То, что произошло со мной, сказал он, беспрецедентно и что его сейчас тревожит вопрос о том, будет ли он издаваться, будут ли его работы печататься в журналах, газетах, будет ли издаваться собрание сочинений.
На замечание о том, что его дальнейшая судьба как писателя будет зависеть от него самого, от его гражданской, общественной позиции, Гроссман ответил, что в большом и трагическом труде он исчерпал свою боль, что эта тема уйдёт и, вероятно, ушла от него, что жизнь теперь богата другими событиями. Но в то же время Гроссман добавил, что он не отрекается от того, что написал, что это было бы нечестно, неискренне после того, как к нему применили репрессии. Ссылаясь на Блока, который говорил, что у писателей не бывает карьеры, а бывает судьба, он сказал, что такова, видимо, его судьба.
Гроссман ещё раз подтвердил, что он продолжает думать над книгой, что не считает её ошибочной, но что, возможно, не учёл или не осмыслил политической ситуации, при которой публикация романа могла бы привести к нежелательным результатам вопреки его намерениям, и заявил при этом, что в будущем его роман будет правильно понят.
Гроссману было сказано, что рукопись его является антисоветской по содержанию, чтение её вызывает чувство гнева и возмущения, что её опубликование могло бы нанести большой ущерб советскому государству. Меры, применённые в отношении рукописи, необходимы в целях защиты интересов государства, а всё, что с ним произошло, должно заставить его глубоко задуматься о своей позиции и дать ей честную, беспощадную оценку с позиций советского человека.
Гроссман затем добавил к сказанному ранее, что нынешняя действительность освобождена от всего того, о чём он писал, что восстановлены ленинские принципы демократии, по-ленински решается национальный вопрос.
Далее он напомнил о той суровой критике, которой в 1952 году был подвергнут его роман «За правое дело», заметив при этом что А.Фадеев будто бы до конца своих дней мучился от того, что тогда критиковал эту книгу, а А.Первенцев, назвавший его диверсантом, потом публично отказался от своих слов.
Это напоминание Гроссман сделал после замечания о том, что мнение о рукописи «Жизнь и судьба», высказанное различными людьми, совпало, что это тоже должно автора заставить задуматься».
Первым с запиской отдела культуры ЦК КПСС ознакомился Михаил Суслов. Затем её прочитал второй человек в партии Фрол Козлов. Кроме того, документ был доложен Н.Мухитдинову. Но никто из этой троицы свои соображения о том, что делать дальше с крамольным романом и её автором, письменно не изложил.
8. Обращение Гроссмана к Хрущёву
Гроссман ждал реакции ровно год. Но власти никакого решения не принимали. И тогда писатель рискнул обратиться непосредственно к Хрущёву. Первый экземпляр он отправил в ЦК, а второй оставил у себя.
Долгое время о содержании обращения Гроссмана Хрущёву никто не знал. Лишь в 1990 году Семён Липкин привёл в своей книге «Жизнь и судьба Василия Гроссмана» текст письма по сохранившейся копии. Потом эта копия появилась в журнале «Источник» (1997, № 3) и в третьем томе сборника постановлений «Президиум ЦК КПСС. 1954–1964» (М., 2008).
Оставалось выяснить, куда делся оригинал письма Гроссмана. Это стало известно лишь в 2013 году после того, как руководство РГАНИ наконец соизволило открыть для исследователей ряд дел из 34-й описи третьего фонда хранящего документы Политбюро.
Я приведу обращение Гроссмана по оригиналу:
«Первому секретарю ЦК КПСС Никите Сергеевичу Хрущёву.
Дорогой Никита Сергеевич!
В октябре 1960 года я отдал рукопись моего романа «Жизнь и судьба» в редакцию журнала «Знамя». Примерно в то же время познакомился с моим романом редактор журнала «Новый мир» А.Т. Твардовский.
В середине февраля 1961 года сотрудники Комитета Государственной Безопасности, предъявив мне ордер на обыск, изъяли оставшиеся у меня дома экземпляры и черновики рукописи «Жизнь и судьба». Одновременно, рукопись была изъята из редакций журналов «Знамя» и «Новый мир».
Таким образом закончилось моё обращение в многократно печатавшие мои сочинения редакции с предложением рассмотреть десятилетний труд моей писательской жизни.
После изъятия рукописи я обратился в ЦК КПСС к тов. Поликарпову. Д.А. Поликарпов сурово осудил мой труд и рекомендовал мне продумать, осознать ошибочность, вредность моей книги и обратиться с письмом в ЦК.
Прошёл год. Я много, неотступно думал о катастрофе, произошедшей в моей писательской жизни, о трагической судьбе моей книги.
Я хочу честно поделиться с Вами своими мыслями. Прежде всего должен сказать следующее: я не пришёл к выводу, что в книге моей есть неправда. Я писал в своей книге то, что считал и продолжаю считать правдой, писал лишь то, что продумал, прочувствовал, перестрадал.
Моя книга не есть политическая книга. Я, в меру своих ограниченных сил, говорил в ней о людях, об их горе, радости, заблуждениях, смерти, я писал о любви к людям и о сострадании к людям.
