— Побудь у меня при штабе некоторое время, — дружески, почти стесняясь чего-то, предложил генерал и снова стал разглядывать снимки,
И я понял: он боится, чтоб меня не убили.
Я от волнения встал; мне хотелось сказать что-нибудь радостное, искреннее и прямое, что само вырывалось из моей души.
— Ничего, товарищ генерал, меня не убьют, — неожиданно для себя сказал я ему. — Разрешите, я для вас сделаю новые снимки в настоящем бою.
Генерал молча смотрел на меня.
— И правда, хорошо бы нам проволочное заграждение зафиксировать, — сказал генералу начальник штаба.
Они переглянулись. Генерал сказал мне:
— Иди! — и протянул мягкую руку.
Я вернулся к своим, нашел пулеметный расчет, куда меня направил командир. Теперь я буду с пулеметчиками, пойду с ними в бой и, не отходя от пулемета, сниму для генерала немецкое проволочное заграждение.
Через несколько дней немцы начали наступление.
Мы сидели в засаде у самых немецких позиций. Нас разделяло сложное проволочное заграждение в несколько рядов да выступы скал, у которых мы пристроились с пулеметами. Я сфотографировал заграждение несколько раз и ждал момента, когда можно будет снимать бой.
Наша разведка донесла о том, что немцы готовят атаку. Это встревожило всех. Ведь у них масса народу, а нас горстка солдат. Но отступать нам нельзя ни шагу.
Правда, мы все еще не верили, что фашисты пойдут в атаку. До нас доносились их крики и голоса. Они беспорядочно галдели. По-видимому, были пьяны.
Но вскоре мы увидели, как немцы стали выходить из блиндажей и убежищ и строиться на открытом месте. Теперь было ясно, что они пьяные, что их много, и тревога не покидала нас.
Впереди большой немецкой колонны построились офицеры с крестами и орденами. Кто-то взвизгнул. Колонна двинулась на нас.
Среди наших солдат пронесся стон...
— Слушай команду! — крикнул наш командир.
Я замер и прижался к пулемету.
Пряча голову за щитком, я смотрел сквозь его прорез через мушку на снежное поле, по которому прямо на нас шли фашисты. Держа ружья наперевес и горланя какую-то песню, они парадным шагом невозмутимо двигались на наши позиции. Я вспомнил фильм «Чапаев». Вот так же и там враги шли в психическую атаку. Но только сейчас не слышно барабанной дроби. И сейчас страшнее.
Воспоминание о фильме напомнило мне про фотоаппарат. Я взял его в руки, раскрыл футляр, приготовился. Такого еще никто не снимал. Я обязательно должен снять эту атаку. Пора, надо действовать.
Я спокойно стал снимать. через мушку пулемета немцев, идущих в психическую атаку. Они были уже совсем близко.
Наши пулеметчики, стрелки и минометчики открыли огонь. Я повесил «лейку» на шею и тоже начал стрелять.
Упали первые шеренги фашистов. За ними шли новые и новые шеренги. Они шли беспрерывным потоком, переступая через трупы своих. Их было так много, что вскоре весь путь до проволочного заграждения был усеян телами убитых.
Не знаю, сколько продолжалось это страшное шествие. Вдруг я увидел, как у проволочного заграждения образовалась гора из человеческих тел и как небольшая группа фашистов прорвалась по этому настилу к нашим позициям.
Я схватил фотоаппарат и рванулся с места.
Ревущая толпа наших солдат неслась навстречу врагу. Через секунду-две волны налетели друг на друга. Серо-зеленая, пьяная волна немцев смешалась с кровью и снегом. Я бежал вместе со всеми. Размахивая прикладами, штыками, стволами от пулеметов, разъяренные русские сокрушали все на своем пути.
Все были пьяны от гнева, от пролитой крови, от нечеловеческих усилий нервной работы.
Когда все утихло, оставшиеся в живых наши солдаты медленно сползли к окопам.
Долго лежали мы молча, не глядя друг на друга.
Едва пришли в себя, как над нашими головами появились немецкие самолеты.
Многие из нас даже не успели подняться с земли, уснули вечным сном.
Наш командир подскочил к единственному «газику» и крикнул мне:
— За мной!
Я вспомнил о снимках, которые сделал для генерала, и побежал за командиром. Мы сели в машину, помчались через поляну к лесным зарослям, чтобы укрыться от самолетов.
Два самолета закружились над нами, сбрасывая бомбы и обстреливая нас. Прыгая на кочках и ухабах, машина маневрировала то влево, то вправо и вдруг с грохотом опрокинулась набок.
На мои колени упала тяжелая голова мертвого командира. Вспыхнуло пламя, горький черный дым окутал меня волной.
Я выкарабкался из машины, бросился бежать, прижимая рукой «лейку». Самолеты успели вновь развернуться, стали бросать бомбы. Я прыгнул в одну воронку, потом перебежал во вторую. Вспомнил теорию вероятности, побежал в третью воронку, упал животом на камни, лежал, пока не услышал взрыв. Бомба разорвалась рядом. Я вскочил и побежал в самую свежую воронку. Разорвалось еще несколько бомб. Я перебежал еще и еще раз.
Лежа в свежей воронке, я подумал: «Не буду больше бегать. Пусть стреляют, я буду лежать».
