Кто смеется последним — страница 8 из 23

— Бьюсь об заклад, Матюрен, что он трусит. Он идет на попятные и сейчас запросит пардону.

— Ну нет, это ему не удастся, — снова ввернул бас, — и это так же верно, как то, что я Леон Мари!

— Если он еще станет медлить, мои нервы не выдержат, — откликнулся басу с другого конца залы чей-то дребезжащий сопрано.

Но тут один щеголь из первого ряда пружиной вскочил с места и почти завизжал, выкинув из глаза монокль:

— Тише, тише, тише!.. Сейчас он будет стреляться! Он должен стреляться. Он не может не стреляться!

Сдержанное гудение всего зала резонировало ему.

— О, великодушные граждане и прелестные гражданки, — тотчас же подхватил Коростылев, прижимая руку к сердцу, как оперный певец, отвечающий на приветствия, — я нисколько не собирался обмануть ваши ожидания. Это отнюдь не входит в мои расчеты. Конечно, я буду, я должен, я не могу не стреляться. Потому что никто из вас, даже джентльмен, сказавший «ерунда», не разубедит меня в том, что Россия потеряна мною навеки. Вот почему я выбрал именно сегодняшний день для того, чтобы проститься с вами. И, надеюсь, что он навсегда останется у вас в памяти.

— Ладно! — снова крикнул кто-то из средних рядов, — я поставлю в календаре на сегодняшнем числе большой крест, чтобы отметить твою кончину.

— И это будет самое остроумное, что можно придумать, — отвечал хладнокровно самоубийца, — только прошу вас — не перепутайте числа. Если не ошибаюсь, сегодня…

Но его перебили с разных сторон:

— Будет!

— Довольно!

— Знаем и без тебя!

— А ну-ка, решайтесь!

Рука с револьвером снова поднялась к виску, снова дамы, взвизгнув, заткнули пальцами уши, мужчины плотнее уселись в кресла и, застыв, открыли рты. Но в то же мгновенье чья-то другая рука опустилась на руку Коростылева. Чья-то темная фигура в крылатке выступила вперед.

— Именем закона, вы арестованы, — произнесла она.

Неистовый, оглушительный вой, свист, треск ломаных стульев тотчас же прокатился по залу. Сотни рук, сжав кулаки, потрясли густой воздух, десятки фраков ринулось на эстраду. Но безмолвные полицейские выросли на их пути.

— Это грабеж! — вопил хор разъяренных голосов.

— Это шантаж!

— Мы требуем деньги обратно!

— Он должен стреляться!

— Кто смеет помешать нам досмотреть до конца!

И ни один голос не поднялся в защиту неудачливого самоубийцы.

Садясь в автомобиль рядом со своей дочерью, Ванбиккер процедил сквозь зубы:

— Я всегда говорил, что русским помогать нельзя. Они непременно надуют.

— Но среди них есть исключения, — отвечала Эсфирь, глядя на подходящего Самойлова. — Браво, господин лейтенант! Тот, кто умеет исполнять приказания, тот умеет и приказывать… Я готова вас выслушать…

— Но, m-lle, к сожалению, я оказался бессильным… Я в отчаянии… все произошло…

— Как нельзя более лучше, — перебила его m-lle Ванбиккер. — Жду вас завтра с подробным докладом, после чего мы поищем способ освободить этого чудака… Покойной ночи.

Мотор заработал, зеркальная дверка залила матовым блеском миллионера и его дочь. Лейтенант растерянно провожал их взглядом, полным недоумения.

А за несколько километров впереди лимузина Ванбиккера мчался другой автомобиль. В нем сидели за спущенными шторами — русский эмигрант Коростылев, арестовавший его агент и два жандарма.

В полном молчании они проехали десять кварталов вдоль Центрального бульвара, свернули два раза в боковые улицы и остановились.

Из каретки выскочил человек среднего роста, сутуловатый, в круглых очках и с русой американской бородкой.

Протянув руку в черную глубину, где сидели его спутники, и пожимая невидимые ладони, он произнес отчетливой, резкой скороговоркой, изобличающей в нем иностранца:

— Прощайте, товарищи.

— Счастливого пути, товарищ, — отвечал сдержанный голос из темноты.

Раскатистый смех прервал эти слова.

— Черт возьми, — вскричал бравый просоленный голос, привыкший бороться с воем норд-оста, — они-таки поставили большой крест себе и своим присным на могилу в день седьмого ноября, придя смотреть, как будет стреляться их приятель, русский эмигрант Коростылев!

Автомобиль загудел, готовый тронуться; человек, стоящий у дверцы, махнул рукой, надвинул глубже на лоб кепку и ровным, уверенным шагом направился через площадь к мигающему огнями вокзалу.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ— О ТАИНСТВЕННЫХ ТЕЛЕГРАММАХ ИНЕОБЫЧНЫХ ДЕЙСТВИЯХ

В ту же минуту Жанина Нуазье приподнялась на локте и прислушалась.

Часы из гостиной донесли до нее одиннадцать медленных, глухих ударов. Затем все стихло.

Жанина спустила ноги на ковер, не зажигая электричества, ощупью, таясь и вздрагивая внутренней дрожью, поспешно начала одеваться. Потом, держа в руках туфли, но уже в манто и шляпке, на цыпочках прошла столовую и гостиную мимо кабинета. На мгновенье она остановилась с сильно бьющимся сердцем против двери. Сквозь щель от неплотно прикрытой створки проникал свет.

