался навстречу просторам Эгейского моря, усеянным бурыми островками. Главкон обратился лицом к востоку и постарался забыть Аттику.
Через два часа афиняне уже толпились возле вывешенной на Агоре таблички: «ОБЪЯВЛЯЮ за поимку Главкона, сына Конона, обвиняемого в государственной измене, премию в один талант. Дексилей, председатель Совета Одиннадцати».
Подобные таблички висели в Пирее, Элевсине, Марафоне, всех селениях Аттики. Люди говорили только об этом.
Глава 10
Возле Андроса на «Солон» обрушился северный ветер. Корабль начало сносить с курса.
Возле Тегоса лишь искусство Брасида помогло «Солону» избежать прибрежных скал.
Возле Делоса испуганные пассажиры пообещали Аполлону двенадцать быков за своё спасение.
Возле Каисоса Брасид, так и не сумевший обнаружить удобную гавань, приказал мореходам перехватить корпус корабля прочным канатом, ибо доски уже начинали трещать. Наконец он велел всем сесть за вёсла в надежде вывести судно к песчаному берегу.
Впрочем, участь «Солона» уже была решена. Построенный на самосский лад корабль — широкий, плоский, с высоким носом и низкой кормой — нельзя было назвать мореходным. Разлетелся в клочья парус на передней мачте. Большой парус с удвоенной силой сотрясал теперь ослабевшую главную мачту. Мореходы успели забыть о причудливых проклятьях: теперь все они только молились, что, несомненно, было знаком беды. Дюжина пассажиров казалась слишком охваченной страхом, чтобы помогать мореходам сбрасывать груз за борт. Некоторые рыдали.
— Внемли мне, Посейдон Калаврийский! — вопил пирейский купец, обращаясь к ветру. — Если ты избавишь нас от этой беды, я пожертвую тебе и твоему храму два кратера[34] из чистейшего золота.
— Великий обет, — заметил его товарищ. — На подобный дар не хватит всего твоего состояния.
— Тихо, — шикнул на него первый купец, — не отвлекай бога; если только я благополучно ступлю на мать-землю, Посейдону не достанется и обола: власть его не простирается на сушу.
Скрип, донёсшийся от главной мачты, известил всех о том, что она вот-вот рухнет. И пассажиры и экипаж с удвоенным рвением принялись возносить моления к Посейдону и Зевсу Эгинскому. Из каюты, шатаясь, выкатился упитанный пассажир с внушительной мошной, привязанной к поясу, словно золото могло вынести его из клокочущих глубин. Остальные пассажиры давали друг другу поручения на случай скорой гибели.
— Ты один никого ни о чём не просишь, не молишься богам и ничего не боишься! — обратился к Главкону серьёзный пожилой мужчина, также вцепившийся в раскачивающиеся поручни.
— Чего мне бояться? — раздался горький ответ. — Я потерял всё и не хочу более жить. Горестные воспоминания будут вечно докучать мне.
— Ты ещё слишком молод, чтобы говорить такие слова.
— Но не слишком молод, чтобы страдать.
Волна выбила рукоять одного из кормил из рук удерживавшего её морехода, а потом сбросила несчастного за борт. «Солон» начал поворачиваться, ветер ударил в и без того надувшийся парус, и задрожавшая мачта вылетела из гнезда и крепления. Оглушительный треск прокатился надо всем судном, преодолевая рёв ветра и воды. Корабль, оставшийся с одним крохотным парусом на носу, развернуло боком к волнам. Целая гора зелёной воды прокатилась над кормой, унося с собой и людей и обломки. Кормчий, помощник Брасида, отбросил последнее рулевое весло.
— Люди, «Солон» гибнет! — прокричал он в сложенные рупором ладони. — Все в лодку! Спасайся, кто может!