В книге моей есть горькие, тяжёлые страницы, обращённые к нашему недавнему прошлому, к событиям войны. Может быть, читать эти страницы не легко. Но поверьте мне, – писать их было тоже не легко. Но я не мог не написать их.
Я начал писать книгу до ХХ съезда партии, ещё при жизни Сталина. В эту пору, казалось, не было ни тени надежды на публикацию книги. И всё же я писал её.
Ваш доклад на ХХ съезде придал мне уверенности. Ведь мысли писателя, его чувства, его боль есть частица общих мыслей, общей боли, общей правды.
Я предполагал, отдавая рукопись в редакцию, что между автором и редактором возникнут споры, что редактор потребует сокращения некоторых страниц, может быть глав.
Редактор журнала «Знамя» Кожевников, а также руководители Союза писателей Марков, Сартаков, Щипачёв, прочитавшие рукопись, сказали мне, что печатать книгу нельзя, вредно. Но при этом они не обвиняли книгу в неправдивости. Один из товарищей сказал: «Всё это было или могло быть, подобные изображённым люди также были или могли быть». Другой сказал: «Однако напечатать книгу можно будет через 250 лет».
Ваш доклад на XXII съезде с новой силой осветил всё тяжёлое, ошибочное, что происходило в нашей стране в пору сталинского руководства, ещё больше укрепил меня в сознании того, что книга «Жизнь и судьба» не противоречит той правде, которая была сказана Вами, что правда стала достоянием сегодняшнего дня, а не откладывается на 250 лет.
Тем для меня ужасней, что книга моя по-прежнему насильственно изъята, отнята у меня. Эта книга мне так же дорога, как отцу дороги его честные дети. Отнять у меня книгу, это то же, что отнять у отца его детище.
Вот уже год, как книга изъята у меня. Вот уже год, как я неотступно думаю о трагической её судьбе, ищу объяснение произошедшему. Может, объяснение в том, что книга моя субъективна?
Но ведь отпечаток личного, субъективного имеют все произведения литературы, если они не написаны рукой ремесленника. Книга, написанная писателем, не есть прямая иллюстрация к взглядам политических и революционных вождей. Соприкасаясь с этими взглядами, иногда сливаясь с ними, иногда в чём-то приходя в противоречие с ними, книга всегда неизбежно выражает внутренний мир писателя, его чувства, близкие ему образы, и не может не быть субъективной. Так всегда было. Литература не эхо, она говорит о жизни и о жизненной драме по-своему.
Тургенев во многом выразил любовь русских людей к правде, свободе, добру. Но Тургенев совершенно не был просто иллюстратором идей вождей русской демократии, он выражал по-своему, по-тургеневски, жизнь русского общества. И так же выражали, переживали добро и зло русской жизни, её радость, её горе, её красоту и страшные уродства Достоевский, Толстой, Чехов. Ведь ни Толстой, ни Чехов не были иллюстраторами взглядов тех, кто возглавлял русскую революционную демократию, они полировали своё зеркало русской жизни, и зеркало это бывало отлично от тех, что создавали политические вожди русской революции. Но ни Герцен, ни Чернышевский, ни Плеханов, ни Ленин не ополчались за это на русских писателей, они видели в них союзников, а не врагов.
Я знаю, что книга моя несовершенна, что она не идёт ни в какое сравнение с произведениями великих писателей прошлого. Но дело тут не в слабости моего таланта. Дело в праве писать правду, выстраданную и вызревшую на протяжении долгих лет жизни.
Почему же на мою книгу, которая может быть в какой-то мере отвечает на внутренние запросы советских людей, книгу, в которой нет лжи и клеветы, а есть правда, боль, любовь к людям, наложен запрет, почему она забрана у меня методами административного насилия, упрятана от меня и от людей, как преступный убийца?
Вот уже год, как я не знаю, цела ли моя книга, хранится ли она, может быть, она уничтожена, сожжена?
Если книга моя ложь, – путь об этом будут сказано людям, которые хотят её прочесть. Если моя книга клевета, – пусть будет сказано об этом. Пусть советские люди, советские читатели, для которых я пишу 30 лет, судят, что правда и что ложь в моей книге.
Но читатель лишён возможности судить меня и мой труд тем судом, который страшней любого другого суда – я имею в виду суд сердца, суд совести. Я хотел и хочу этого суда.
Мало того, когда книга моя была отвергнута в редакции «Знамя», мне было рекомендовано отвечать на вопросы читателей, что работу над рукописью я ещё не закончил, что работа эта затянется на долгое время. Иными словами мне было предложено говорить неправду.
Мало того. Когда рукопись моя была изъята, мне предложили дать подписку, что за разглашение факта изъятия рукописи я буду отвечать в уголовном порядке.
Методы, которыми всё произошедшее с моей книгой хотят оставить в тайне, не есть методы борьбы с неправдой, с клеветой. Так с ложью не борются. Так борются против правды.
Что ж это такое? Как понять это в свете идей XXII съезда партии?
Дорогой Никита Сергеевич! У нас теперь часто пишут и говорят, что мы возвращаемся к ленинским нормам демократии. В суровую по