Кто не боится молний — страница 5 из 26

— Дывиться, связной прийшов. Доставай котелок та налывай щей из термоса.

Перед моими глазами поворачивается красная шея, и я вижу спокойное бритое лицо, рассеченное шрамом от глаза к уху.

— Товарищ лейтенант, — говорит ему мой спутник, — ваше приказание выполнено. Донесение доставил на КП. И привел пополнение.

Он кивает на меня. Значит, я — «пополнение».

Но лейтенант даже не смотрит в мою сторону, отворачивается к котелку, и опять я вижу его красную шею.

— Садитесь, — говорит он нам. — Ешьте, пока горячее.

Мне не хочется есть. Мертвый человек не дает мне покоя. Я поворачиваюсь к нему спиной и сажусь на землю. Мой спутник снимает шапку, спрашивает:

— Степана убили?

— Убили, сволочи, — отвечает командир. — Похоронить бы надо, да «кукушка» носа высунуть не дает.


Три дня мы с лейтенантом охотились за этой «кукушкой». Я настолько устал, что ничего не хотел и ничего не боялся. Лейтенант все время молчал да курил, когда мы зарывались в снег, и посмеивался надо мной.

Он хотел, чтоб я стал обстрелянным, поэтому взял меня в напарники.

— Что это у тебя болтается? — спросил он у меня однажды про аппарат, когда мы сидели в снегу и ждали темноты.

— Фотоаппарат. Я хорошо умею снимать, — сказал я. Лейтенант потрогал рукой кожаный футляр «лейки».

— Зря таскаешь такую вещь. Пропадет, если убьют. Лучше бы дома брательнику на память оставил.

Эти слова меня почему-то не испугали. Теперь я привык ко всему. Конечно, он прав. Убьют меня здесь, это совершенно ясно.

Ночью мы пробрались в небольшой лесок. Я не отставал от лейтенанта. Вскоре он поднял руку. Мы замерли под широкой, раскидистой елью.

Лейтенант лег на спину, долго смотрел вверх, держа наготове карабин. Я почти не дышал.

Вдруг лейтенант выстрелил и засмеялся. В ту же минуту послышался треск ветвей и рядом со мной упало тяжелое тело врага.

Лейтенант ощупал тело.

— Дохлый! — сказал он и взял автомат убитого. — Пошли, — добавил он. — Хватит на него тратить время.

С этого момента для меня начались однообразные дни. Правда, каждый день чем-то отличался от другого, было много событий, но я ничего не замечал. Теперь я думаю, это было потому, что каждый день уносил чью-либо жизнь, и я ждал своей очереди. А потом мне надоело, и я перестал ждать. Сказал смерти, пусть приходит, когда ей угодно, я всегда готов. С этих пор я лишился страха.

Я уже не злился на себя за то, что взял на фронт фотоаппарат, и как-то незаметно, по старой привычке, пустил его в дело.

В боях и засадах, в походах и на отдыхе я делал интересные снимки, фиксируя на пленке редкие случаи и явления. Такого никто еще не снимал. Такого нельзя снять нигде, кроме войны. Я снимал, когда мы шли в атаку, снимал взрывы на земле, когда немецкие самолеты бросали на нас бомбы. Бывая в разведке, я снимал все интересное, что видел в тылу у врага. Я снимал бой самолетов. Да, фотоаппаратом я снимал бой самолетов у себя над головой.

Каждый раз я разряжал катушки отснятой пленки, тщательно заворачивал в черную бумагу и клал в вещевой мешок.

На севере была еще зима. Какая длинная зима в Беломорске! Длинная и пустая, потому что, кроме злобы на того, кто угрожал мне смертью, я ничего за это время не пережил.

Как-то вечером мы расположились на ночлег в снежной пещере, которую вырыли солдаты в большом сугробе. Усталые люди улеглись на еловых ветках и сразу уснули. Только мне не спалось: над головой не смолкал шум соснового леса, напоминавший зловещий шепот подкрадывающегося врага. Головой и плечом я сделал вмятину в снегу и лежал, запрокинув лицо кверху, где зиял вход в пещеру, и смотрел на клочок ночного неба и качающиеся ветви деревьев. Неожиданно над моим ухом раздался чей-то тихий и добрый смех. Я поднял голову и повернулся к соседу. Прикрывая полой шинели фонарик, он перечитывал какое-то письмо. Это был сапер Гришин, молоденький смуглый паренек с цыганским профилем, но с голубыми глазами и русыми волосами. Он всегда мне казался странным, ибо в нем воплощалось редкое сочетание своеобразной красоты с заурядной простотой деревенского обличья.

В эту минуту я с удивлением смотрел на Гришина и не сразу понял, что с ним произошло. Я забыл о шуме леса, о войне и разглядывал его, как чудо. Продолжая весело смеяться и покачивать головой, он медленно свернул прочитанное письмо, положил его в карман гимнастерки, застегнул пуговицу. На мгновение осветив мое лицо, он потушил фонарь и, наклонившись ко мне, тихо сказал:

— Сестренка пишет, младшая, Дуняшка. Боевая и умная, как чертенок. Пишет, что две мои яблони пропали от мороза, и советует, как вернусь с войны, вместо них посадить вишню. Это, говорит, надежнее и вкуснее. И еще, говорит, братка, есть у меня идея насчет виноградника, когда приедешь, все расскажу, и мы с тобой такой сад разведем, какого еще не было на земле.