Руки и топоры быстро расчистили завал в середине судна. Зловещее урчание, доносившееся из трюма, свидетельствовало о том, что стяжки уже не выдерживают бури. Лодку перенесли к подветренному борту и спустили на воду, укрытую от ветра корпусом «Солона». Прискорбно малым было это судёнышко для двадцати пяти человек. Отчаянные и эгоистичные мореходы первыми попрыгали вниз и принялись следить за попытками пассажиров последовать их примеру. Шумливый купец поскользнулся во время прыжка, и волна поглотила его. Стоя на корме лодки, Брасид приготовил меч, чтобы рассечь последний канат, соединявший её с кораблём. Судёнышко уже глубоко осело, волна перехлестнула через его борт, и моряки принялись вычерпывать воду своими шапками. Вниз спрыгнул очередной пассажир, и матросы завопили, хватаясь за кинжалы:
— На корабле ещё трое, а больше одного в лодку не посадишь!
Главкон стоял на борту «Солона». Неужели жизнь по-прежнему настолько прекрасна, чтобы стоило так отчаянно цепляться за неё? Он с болезненным недоумением разглядывал остальных. Он почти не думал о себе и надеялся только на то, что под бушующими волнами обретёт покой и забвение. Тут Брасид окликнул его:
— Быстро! Остальные пассажиры — варвары, а ты эллин. Прыгай!
Главкон не шелохнулся. Двое других пассажиров в восточных одеждах попытались спуститься в лодку. Мореходы выставили вперёд кинжалы, чтобы помешать им.
— Хватит! — рявкнул кормчий. — Этот парень свихнулся. Рубите канаты, чтобы нас не затянуло в воронку!
Старший из варваров подхватил на руки своего спутника, чтобы перебросить его в лодку, но меч Брасида уже перерубил канат. Волны понесли погибающий корабль и лодку в разные стороны. Сохраняя присутствие духа, Главкон направился на нос судна. Мореходы в лодке принялись отчаянно грести, чтобы развернуть её носом к волне. Оставшийся на борту Главкон крикнул, перекрывая голосом рёв валов:
— Эй, на шлюпке! Передайте всем Афинам и жене моей Гермионе, что Главкон Алкмеонид погрузился в пучины морские, уверяя в собственной невиновности и призывая месть Афины на голову того, кто погубил его!..
Брасид на прощание взмахнул мечом. Главкон повернулся и побрёл на середину палубы. «Солон» уже погружался в воду, и волны теперь доходили до груди атлета. Перед глазами его были только свинцовое небо, тёмная зелень волн и белые гребни на вершинах валов. Он сказал себе, что боги милосердны к нему. Пелагос, бурное море, куда более ласковая могила, чем камни Баратрума. Страшная сцена в Колоне, лицо Гермионы, всё, что он так стремится забыть, скоро исчезнут из его памяти. А что с ним будет потом, его не заботило.
Какое-то время он просто стоял, ожидая конца и держась за стенку надстройки. Однако смерть медлила: «Солон» был сделан из крепкого дерева. Груз покидали за борт, что прибавило плавучести кораблю. Афинянин уже не мог дождаться конца, и тут нечто вдруг отвлекло его внимание от колышущегося горизонта. С ним оставались собратья по несчастью. Между двух кабестанов устроились азиаты, как и он, ожидавшие гибели. Однако, о чудо — а Главкон ещё не настолько отрешился от жизни, чтобы перестать удивляться, — младший из варваров оказался женщиной. Она сидела, прижавшись к своему спутнику, бледное лицо её сияло красотой. Азиаты о чём-то переговаривались на незнакомом Главкону языке. Руки их были соединены. Оба они нежно прощались, расставаясь с любовью, чтобы вместе узнать великую тайну. Главкона они не замечали. Да и сам он в первый момент ощутил раздражение оттого, что последние мгновения жизни ему приходится делить с чужаками. Однако красота неведомой женщины, блеск золотых волос, полные любви слова и жесты произвели в его настроении самую неожиданную перемену. Увенчанные белой пеной валы вдруг показались ему холодными и безжалостными. Вернулось желание жить. Воспоминания возвратились, но в них не было прежней горечи. Он вновь увидел Афины, Колон, приморский Элевсин. Увидел Гермиону, бегущую навстречу ему сквозь толпу в день возвращения с Истмийских игр, услышал, как поёт ласковый ветерок в ветвях старых олив возле прохладного Кефиса. Неужели всё это отлетело навеки? Навсегда? Неужели жизнь, друзья, любовь безнадёжно утеряны, неужели погас свет солнца и его ничего больше не ждёт, кроме сна в тёмных пещерах океана? Разом вернулось желание жить, преодолевать трудности, побеждать их. Он принялся действовать, повинуясь скорее инстинкту, чем разуму. Оступаясь на раскачивающейся палубе, он подошёл к варварам и схватил мужчину за руку:
— Хочешь жить или решил умереть? Если нет, то вставай, у нас ещё есть шанс.
