Кто по тебе плачет — страница 6 из 43

Мы уснули, когда поднялось, наконец, горячее солнце, уснули в дремотной мягкой траве, потеряв половину дня из нашей солнечной дороги.

* * *

Вечером она собирала ягоды, а я думал о ночлеге, ходил вокруг, выискивая что-нибудь путное. Путное не находилось… Лапы сосен и елок всюду начинались высоко над головами. Я что-то не видел, или не помню таких елок, если это елки. Тут был какой-то удивительный могучий лес. Ни одного тонкого ствола, ни одной близкой ветки. Словно выросло все одновременно, махом, крепкое, статное, хвойное. Выросло, не давая взойти молоденьким деревцам, никакой другой зеленой поросли. Будто не было тут никогда семян и шишек. Или ветром их уносило, сдувало куда-нибудь в сторону, или белки съедали весь урожай. Но я не мог найти для шалаша ничего. Даже трава почти не росла там, где мы остановились. Под ногами упругая насыпь желтой многолетней хвои. Моя палка вязла в ней, как в лежалой соломе.

В одном углублении под соснами хвоя поднималась колючим холмиком. Я стал разбрасывать ее палкой, сначала так, от раздражения, потом сознательно, пытаясь выгрести подобие берлоги, просто ямы, волчьей лежанки. Правда, я не видел этих волчьих лежанок. Будут ли волки спать на ровной земле, кто знает? Кажется, не будут…

У меня вышла довольно приблизительная берлога или окопчик.

— Ты нашел клад? — Она подошла ко мне, когда в лесу почти стемнело.

— Дороже клана. Берлогу для ночлега.

— Ты серьезно?

— Вполне.

— А для меня?

— Для нас двоих. Больше в гостинице нет мест…

Мы легли в сухую пружинистую хвою рядом, тесно. Дальше некуда было подвинуться. Как мог, палкой сдвинул хвою на себя, на нее, с двух сторон, завалил до самых макушек. Палку, на всякий случай, положил поблизости. Но если подойдет во мраке ночи, подумал я, какой-нибудь зверь, я не сумею проснуться. Не смогу. Такая свалилась на меня хвойная, мягкая, навеки неподъемная усталость.

Муравей побежал по моей руке. Прогнать, шевельнуться не было сил. Живой, подумал я, до сих пор живой. Пускай щекочет, бегает, резвится.

Она лежала тихо. Я не слышал ее дыханья, не улавливал движений. Хвоя стекала, сыпалась от веянья сосен. Будто сами деревья стелили понизу легкий неощутимый ветер. Мне было невыразимо тепло. Впервые за последние тяжкие дни тревога ушла от меня. Усталость, неведомо как плыла, таяла, уходила в нежное зыбкое теплое. Всюду вокруг одно только это мягкое, нежное, доброе, чему названия, кажется, нет. Одно только это.

Мне, взрослому, совсем не слабому человеку, так упоительно хорошо было давным-давно, когда я не мог еще стать взрослым. У моей мамы. От нее самой. От нежности, от ее рук и тепла.

* * *

Мы шли целый день, останавливаясь только для проверки невидимой, как след ножа на воде, линии-дороги. Тайга — пора привыкнуть к этому слову — тайга все-таки больше походила на чистый хорошо проветренный сухой лес. Трава не мешала нам, она едва пробивалась через опавшую плотную хвою. Нас окружали деревья, похожие на сосны, какие — не знаю: прямые, высокие с бронзовой корой, с иглами длинными, настоящей колючей бахромой на тугих ветках. Моя неподготовленная память подсказывала мне подходящие названия: кедр, пихта, лиственница, туя, можжевельник, багульник… Ну что там еще бывает? Кедры? Пускай будут кедры. Лишь бы скорей дойти.

Чего для нас было много, в полную волю, до хмельной сытости воздуха. Почти горького на вкус, почти густо-зеленого на свет, крепкого на глоток пьяной свежести!

Мы торопились. Наши лапти уже висели клочьями. Будь перед нами видимая цель, кажется, бежали бы к ней сломя голову. Но впереди алели на солнце бесконечные стволы. Очень много стволов. Один за другим, один за другим, один за другим, один за другим, один за другим…

Но где же последний?

* * *

Вечером она увидела огромное дупло невысоко над землей, опустилась в него, как в деревянное кресло.

— Больше не могу. Прости меня. Лапы не идут.

Она сняла с ног то, что совсем недавно было моей гордостью, закрыла глаза, обняв руками сама себя. Я лег у дерева под зеленым дымчатым окном в синее к вечеру небо. Лежать бы так и лежать. Будь они прокляты все на свете земные расстояния.

— Ой! — вскрикнула она вдруг. — Я нашла! Погляди! В дупле еще дупло.

В руке у нее была сухая шишка.

— Их тут много!..

Я сел рядом с ней, открыл ножичек брелок и стал выковыривать им из этой шишки горошины-орехи…

От губ ее шел ореховый аромат, белые зубы хрустели орешками, волосы вперемежку с хвойными иглами, совсем девичьи смуглые босые ноги — все это, наверное, было привлекательно для постороннего взгляда: меня обожгло колючей неотвратимой жалостью к ней, так по-детски протягивала она ладошку…

Орехов, а точнее шишек, было двадцать семь. Таежная загадка. Если кругом на земле все подобрано лесными жителями, расклевано птицами, как могли остаться прошлогодние шишки в дупле? Разве что беличий хвостик, прилипший к ветке, печальная суть нашего клада?

