— Живой, следователь? — спрашивает сверху Кеша.
Живой... Вот выберусь и окончательно отвечу на вопрос. Отдышусь сначала. Надо поберечь силы. Что будут стоить эти открытия, если я не смогу доказать, что он мог проскочить из Лихого в Колодин за пятьдесят минут?
В номер Помилуйко я врываюсь, едва щелкает язычок замка. У майора изумленное лицо.
— На кого ты похож, Чернов?
Наверно, у меня не слишком респектабельный вид.
— Я только что из Лихого... Пятьдесят пять минут... Это возможно.
— Выпей воды.
Помилуйко в полосатой пижаме, пухлый со сна, недовольный.
— Ты энергичен, Паша. Комолов знает, кого брать в помощники. А у меня тоже новость, — говорит Помилуйко и тяжелой ладонью дружески хлопает меня по плечу. — Шабашников раскололся.
Хорошо, что подо мной оказывается стул.
— Ну что ты, Паша? Сознался Шабашников, да. Подписал. Вот выясним кое-какие детали вместе с прокуратурой.
— Как же с Андановым, — бормочу я. — Ведь он...
Я рассказываю о результатах поездки. Помилуйко терпеливо выслушивает, хмурится.
— Да, забавные совпадения. Но где хоть одна явная улика? Мостик построил? Хорошо, построил. И ногу обжег... утюгом, предположим. Ты доказываешь, что он мог совершить преступление. Думаешь, этого достаточно, чтобы прокуратура вынесла обвинительное заключение?
— Но разве мы работаем только для прокуратуры? Истина, человек...
— Человек, человек... И это когда Шабашников уже в наших руках. Ты хочешь запутать дело? Завести его в тупик?
Вот чего он боится. Майор любит ясность. Шабашников признался... Но почему, черт побери?
— В общем хватит анархии. — Помилуйко рубит ладонью воздух. — Действуй теперь только в соответствии с моими указаниями, ясно?
Остается еще один человек, с которым я еще не встречался и который может рассказать многое. Жена Анданова.
Я снова на приеме у хирурга Малевича. Бинт пропитался кровью, отвердел, как гипс.
— Вы не бережете ногу, лейтенант... Так больно? Ножницы, сестра... Берите пример с Анданова. У него такое же термическое поражение, а молодцом. И немедленно — в постель.
— Мне нельзя сейчас лежать, доктор.
— Вам знакомо слово — «сепсис»? Дождетесь.
Звякают инструменты. Я дергаюсь, как лягушка на школьном опыте.
— Не будете беречься — уложу в больницу. Право!
Удивительные у него руки. Сильные и нежные. Я всегда чувствовал особую симпатию к хирургам. Мне кажется, их работа сродни нашей. Такое же непосредственное проникновение в человеческие жизни. Каждый твой шаг, каждое движение связано с чьей-то судьбой. Ночные вызовы, вечное беспокойство. Гигантская мера ответственности. Смысл нашей профессии, в сущности, тоже заключается в том, чтобы обнаружить вредную ткань и отделить ее от здоровой, очистить среду. Они, как и мы, не имеют права ошибиться.
— Скажите, доктор... Жена Анданова лечилась в вашей поликлинике? А где она сейчас на излечении?
Если он знает адрес, я постараюсь выехать сегодня же. Это последняя возможность.
— Да, она лечилась у нас. Вам я могу сказать: она была безнадежна.
— Была?..
— Да. Неоперабельная опухоль. Анданов знал и все-таки повез. Надеялся на чудо, видимо.
Малевич плещется над умывальником. Есть в его фигуре что-то скорбное, как у человека, несущего на себе тяжесть чужих бед.
— Ах, вы не знаете? Я думал, слухи распространяются в Колодине молниеносно. Анданов уже вылетел, его вызвали телеграммой. Летальный исход. Он был готов к этому...
Сестра помогает мне спуститься по лестнице, придерживая за локоть. Только бы добраться до гостиницы! Там уж отлежусь. Больше мне ничего не остается
— Пашка, как ты себя чувствуешь?
Это Ленка.
— Я осмотрела мотоцикл и подумала: как же должен выглядеть ты сам?
— Нормально. Пластырь на физиономии, костыль в руках. Шишкинских медведей разглядываю. Симпатичные мишки.
— Тебе плохо, Паш?
— Провидец Самарина.
— Я знаю. Я всегда знаю про тебя. Изучила... Знаешь что? Приезжай к нам. Послушаем музыку.
— Рихтер в Колодине. Запись по трансляции.
— «Итальянское каприччио», ладно? Или двадцатый Моцарта.
С «Итальянского каприччио» для меня и началась музыка. Для меня и для Ленки. Мы купили пластинку случайно. Нам понравилось звонкое название — каприччио. Принесли пластинку домой, послушали. А потом скупили все пластинки Чайковского. Мы ведь были глубокими провинциалами, нам приходилось открывать для себя то, что жители больших городов впитывают вместе с воздухом.
— Я за тобой заеду. На многострадальной «Яве».
В Ленкиной комнате горит неяркая настольная лампа. А занавески на окне те самые, знакомые мне детства. Вот чего мне не хватало эти дни — уюта, спокойствия, чувства дома.
Щелкает проигрыватель, игла начинает долгий путь по черному диску. Ленка садится рядом, я вижу только ее руки.