Гришин засмеялся и сочно причмокнул губами:

— Не глупая девка, а?

Я не мог ничего ответить. Мне хотелось плакать.

— Ты спишь? — спросил он.

— Нет.

— Ты любишь сады?

Я с досадой отвернулся от Гришина.

— Какие теперь сады? Кому они нужны?

— Это как же ты думаешь? — удивился Гришин. — Всем людям нужны. Вот приезжай ко мне после войны, я тебе такое покажу, что ты ахнешь.

— До этого еще надо дожить. Не нам мечтать о садах.

Он приподнял голову и с сожалением посмотрел на меня.

— Слюнтяй ты, парень, если так говоришь. Тряпка, и все. Ты бы башкой своей поразмыслил как следует, не молол бы такой чепухи. Ну, положим, меня убьют. Думаешь, жизни на земле больше не будет и сады не зацветут? Твои руки за лопату возьмутся, работать станут. А тебя убьют, вон Ванька Туляков останется. В крайнем случае — Степка Застрехин, Мишка Селиванов, Сенька Гвоздев, Володька Дубровин, наш лейтенант или повар Трофимов, медсестра Тоня, пулеметчик Кириллов, генерал и комбат, товарищ комиссар. Да мало ли наших людей воюет? Всех не перебьешь, а русский народ не переборешь, потому как наше дело справедливое, и мы победим.

Я разозлился на Гришина за эту речь, но не мог возразить ему. Я чувствовал, что он прав, и мне было стыдно.

Гришин засмеялся и тихо дотронулся до моего плеча:

— Ты, брат, выбрось из головы всякую дурь, оно легче станет. Я Дуняшке так и напишу насчет виноградника, что это дело мы развернем после войны как следует. Не так, чтобы в одном нашем огородном участке, а на большом колхозном поле, для всех. Согласен?

Я закивал и с признательностью положил свою ладонь на прохладную и шершавую руку Гришина.

С этих пор я все больше стал думать не о смерти, а о жизни, не о страхе перед врагом, а о победе над ним, а иногда даже мечтал о том, как вернусь домой, кем стану после войны, каким делом буду заниматься. И каждый раз эти мечты уносили меня в огромный цветущий сад, среди которого стояли Гришин с Дуняшей и приветливо улыбались мне.

Мы продолжали воевать на мурманском направлении. Солдаты говорили о том, что на нашем участке на днях ожидается крупное наступление немцев. Говорили об этом и офицеры, хотя никаких приказов на этот счет еще не было. Ну что же, наступление так наступление. Посмотрим, чья возьмет.

На передовой было затишье.

Однажды утром в расположении нашего батальона появился генерал. Значит, наступление действительно ожидается, раз командование осматривает позиции.

В этот день я был на КП батальона связным от нашей роты и нечаянно попался на глаза генералу. После того как я отдал ему честь, он спросил:

— Что это у тебя?

Я увидел, что он смотрит на «лейку», и покраснел.

— Это фотоаппарат, товарищ генерал, — виновато сказал я.

— А снимать хорошо умеешь?

— Отлично, товарищ генерал.

— А ну-ка покажи, что ты наснимал.

Я объяснил, что фотографий у меня нет, потому что в полку не имеется лаборатории и химикатов. Я снимаю только на пленку и храню ее в вещмешке.

— Жаль, жаль, — сказал генерал. — Не мешало бы посмотреть твои карточки.

— Это можно сделать, — сказал майор, сопровождавший генерала. — В редакции дивизионной газеты есть лаборатория.

Генерал остановился.

— Сколько дней тебе нужно на это дело? — спросил он меня.

Я пожал плечами:

— Три дня, товарищ генерал. Да стоит ли?..

— Хорошо, — перебил меня генерал и вынул блокнот. — Вот тебе записка к редактору. Садись на попутную машину и езжай. А все, что намудришь там, вези прямо ко мне.

К Беломорску доехал я на попутной машине, у самого города слез и пошел пешком.

Наконец я свободно вздохнул и на минутку отвлекся от жестокого быта войны. Неужели я действительно буду убит?! Мне ведь жить хочется, жить. Тут я вспомнил Гришина и сказал самому себе: «Слюнтяй ты, парень».

Первое мирное живое существо, которое я увидел на улице Беломорска, была курица. Обыкновенная серая курица, ковыряющаяся в навозе.

«Милая! — подумал я о ней. — Милая ты моя!»

И твердый комок перехватил дыхание. Комок становился все тверже, и слезы навернулись на мои глаза.

Я отвернулся от курицы и пошел — взволнованный, пристыженный. Хорошо, что курица ничего не понимает: воображаю, как бы она смеялась надо мной.

Все для меня было здесь родным и трогало душу. И дома, и заборы, и эта глупая курица, бог знает как не угодившая до сих пор в солдатский котелок.

Улицы были пустынны, только у деревянного моста через реку стояли двое детей с санками. Взволнованный и ошалелый, я подбежал к ним и стал обнимать их. Мальчик прижался к старшей девочке, и оба они с удивлением смотрели на меня. Я посадил их на санки, быстро повез с горы, смеясь и радуясь.

...Через три дня я привез генералу снимки, каких еще не удавалось сделать ни одному фотографу. Генерал долго рассматривал их и молчал. Потом сказал:

— Молодец. Умеешь это делать. Талант.

И опять стал перебирать снимки.

Потом посмотрел на меня не как генерал на солдата, а просто как человек на человека, улыбнулся, стал протирать очки, кашлянул.