Я, конечно, не побежал, а пошел потихоньку — голова кружилась от этой суеты, — и не знаю почему, но «фампанское» мне продали. Я шел обратно и думал, что в общем-то все вроде бы в порядке: придет Рыбкина, а маме я скажу, что должен был еще один мальчик прийти, но чего-то его нет, может, заболел... С друзьями для мамы получалось как надо, будто бы они у меня уже есть, немного, но есть. А вдруг не придет Рыбкина, думал я и тут же старался не думать об этом, — как же она может не прийти, раз обещала?»
— Сам еще клоп, а уже выпивку домой тащит, — услышал я голос у себя над ухом.
— Эй, пионер, пионер!
Я, только входя в парадное, догадался, что это про меня говорили.
Дома я увидел потрясающего дядьку. Это был Дымшиц. Он был широкий, как кровать, толстый, пузатый, шумный и очень симпатичный. На нем была белоснежная рубашка и полосатый, черный с серым, галстук, и он, этот Дымшиц, все время хохотал и шутил.
— Я — Дымшиц! — крикнул он и хлопнул меня по плечу. — Поздравляю, шкет. Вот тебе подарок.
И он протянул мне невероятный какой-то перочинный нож, до того красивый, что я даже не дышал несколько секунд. И еще он принес феноменальный торт, за ним-то он и гонялся на Невский.
Стол уже был накрыт, но Зика, оказывается, ушла, и никто не садился. «Хорошо бы, — подумал я, — вот так и отпраздновать впятером: Дымшицы, папа, мама и я. Ну, еще Зика, конечно». Но ее не было. Мама сказала, что она пошла за своей лучшей подругой.
— А где же твои друзья? — спросила мама.
— Не знаю, — сказал я. — Должна прийти одна девочка и один мальчик. Не знаю, где они.
— Дымфыц, Дымфыц, — сказала его жена, ну, эта кругленькая. Она, я заметил, все время звала его по фамилии. — Дымфыц, попроси, чтобы открывать фампанское дали тебе. Обаваю, когда громко хлопает пробка.
— Хорофо, Фура, — сказал Дымшиц.
— Конечно, пусть Сеня открывает, — сказал папа.
Я сказал маме, что выйду на улицу и посмотрю своих друзей, вдруг они не могут найти парадную, дом все-таки огромный.
У нас очень большой двор, это даже не двор, а просто такое поле, а кругом огромные дома, и на этом поле площадка для детских игр, и деревья, и теннисный корт с высокими сетками, где мальчишки играют в футбол. Я вышел из парадной — и на нашем огромном дворе никого не было. Было пусто. На удивленье. И темно-то еще не было, и дождик накрапывал еле-еле.
Я поглядел налево, направо — все пусто, ни одного человека. Вдруг я услышал, как кто-то заиграл на флейте, тихо и очень грустно и совсем рядом. Главное, неясно было, где именно играют, хотя и рядом. Я стал крутить головой, слушая то одним ухом, то другим, откуда идут звуки, и никак не мог понять откуда. Я подумал: может быть, из окна — и отошел от парадной и стал смотреть на окна, но так ничего и не понял. И вдруг — и в этом я был абсолютно уверен — я догадался, что звуки идут из кустов за теннисным кортом, — там, в кустах, был стол и скамейки, и там по вечерам старички играли в домино. Грустные звуки флейты шли оттуда, точно. Я стал обходить корт, стараясь отгадать, что это за мелодия и где я ее слышал, но она, кажется, была незнакомой. Во дворе по-прежнему было пусто, как-то сразу вдруг потемнело, и дождь зашумел по красному песку теннисного корта. Флейта звучала тихо-тихо, еле слышно, но теперь я был твердо и окончательно уверен, что звуки идут из кустов — они уже были совсем рядом. Они, эти кусты, были густые и наверху, над столом, соединились, так что получилась беседка. Я тихо подошел к проходу в эту беседку и осторожно заглянул внутрь. Флейта звучала совсем рядом и до того грустно, что я перестал дышать, но играющего в темноте я не видел. Потом флейтист замолчал ненадолго и опять заиграл... Я изо всех сил всматривался в темноту, глаза стали привыкать к ней, я различил скамейку, вторую, стол — но никого не увидел, а флейта играла. Я быстро сделал несколько шагов к столу и остановился — флейта звучала совсем рядом, откуда-то со стола, я протянул руку и нащупал и тут же сразу рассмотрел патефон, обыкновенный патефон с торчащей вбок ручкой для завода. Пластинка крутилась, чуть-чуть шипела игла, и мелодия была очень грустной и совсем незнакомой. Я стоял и слушал, боясь пошевелиться. По листьям над моей головой стучал дождь. Вдруг рядом с флейтой звякнул какой-то колокольчик, ударил барабан, оба они сразу же замолчали, снова осталась только флейта, я слушал и вдруг почувствовал, что флейта стала играть медленней и каким-то не своим звуком, густым, что ли, все медленней и гуще и вдруг пропала — пластинка остановилась, завод кончился. И сразу же я бросился бежать, все вспомнив. Я бросился прямо домой, вверх-вверх по лестнице, дверь была не закрыта, я влетел в квартиру, в комнату.
За столом сидело много народу, и все сначала молчали, глядя на меня, а потом зашумели, а я стоял, и вода текла у меня по лицу и по шее, за шиворот, и я никак не мог прийти в себя. Все смешалось у меня перед глазами, не помню, но кажется, справа сидела Рыбкина, очень красивая, потом английский мальчик, после мама, папа, Дымшиц, Фура, с самого края слева сидела Зика, а между Зикой и Фурой... а между Зикой и Фурой... Зикина подруга, да-да, та самая девочка, бабочка, из-за которой я врезался в директора; ясно, что это именно она шла тогда с Зикой, когда я пустил из окна бумажную птичку... Я все стоял, вода текла мне за шиворот, и все мелькало у меня перед глазами.