Тот недоумённо поглядел на Главкона.
— Мы в руках Мазды, — проговорил чужестранец с акцентом. — И он явно хочет, чтобы мы без промедления отправились к милостивому Йиме. Мы беспомощны.
Главкон резким и грубым рывком поднял его на ноги:
— Я не знаю твоих богов. И давай не будем решать, что они назначили нам, пока не погибнем. Ты любишь эту женщину?
— Пусть я дважды погибну, только бы она уцелела.
— Тогда вставай. Осталась единственная надежда.
— Какая?
— Сделаем себе плот. Выбросим мачту за борт, она не утонет и поддержит нас. Ты силён, помоги мне.
Мужчина вскочил и, воодушевлённый вернувшимся желанием жить, начал толково и быстро помогать афинянину. Судно дёргалось на волнах, свидетельствуя о том, что конец его уже недалёк. На палубе валялся брошенный моряками топор. Главкон схватил его. Передняя и средняя мачты корабля уже исчезли за бортом, однако самая маленькая задняя мачта ещё стояла, хотя парус её разодрало на тысячу хлопающих по ветру лент. Главкон приступил к ней с топором и двумя ловкими и могучими ударами подрубил её, так что следующая волна послала мачту прямо за борт, в клокочущий водоворот, где она и повисла на снастях и растяжках.
Мачту мотало взад и вперёд словно щепку, надежд на неё было мало, однако донёсшийся из трюма грохот известил всех троих о том, что другой возможности им не представится. Варвар поглядел на мачту.
— Она не вынесет нас в такую бурю, — услышал Главкон слова своего спутника между двумя порывами ветра.
— Прыгай, — приказал ему Главкон. — Прыгай сразу, как только следующая волна поднимет мачту.
— Я не могу бросить её, — отозвался тот, указав на женщину, горестно приникшую к палубе, беспомощную и жалкую теперь, когда её защитника не было рядом.
— Я позабочусь о ней. Прыгай!
Главкон взял женщину на руки. Он был горд тем, что сумеет продемонстрировать варвару свою ловкость. Мужчина бросил взгляд на атлета, понял, что тот достоин доверия, и прыгнул. Он с плеском ушёл в воду, но тем не менее сумел ухватиться за свисавший клок парусины, подплыл к мачте поближе и наконец сел на неё верхом. Афинянин дождался прихода следующей волны. Ноша в руках мешала прыжку, однако время, проведённое на тренировках, не могло оправдать себя лучшим образом. Холодная вода сомкнулась над головой. Чёрные глубины уже манили к себе, но Главкон оттолкнулся ногами и пошёл вверх, чтобы вынырнуть возле мачты, где варвар немедленно помог им обоим сесть на неё, а затем рассёк верёвки, привязывавшие мачту к «Солону», несколькими движениями оказавшегося на поясе кинжала. Волны унесли мачту прочь от корабля, уже погружавшегося носом вперёд под воду. Потом мужчины привязали женщину к мачте — в удобном месте на перекрестье с реей — и сели возле неё, своими телами прикрывая красавицу от воды. Разговаривать было немыслимо. Закрыть глаза тоже. Оставалось только молиться, чтобы боги избавили их от злых воплей ветра, от грохота волн. Шли часы…
Главкон так и не понял, сколько времени носило их по волнам. Корпус «Солона» дал течь ранним утром. Затонул он, наверно, в полдень. И уже перед самым закатом, хотя лучи Гелиоса так и не сумели пробить в тот день штормовые облака, Главкон уловил обращённые к нему слова варвара:
— Смотри! Что там?