Я ковырял их ножом и кормил одичавшую лесовичку, вдыхая с наслаждением незнакомый лесной привкус.

— А ты? — возмутилась, отодвинула она мою руку…

Кажется, первый раз мы были почти сыты. Первый за тысячу дней Правда, я долго не мог приучить себя жевать одну мякоть и от жадности крушил ее наполовину с корочками, до боли в зубах.

— А теперь чего тебе хочется, лесная кикимора? — попробовал пошутить я.

— Теплую ванну, телевизор и мягкое кресло, — засмеялась она.

— Ты веришь сказкам?

— Очень…

— А я нет.

— Одичал в лесу. Темным скоро станешь, как дупло. Мы с тобой так одиноки.

— Ну и что, беда какая? Многих полезно было бы на время хотя бы окунуть в одиночество.

Она снова засмеялась:

— В тюрягу?

— Будто без тюряги нет одиночества.

— Но зачем!?

— А чтобы однажды поняли, какое благо жить среди людей, называть кого-то близким, родным. Не каждый достоин быть не одиноким.

— Философ, — не то с иронией, не то с грустью сказала женщина, и мне расхотелось о чем-либо говорить.

Спали мы, сидя в этом дупле, как в большом деревянном кресле, жестком и неудобном. Комары около нас больше не летали.

* * *

На другой день жадно хотелось пить, невыносимо хотелось воды. Мы ели ягодную свежесть, много ягод и все же очень хотелось набрать полный рот воды, хлебнуть обыкновенной воды.

— Куда мы попали? Это не Сибирь, такая жара, — вздохнула она.

— Только днем жара. Ночью ты плачешь во сне от холода. И деревья тут вполне сибирские.

— Разве я плачу?

— Стонешь.

— Извини… Хоть бы дождь пошел.

— Не надо нам дождя, солнца не будет. Нам с тобой везет… погода, воздух, ягоды, орехи… У тебя необыкновенная способность видеть ягоды…

Мы разговаривали на ходу, шагая мимо великолепных упругих деревьев. Мысленно я называл их кедрами. Кажется, это и в самом деле, были кедры, но я видел такие первый раз и думал об одном: скорей бы они кончились. Я больше не верил ни солнцу, ни часам, ни удаче, которая приведет нас к жилью, к людям. Казалось, так легко разминуться в лесном океане, пройти мимо крохотной точки в бесконечную вселенную дикого леса и блуждать в нем до самой зимы.

Хотелось кричать, проклинать и лес, и безмолвие вокруг, и часы и дорожную палку, и взъерошенные колючие лапти, людей, которые не желали попадаться навстречу, орать о них что-нибудь обидное, орать не в обиду, а чтобы отвести от себя безмолвие, нескончаемую тишину. Я тупел от миллиона шагов, от миллиона веток, от шелеста хвои, от невозможности крикнуть, ударить палкой по неподвижным стволам. Рядом была она, моя вроде бы не красавица, молчаливая, как все вокруг с припухшими от усталости глазами. Если бы она плакала, ныла, как бы я зарычал на нее, заревел на весь лес. И может быть, нам обоим стало немного легче.

Весь день мы не замечали, что лес поднимается в гору, ведет нас по отлогому склону к вершине холма. Наверное, поэтому как никогда усталость была неодолимой, до ноющей боли в ногах. Только теперь мы видели, что земля полого спускается вниз: и туда, откуда мы пришли, и туда, куда пойдем завтра.

Я выскреб на дереве стрелку, лег на землю под этим проклятым деревом, не в силах подняться, копать берлогу, собирать хвою, думать о ночлеге.

— Не надо, — сказала вдруг она. — Я буду спать на земле, рядом с тобой.

Да что же это делается, подумал я, она понимает меня как лесной зверь лесного зверя, одним инстинктом, одним.

— Это вершина холма. Не продует?

— Земля теплая.

Не открывая глаз, я понял, она легла.

— И комаров не стало…

— Где вы, комарики? — пошутил я. — Кис-кис. Нам грустно без вас.

Почему, в самом деле, их нет? Подохли? Радиация? Как это может быть: вселенная без комаров? А птицы пока поют…

— Разве ты не заметил, комаров нет.

— А что же тогда зудит и гудит?

— Я не слышу… В траве гудит.

— Мне показалось, ветер гудит.

— И ветра нет. — Я чуть было не сказал: передох. — Ноги мои гудят…

Когда наступила ночь — не знаю. Темноты я не видел, но и во сне лицом ощущал ее холодное прикосновенье, слышал, как она волнами плывет вокруг и тоненько гудит еле слышно комариным звоном, гудит в непроглядной черноте ветвей.

Холод заставил меня открыть глаза.

Темно. Жутковато. Очень тихо. Не пожелаю никаким самым отпетым романтикам просыпаться ночью в лесу, не зная где, не понимая, как ты сюда попал, откуда черные стволы кругом тебя и черное хвойное давящее низкое небо. И что-то гудит комариным писком, отдаленно гудит, наплывом, то сильней, то слабей, гудит в шорохе леса, набегая волнами, пропадая в нем.

Я вскочил. Вертолет! Неужели вертолет очень далеко рыщет над лесом? Очень далеко. Сердце у меня…

Да что ему делать ночью в такой темноте? Мерещится. Пошел да ручки, до коликов… А что будет потом?

Лег на землю рядом с ней, представляя себе, как вертолет пройдет над нами, разбудит ее, поднимет, а я не встану. Зачем? Орать бесполезно, костра у нас тоже нет.