Прищурясь, Жанина увидала край письменного стола, лампу под зеленым абажуром и склоненный профиль мужа — высокий лоб, седые брови, резкие черты у губ — бритый профиль Цезаря, каким его изображают на медалях.

Он весь ушел в свою работу. Ничего не мог услышать, даже если б вошли к нему в комнату. Когда-то Жанина благоговела перед этой мудрой, строгой старостью. Сейчас она чувствовала к нему дочернюю нежность, но не понимала его. Их разлучили, отъединили духовно годы войны. Как мог он спокойно, нисколько не изменив течения своей работы, взирать на то, что происходило вокруг, из-за своих пирамид, из-за навсегда похороненной культуры Египта не замечать всего ужаса, всего страдания, напитавших человечество?

Все такой же прямой, строгий, самоуглубленный, он, как и в былые мирные годы, ежедневно в четыре часа прогуливался по набережной Сены, останавливался у ларей букинистов, приблизив к своим уставшим, бледным глазам томик, пахнущий ванилью и ладаном, перелистывал страницы, в то время как мимо него провозили раненых.

И сейчас он остался тем же.

М-me Нуазье отошла от двери успокоенной. Что бы с ней ни случилось — муж не оставит своих занятий. Это придало ей решимости, которой ей так не хватало последние дни. Нужно действовать самостоятельно.

Бесшумно открыв английским ключом дверь на лестницу, она спустилась вниз, никем не замеченная.

Потертый такси, зафыркав, затряс ее по бульвару Сен-Мишель к Обсерватории, и через пятнадцать минут Жанина была уже в другом конце города в кривом темном переулке, на всем протяжении которого не видно было ни живой души.

Она расплатилась с шофером и быстрыми шагами, стараясь держаться в тени и не очень стучать каблуками по изъеденным плитам узкого тротуара, миновала ряд домов с глухо запертыми ставнями и постучала в низкую дверь одного из каменных ящиков. Ей пришлось дожидаться довольно долго.

Скрипучий женский голос спросил:

— Кто там?

— Эскарго, — ответила Жанина.

Ее пропустили в темный, узкий коридор с запахом отсыревшего дыма.

— Идите, я запру за вами, — прохрипел тот же голос.

Жанина открыла первую направо дверь, не постучавшись.

При слабом свете электрического рожка, низко спущенного над столом с разбросанными на нем инструментами, она увидала худую, высокую фигуру человека, занятого какой-то кропотливой работой. Согнутая спина его и прядь волос, упавшая на лоб, образовали на стене гигантский черный крюк.

— Ах, это вы? — сказал хозяин комнаты, оглянувшись на шум шагов.

Он разогнулся, мотнул головой и, приподнявшись, протянул руку. Собранное от напряжения в морщины лицо его раскрылось, как веер, в добродушной улыбке.

— Ну, каковы новости?

Жанина села против него на деревянном табурете.

— Вот, — ответила она и протянула две свернутые телеграммы.

Он развернул их, прочел и, прихлопнув ладонью, сказал:

— Великолепно, все идет, как нельзя лучше.

— Но я не совсем понимаю, — возразила Жанина.

— Что именно?

— Для меня неясно основное… Зачем в ту минуту, когда четыре социалистические группы, войдя в соглашение, выдвинули на пост премьер-министра Лагиша, основным пунктом декларации которого является…

Ее собеседник раскатисто рассмеялся, прервав Жанину на полуслове.

— Да, да, я знаю, что вы хотите сказать. Проведение этого пункта в жизнь — первый и основной шаг к осуществлению главного… Но, дорогая моя, неужели вы все еще так наивны, что можете хоть на минуту поверить в возможность разрешения этого вопроса в порядке парламентского постановления, да еще по представлению кого?

— Он социалист.

— И это говорите вы?

— Я хочу только сказать, что можно было бы посмотреть, подождать… И если его декларация окажется обманом…

— Бросьте, Эскарго. Не будьте наивны. Декларация останется декларацией — он от нее не откажется? Тем хуже. Во все трудные минуты он будет выдвигать ее, как верный щит, а все останется на своих местах. «Задача эта сложна, — скажет он, — она требует времени… Комиссии работают, они изучают вопрос на месте»… Слыхали мы эти разговоры не раз! Нет! Эта декларация — только лишняя оттяжка, самый верный способ зажать нам рты…

Он поднялся с места и широкими шагами стал мерить комнату. Хохол на его голове плясал в такт его нервного шага.

— Надо знать, как я, что это такое. Надо, как я, служить пять лет в колониальных войсках, чтобы говорить… Я тоже ждал — доброго начальника, потом нового устава, потом комиссию, потом — черта в ступе до тех пор, пока не понял, что нужно бежать…

— Значит? — нерешительно спросила Жанина.

— Закинем наши удочки, — весело ответил он, и снова лицо его раскрылось в улыбке. — Поверьте мне, наш друг точно учел время.

— В таком случае, одевайтесь.

Он потирал руки от предстоящего удовольствия.

— Дансинг?

— Да.

— Черт возьми, мы повеселимся. Как ваши успехи, m-me?

— О, де Бизар от меня в восторге. Но торопитесь, чтобы можно было застать их…