Когда следующая волна подняла их вверх, Главкон попытался вглядеться в густую пелену тумана и пены. Ему хватило одного лишь взгляда, который, впрочем, доставил атлету радость: открывшаяся перед ними ещё едва заметная гряда, продутая ветрами, омытая водами, окованная скалами, и есть земля. Земля, готовая вновь даровать ему жизнь — жизнь, с которой прошедшим утром он столь опрометчиво намеревался расстаться, но за которую теперь, ближе к ночи, собирался бороться всеми своими силами. О своём открытии Главкон поспешил известить своего спутника, поблагодарившего атлета кивком головы и тут же погрузившегося в молитву.
Ветер нёс их вперёд. Главкон, знавший, как подобало эллину, острова Эгейского моря, не сомневался в том, что их выносит к берегу Астипалеи, острова, подвластного персам, крайнего в Кикладском архипелаге. Женщина явно не осознавала опасности, в которой они пребывали. Лишь коснувшись к её груди и уловив сердцебиение, можно было определить, что она ещё жива: постоянная качка и удушающая водяная пыль истощили все её силы.
Мужчины молчали, пожирая глазами бурую полоску, появлявшуюся и исчезавшую за пенными гребнями. Последние мгновения их отчаянного путешествия тянулись танталовой мукой. Из тумана медленно возникали прикрытые тучами горы, лес и вырисовывавшиеся на его фоне белые пятнышки, должно быть, дома. Однако, если глаза сулили им радость, слух свидетельствовал о противоположном. Грохот волн, разбивавшихся о скалы, становился всё громче и громче. И вдруг без малейшего предупреждения мачта вздрогнула и замерла. Прямо перед ними острыми ножами торчали из бурлящей воды две острые скалы, покрытые мокрыми водорослями. А за ними, в каких-то пятидесяти шагах, укрощённые буруны бежали к песчаному берегу.
Мачта застряла в скалах. Волны обрушивались на неё. Тому, кто решил бы держаться за мачту, лучше было бы погибнуть вместе с «Солоном» — такая смерть стала бы более лёгкой. Главкон крикнул на ухо своему спутнику:
— Плыви на берег! Я вынесу женщину.
— Спаси её и будешь вовеки благословен. А я умру с радостью. Я не умею плавать.
Мгновение было слишком ужасным, чтобы подобное откровение могло ошеломить Главкона. Природный эллин, он плавал как утка. Подумав, атлет принял решение:
— Заберёшься на ту скалу, которая повыше. Волна не покрывает её целиком. Найдёшь какую-нибудь опору для ног. И цепляйся за водоросли. Я вернусь за тобой.
Ответа своего товарища по несчастью он уже не услышал.
Главкон разрезал верёвки, удерживавшие женщину на месте, обхватил её левой рукой и погрузился в прибой. Плавал он как делосец, а лучших пловцов не сыщешь во всей Элладе, однако испытание было сложным даже для его могучих мышц. Два раза смертоносный откат едва не утаскивал его под воду. И вдруг ноги его коснулись желанного песка. Он уже видел, что к берегу бегут случайные рыбаки, и дюжина рук избавила его от обеспамятевшей ноши. Какой-то миг Главкон постоял в воде, стараясь как следует отдышаться, а потом повернулся лицом к морю.
— Ты безумен? — загудели вокруг голоса, показавшиеся ему такими далёкими. — Ты и так едва выплыл! Предоставь твоего спутника его собственной судьбе. Форкий уже обрёк его на смерть.