Я люблю музыку, но, признаться, плохо понимаю ее. Я слушаю музыку и думаю о чем-то своем, она становится моими мыслями, проходит куда-то глубоко внутрь и растворяется во мне.
Игла извлекает из немого диска мелодию. Это детство. Безмятежное, тихое, как падающий лист. Говор Черемшанки, шелест тайги. Остров на Катице, огонь костра, первые беспокойные и сладкие мысли о любви...
И тарантелла. Вихрь. Любовь, юность. Страстные, зовущие звуки. Все тише, глуше... И снова черная поступь смерти. Печаль, плач, сожаление о чем-то утраченном навсегда. Как предчувствие осени после весенней вспышки.
Расслабляющая горечь проникает в сердце. Все светлые впечатления детства придавлены тяжелыми шагами судьбы. Что же дальше — покорность, ожидание? Каждый раз, прислушиваясь к удаляющимся шагам смерти, я замираю в ожидании.
Вот оно — словно нарастающий бег конницы. Мелодия вклинивается в траурный марш, одолевает его. Мотив, который олицетворяет для меня детство, превращается в торжественный гимн. Молодость вечна, если в тебе живет способность к горению, подвигу. Все быстрее скачут всадники...
Так всегда действует музыка. Все тяжелое, осевшее, как накипь, слетает с души. Я и он. Мы противостоим друг другу в немой и тяжелой схватке. Он расчетливее, хитрее меня.
Он знает, что, совершив такое продуманное, изощренное злодейство, не оставил следов, которые могли восстановить против него закон. Закон придуман гуманными и справедливыми людьми, которые хотели исключить малейшую возможность ошибки. Это тот редкий случай, когда ты знаешь, кто преступник, и не можешь ничего поделать. Он все предусмотрел.
Но мы еще поспорим. Я не выпущу его. У военных есть такое выражение «вызвать огонь на себя». Я попробую...
— Ну вот, у тебя лицо посветлело, — говорит Ленка. — Я же знала, что тебе нужно.
В темном окне я вижу целое созвездие. Там поселок строителей. Сотни семей за тонкими стеклами — как сотни миров.
Одно окно не зажжется в моем городе. В доме Осеева. Убийца еще ходит по городу. А стекла — ненадежная защита. Пока убийца на свободе, смерть всегда может ступить на порог дома. Может войти и в эту комнату.
— Ленка, я пойду.
— Следователь, вы исчезаете и появляетесь так внезапно.
— Ты все смеешься?
— Нет! — Она серьезно смотрит на меня. — Нет, не смеюсь. Но мне не хочется, чтобы ты уходил так внезапно.
Мы молчим. Между нами пролегло несколько лет. И Жарков. И многое другое. Нам трудно теперь отыскать дорогу друг к другу. Но, мне кажется, она существует, эта дорога...
— Почему признался Шабашников? Это же не он.
Комаровский упрямо смотрит в стол. На жилистой, тонкой шее дергается кадык.
— Не знаю... Он в таком состоянии, когда все безразлично. Майор очень ярко нарисовал перед ним, как произошло убийство. Вчера Шабашников спросил у меня: «Может, это и в самом деле я? В беспамятстве. В городе меня давно уже осудили». Ему все равно.
— А вам?
— Что же мне, хватать его за грудки и кричать: «Не ты!»? — говорит капитан. — У одного майора одна точка зрения, у другого — другая.
— Но у вас свое мнение!
— Вам двадцать четыре года, Павел Иванович, — устало говорит Комаровский. — Вам все легко. Не могу же я идти против начальства.
Да, мне двадцать четыре. Я не был старшиной, мне все давалось легко. Я шел по расчищенной дорожке. Можно и дальше идти не спотыкаясь. Пристроиться к кому-нибудь «в хвост», как это делают шоферы в тумане. Пусть он, другой, принимает решения. Помилуйко, например.
— Боюсь, что это как раз то дело, когда в конце концов не находят виновного, — говорит капитан.
Во мне волной поднимается злость. Неужели он сумел перехитрить всех? Помилуйко не в силах отказаться от приманки. Я черпаю воду решетом. Комаровский ждет.
— И все-таки мы найдем, — говорю я Комаровскому. — И вы мне поможете. Договорились?
Комаровский после минутного раздумья протягивает руку. Ладонь его костлява и суха.
— Куда вы сейчас? — спрашивает он.
— К Кеше Турханову. Нужно, чтобы он дал знать, как только Анданов появится в тайге.
Окна зимовья светятся тусклым желтым светом в таежных сумерках. Над деревьями еще догорает день. Я стараюсь ступать осторожно: не подвела бы больная нога.
Кроме нас двоих, в Лиственничной пади нет никого...
Помощник Комаровского принес утром записку. Корявым почерком Кеша вывел: «Анданов ружьишко брал, подался в Лиственничную падь».
И вот теперь нас двое в тайге, в тридцати километрах от Колодина. Я знал, что Анданов выедет в тайгу Полунинским трактом. В психологии преступников всех мастей есть общие законы. Даже если деньги не были причиной убийства, преступник не станет отказываться от «добычи». Половину суммы Анданову пришлось подбросить, чтобы навести следствие на ложный путь. Остальные деньги он припрятал.
Где? Он мог сделать это только близ тракта, когда мчался в Полунино к поезду. Брать деньги с собой было бы слишком рискованно.