Самолет развернулся надо мной еще раз, сбросил бомбу. Сделал последний заход, построчил из пулемета и улетел. Я лежал на спине и снимал самолеты каждый раз, когда они появлялись надо мной.
Наконец все затихло. Я с трудом пополз туда, где, по моему мнению, были наши. Я был весь побитый и помятый, словно прошел через камнедробильную машину. С каждым метром силы оставляли меня. Прижимая аппарат к груди и думая о генерале, для которого я сделал редкие снимки, я полз все дальше и дальше.
Вечером меня подобрали солдаты и привезли в штаб генерала, к санитарам. Я долго сидел перед фельдшером, вздрагивал и не мог выговорить ни одного слова. Все, что говорили другие, я хорошо слышал и понимал, но сам ничего не мог ни сказать, ни сделать.
Молоденькая курносая санитарка жалостливо посмотрела на мою голову, всплеснула руками и со страхом сказала:
— Посмотрите, какой он!
Все ощупывали мою голову, легонько прикасались кончиками пальцев, тихо говорили о том, что у меня снизу стали белеть волосы по всему кругу.
Через несколько минут доктор сказал:
— Видите, как быстро распространяется седина по всей голове?
Все продолжали смотреть на мою голову. Никто теперь не трогал мои волосы пальцами. Только изумленные глаза следили, как седина все выше и выше подступает к самой макушке.
Я замахал руками на людей, которые смотрели на мою голову, и закрыл лицо ладонями. Мне было мучительно больно от того, что я все слышал, все понимал и не мог сказать ни одного слова. А хотелось крикнуть людям, чтобы они не смотрели на меня, не сокрушались по поводу моих седин, ибо это теперь не имело никакого значения. Важно было то, чтобы я еще смог вернуться в строй и продолжать бить врага, мстить за наш батальон, за командира, за Гришина. Я должен был жить и бороться до полной победы и возвратиться домой, взять в руки лопату, посадить сад, войти под густую тень его цветущих деревьев, среди которых вечно, пока я жив, будут стоять улыбающийся Гришин и его сестренка Дуняшка.
В отчаянии размахивая руками, я вскочил с койки и, расталкивая людей, стал быстро ходить по комнате. Руки и ноги мои были целы. Значит, я буду бороться, буду работать лопатой, буду растить сады!
Через два часа в комнату вошел генерал. Я протянул «лейку» и, ко всеобщему удивлению, сказал:
— Я выполнил ваше поручение, товарищ генерал.
— Спасибо, голубчик, — сказал мне генерал, глядя то на мою голову, то на фельдшера.
— Он знает, — сказал фельдшер генералу,
Генерал улыбнулся мне скупо, по-мужски.
— А я тебя не узнал. Ты, брат, стал весь белый. Досталось тебе там?
Я кивнул.
— Теперь сто лет будешь жить, — засмеялся генерал. — Пойдешь в госпиталь, в тылу побываешь. А когда выздоровеешь, приезжай ко мне, я тебя устрою фоторепортером в нашей газете.
У меня в голове мелькнула мысль, что я действительно серьезно ранен. Это испугало меня. Я снова вскочил на ноги и еще несколько раз прошелся по комнате.
Все с удивлением смотрели на меня. Я остановился перед генералом.
— Разрешите мне остаться здесь, товарищ генерал. Мой командир умер у меня на коленях. Я видел, как погиб почти весь батальон. Я не хочу ехать в госпиталь и не буду фоторепортером. Разрешите мне остаться солдатом.
Генерал внимательно посмотрел на меня, сделал несвойственный старому человеку порывистый жест и одобрительно сказал:
— Воля твоя, брат. Оставайся солдатом.
ЛЕНИНГРАДСКАЯ НОЧЬ
На краю холодного неба тускло тлеет солнце, медленно затухая, как раскаленная заклепка на сером стальном листе. Кровавые зарева пожаров, черный дым, свинцовые тучи. Плотный сырой туман обволакивает притихший, истерзанный Ленинград. Глухо рвутся снаряды.
— Охрименко! Ко мне!
Молодой остролицый солдат поднимается с мокрой холодной земли и с автоматом в руках прыгает в траншею. Разбрызгивая ногами мутную воду, хлюпая и проваливаясь, пробирается к командиру батареи.
Старший лейтенант Буров сидит на грязном снарядном ящике среди лужи в затопленном блиндаже. Его большие черные глаза неподвижны, лицо бескровное, заросшее жесткой щетиной. К груди безжизненно прижата раненая правая рука, подвешенная на грязной тряпке.
Охрименко жалостливыми голубыми глазами смотрит на Бурова.
— Слухаю вас, товарищ старший лейтенант.
Буров сквозь сжатые зубы роняет слова:
— Как стемнеет, пойдешь в город. Проберешься к госпиталю, нашего политрука проведаешь. Передачу ему понесешь.
Охрименко молчит, смотрит на бледного, худого Бурова. Добрый, участливый и жалостливый взгляд солдата встречается с жестким, непреклонным взглядом командира. Охрименко опускает глаза, сокрушенно вздыхает:
— Вам бы самому надо в госпиталь. Пятый день сидите с разбитой рукой и никакого лекарства. Вон даже пальцы посинели. Долго ли до заражения? Одно дело — люди с голоду помирают или насмерть раненные, а вы от гордости жизнью рискуете.