— Где же ты был, дорогой? — спросила мама. Она была красная и сияющая.
— Я искал... их, — сказал я, не глядя кивая на Рыбкину.
— А где же твой приятель? — спросила мама.
— Не знаю, — сказал я. — Нет его. Может, он заболел. Или просто не сумел найти квартиру.
— Ужасно, — сказала мама. — Садись, садись, чего же ты стоишь? Мы все тебя ждем.
Я сел, стараясь ни на кого не глядеть и вытирая шею и голову носовым платком.
— Шурочка, — сказала мама. — Шура, попросите Сеню открыть шампанское.
— Дымфыц, — сказала Фура. — Все вдут фампанское. Слыфыф?
— Хорофо, Фура! — хохотнув, сказал Дымшиц, и тут же все крикнули: «Ах!» — потому что пробка бабахнула, как из пушки.
— О! Обаваю! Обаваю! — закатывая глаза, сказала Фура.
Дымшиц налил шампанского папе, маме и Фуре и сказал:
— А теперь детям!
— Боже, — сказала мама, — ни в коем случае!
Дымшиц вытянул руки вперед, ладошками к маме, говоря:
— Спокойно! Спокойно!
После он взял наши стаканчики для лимонада и из огромной бутылки очень ловко накапал в каждый стаканчик по десять капель шампанского и налил доверху лимонаду. Все ужасно хохотали.
— Давай, Сеня, — сказал папа.
Дымшиц встал, огромный, как большая бочка, и сказал:
— Позвольте мне поднять тост за виновника сегодняшнего торжества, мальчика Митю, которого вы все видите и хорошо знаете. Вот он сидит перед вами и смотрит в тарелку. (У меня даже нос стал красный и горячий). Пусть он будет счастлив и в учебе, и в труде, и в спорте. Пусть он станет в жизни тем, кем он хочет стать. Пусть он живет в мире сам с собой. Пусть не будет у него душевного разлада.
— Дымфыц! — сказала Фура. — Ты уфасно мудриф.
— Неважно, — сказал Дымшиц. — Я ему желаю того же, чего и себе. Лично у меня душевный разлад.
— Ка-ак? — сказала Фура. — Дуфевный? Я не знала.
— Теперь знай! — сказал серьезно и торжественно Дымшиц и сразу же захохотал, и все засмеялись и стали пить — кто шампанское, кто лимонад.
Я пил этот дурацкий лимонад медленно, глотками, закрыв глаза, будто он был какой-нибудь там из ряда вон выходящий, просто я хотел подольше побыть сам с собой и подумать — откуда здесь, как снег на голову, взялась эта девочка, эта Тома, бабочка... хотя и так ясно было откуда, от верблюда, Зикина подруга — и все тут. Зика с кем угодно подружится если захочет, она такая общительная — вам не снилось.
— Смотрите, он закрыл глаза от наславдения, — сказала Фура, и опять все засмеялись.
— Вкусно, дорогой? — спросила мама.
— Очень, — сказал я.
— А ты почему салат не ешь? Не нравится? — спросила мама у Рыбкиной.
— Очень нравится, — сказала Рыбкина. — Я уже наелась, — сказала она, улыбаясь маме, и, как только мама отвернулась, Рыбкина сразу же перестала улыбаться и уставилась на Тому, Тома смотрела на английского мальчика, мальчик — на Зику, а Зика — на меня.
Вдруг английский мальчик сказал:
— На днях Палицкий из нашего класса три часа просидел в холодильнике...
— Не мовет быть! — сказала Фура. — Какой увас!
Мама почему-то сказала:
— Скоро и у нас будет холодильник.
— Это вэ страфное дело! — сказала Фура. — Почему так долго, три часа?
— Видите ли, — важно сказал этот английский Саша. — К Палицкому домой неожиданно пришла учительница, потому что у него двойки, и он спрятался в холодильнике.
— Бедняфка, — сказала Фура. — Три часа.
— Да. Он спрятался, а учительница все рассказала его маме про двойки, они обе поахали и сели пить чай. Вот они пьют, а мама и говорит: «Не хотите ли сыру — рокфору, как раз он у меня есть в холодильнике?» А учительница говорит: «Да-да, с удовольствием! То есть нет, нет, что я говорю, — рокфор я не ем, я его боюсь, он странный». Так что, если бы она его не боялась, Палицкий бы влип. Потом они стали говорить про кофточки, про вязаные платья, про высокие сапожки, в общем — про тряпки...
— Какая непонятная учительница, — сказал папа.
— Ах, — сказала мама. — Просто она человек, вот и все. Обыкновенный, нормальный человек.
— А ваф Палицкий выв? — спросила Фура. — Он не умер?
— Ну, что вы! — Этот Саша стал хохотать, закатывая глаза. — Палицкий у нас морж.
— Морв? — сказала Фура. — Дымфыц, он футит, да?
— Нет, Фура, — сказал Дымшиц. — Моржи — это люди, которые купаются даже зимой.
— Именно, — сказал Саша. — Мы гордимся Палицким. Мы скоро сами все станем моржами. Мужчина должен быть моржом...
Противно было его слушать, не могу объяснить почему.
— Слыфыф, Дымфыц, — сказала Фура. — Мувчина долвен быть морвом.