Однако поступки Главкона более не определялись разумом. Он вновь пробился сквозь валы прибоя, на сей раз в обратную сторону, сделать это было в три раза сложнее. Лишь муж, одолевший гиганта-спартанца, мог победить и колоссальные валы, стремившиеся погубить его. Главкон ощущал, что все мышцы его напряжены до последнего предела. Ещё немного, и он ослабеет, но, невзирая на это, атлет пробивался вперёд. Вот наконец два проклятых «чёрных камня», выступавшие над вздувшимися валами. Варвар всё ещё держался за самую высокую из двух скал. Почему он, Главкон, рискует своей жизнью ради человека, даже не являющегося эллином, возможно, ради верного приспешника Ксеркса? Самый неподходящий момент для такого вопроса, тем более когда на ответ просто нет времени! На мгновение Главкон ухватился за водоросли возле варвара и, одолевая вой ветра, приказал тому держаться за его плечи. Азиат выполнил распоряжение. И Главкон в третий раз погрузился в бушующие воды. Путь к берегу, казалось, длился бесконечно. Каждая новая волна стремилась утянуть его на дно океана, в глубины морские. Афинянин понимал, что силы оставляют его, и распределил их между гребками, как нищий последнюю корку хлеба, стараясь набрать в грудь побольше воздуха перед каждой волной. А потом, когда и сознание, и сила, казалось, вот-вот должны были оставить его, он вновь ощутил под ногами зыбкий песок, снова услышал дружелюбные голоса, ощутил крепкие руки подбегавших к нему незнакомцев. Они перенесли и Главкона и варвара повыше — на сухой песок, подальше от волн. Никакое другое ложе никогда не было столь желанным его обнажённому телу. Руки Главкона саднило — он изодрал их в кровь об острые камни, — а голова горела в лихорадке. Сквозь полузабытье афинянин увидел подошедшего к нему варвара.
— Эллин, ты спас нас. Назови своё имя.
Атлет едва мог приподнять голову:
— В Афинах меня звали Главконом Алкмеонидом, но теперь у меня нет ни имени, ни родины.
Азиат ответил ему земным поклоном, встав на колени, он прикоснулся к земле неподалёку от ног Главкона.
— Ныне, о избавитель, забудь о том, что ты лишился имени и страны. Ибо ты спас меня и ту, которую я люблю больше жизни. Ты выручил из беды Артозостру, сестру Ксеркса, и Мардония, сына Гобрии, не самого малого среди князей Персии и всего Ирана.
— Ты Мардоний, свирепейший из врагов Эллады? — с ужасом проговорил Главкон.
И всё пережитое разом обрушилось на него, повергая в забвение. Рыбаки отнесли его в свою деревеньку. Всю ночь он горел в лихорадке и бредил. И пришёл в себя лишь много дней спустя.
По прошествии шести дней шедший из Византии корабль с зерном доставил с Аморгоса в Пирей двоих уцелевших моряков «Солона». Только им удалось спастись, когда лодку захлестнуло волнами. Повесть их рассеяла тайну, которой была окутана участь Главкона «Предателя».
— Боги, — вещали мудрецы на Агоре, — собственными руками погубили изменника.
И вавилонянин со своими коврами, и Хирам бесследно исчезли, Демарат же купался в похвалах, подобающих спасителю отечества в столь трудную минуту. Отец Гермионы отвёз её в Элевсин — подальше от порицаний толпы. Охваченный печалью Фемистокл углубился в свои дела. Кимон расстался с половиной прежней жизнерадостности. Демарат также не скрывал своей скорби.
— Как он любил своего друга! — восклицали его поклонники.
Демарата же одолевала задумчивость. Быть может, причиной её служило то, что примерно через месяц после исчезновения Главкона он узнал от Сикинна, что князь Мардоний объявился в Сардах… Возможно, Демарату было известно, на каком именно корабле бежал из Афин так называемый торговец коврами.