вать за ногу. Яров аккуратно надвинул кепку на коротко остриженные, начинающие седеть волосы, застегнул пуговицы пальто. Собирался с мыслями, искал, что ответить субинспектору. — Сейчас, товарищи, когда кончилась гражданская война, защита Республики также возложена и на милицию и на уголовный розыск… Защита Республики, — добавил он, строго и торжественно глядя при этом на Сашу. — Ну вот, а ты, Карасев, — «хвать за ногу». Он пошел к дверям, но, взявшись за ручку, остановился, отдал приказание: — Понимаю, что назяблись сегодня, но служба. Завтра всем в шесть утра здесь быть. Намечается обход, данные перед выходом. — Это нэпманшу раструсили на кольца да серьги, — едва он вышел, заворчал Барабанов, дернулся с дивана, зашебуршил ремнем, как перед построением. — Они вот разодетые, а мы стереги их. Развели буржуазию с кулаками. Не по душе мне эта платформа. Рябинкин слез с подоконника, обогнул стол, качая укоризненно головой: — Ты, Барабанов, смотрю я, вроде как в мелкобуржуазный уклон впадаешь. Против мелкой буржуазии, а взгляд что ни на есть мелкобуржуазный. Не оппозиционер ли ты, не дискуссии ли тебе нужны новые относительно новой экономической политики? Должен понимать, Федя, что частная торговля пока нужна Советской Республике. — Я не оппозиционер, — огрызнулся тот. — Я в семнадцатом, в феврале, сидел в тюрьме за политическую агитацию. В трактире потому что на всю залу кричал: «Ленин самый лучший человек, и надо идти за ним!» А потом со Щорсом шел по Украине… А ты, Рябинкин, пороху не нюхал, на передовой даже не был. Вот тебе и уклон. Нравится Косте Рябинкин своим терпением, каким–то добродушием, мягкой улыбкой. Оттого, может, Рябинкин такой, что, работая в Коммунистическом союзе молодежи при паровозных мастерских, имел дело с разным народом и научился ладить и терпеть всякие колкие шутки. Вот и сейчас подсел к Федору, положил ему на плечо руку, проговорил без всякой злости: — Это верно, не нюхал я пороху на передовой. Но зато пути восстанавливая на Восточном фронте под огнем, можно сказать. И стреляли в нас, и бомбили. А мы забивали костыли в шпалы, чтобы составы шли с красноармейцами на Сибирь… Дело мы делали? — спросил он, заглядывая Федору в глаза. Тот промолчал. А Рябинкин — вот теперь пожестче, как почуяв свою силу: — А в политике я тебя все же посильнее. И ты бы разбирался лучше, занимайся в кружке политической грамоты. А ты пришел один раз осенью и больше нет. Вот и лезет в голову чепуха разная, — под смех агентов добавил он. Барабанов хмуро буркнул: — Когда в кружок мне. То обход, то засада, то командировка в уезд. А живу я за Волгой, на краю города. Пошлепаешь по грязи. Дома у меня жена да сын. И оба на моем иждивении. Ждут меня то с крупой, то с хлебом, то с какой–нибудь чашкой. Есть вот не из чего даже стало. И сейчас, поди–ка, все глаза просмотрели в окно, слушают, не идет ли кормилец. Пойду–ка я, и верно, Костя, — проговорил он, подымаясь, стаскивая с дивана пальто. — Давай, Федор, — ответил Костя. — Не опаздывай завтра… Барабанов, кивнув, заторопился к дверям. — А помнишь, Костя, — проговорил Саша, — как–то Яров обещал нам: вот кончится гражданская война, а с ней кончатся и все эти особо опасные, тогда уж и отдохнем. А мы сегодня с шести на ногах, и завтра то же самое. Он заломил на затылок картузик с лаковым козырьком, присвистнул с огорчением. За ним ушли Рябинкин и Леонтий. Кулагин потоптался немного, вроде как хотел спросить о чем–то инспектора, но лишь махнул рукой. Каменский, бросив окурок в печь, стал застегивать пуговицы плаща, да вспомнил тут: — Ты, Костя, отпусти завтра меня на часок на автозавод. Хочу сына устроить в школу ФЗО. Пусть там на слесаря обучится. — Ладно, — кивнул Костя, — сыну тоже профессия нужна. К нам не пожелал? — Робкий больно он, — виновато улыбнулся Каменский. — Тихоня, неуклюжий. Побоялся я за него. Все время в дураках ходить будет у нас. Каменский откашлялся, хотел еще что–то сказать, но отдумал, видно. Костя остался один в комнате, по стенам которой плескались розовые и желтые мазки — отсветы горящих в печи дров. Пора бы и ему домой. Но он все сидел возле печи, все грел руки, обжигая их, и все прислушивался к щелчкам сосновых поленьев, тянул носом сладковатый и пожигающий аромат сгоревшего дерева. Все же сегодня они здорово устали. С утра «летучка», потом обход по шалманам, по подвалам, по чердакам возле Мытного рынка. Там же, на Мытном, съели по пирожку с мясом. Вечером с обходом… Вошел дежурный, постукивая каблуками, вытягиваясь с излишним усердием. — Там Миловидов просит вас, товарищ инспектор. Уж не заговорить ли решил Миловидов? Костя пошел следом за дежурным, прислушиваясь к четкому шагу недавно демобилизованного красноармейца. — Что он хочет? — Кто его знает, — ответил дежурный, глянув с любопытством на Костю. — Все лежал на нарах. Потом попросил пить, а попил — попросил вас. — Воды, значит, ему не хватало… Едва Костя вошел в камеру, как задержанный поднялся. Одернул быстро рубаху под распахнутым полушубком, торопливо застегнул верхнюю пуговицу. — Ну что, Миловидов? Костя присел на нары, отодвинул пятки какого–то храпящего задержанного. Кивнул Миловидову на место рядом с собой. — Признаюсь. Этот самый в белых бурках приезжал ко мне… — Так бы и сразу… — Но я понятия не имею, кто он такой, — быстро начал Миловидов. — Он приезжал и уезжал. Вчера должен был приехать за ордером на миткаль… — За ордером на преступление… Ну да, — добавил еще Костя, увидев, как опустил голову Миловидов. — Этот миткаль пошел бы к частным торговцам. А частный торговец три цены возьмет с крестьянина и рабочего… Вот и посмотрите, что за ордер выписали вы какому–то мошеннику. Задержанный вздохнул — в тяжелом взгляде его мелькнуло что–то непримиримое, угрюмое и исчезло, сменилось снова угодливостью попавшего в беду человека. — Он мне про спекуляцию ничего не говорил… — Ну, понятно… — Клянусь вам своим сердцем. Ах, божежки… Миловидов перекрестился, опустил руки на колени, погладил их, точно они заныли у него вдруг с неистовой силой. — Какой он из себя? Вопрос словно бы обрадовал Миловидова — он даже двинулся поближе к Косте, зашептал заговорщически: — Невысокий. Лицо чистое. Усы. Шапка кривая, украинская. Короткое пальто. Под ним френч. Как на духу я вам, как на духу. Он сложил руки на груди, посмотрел виновато на Костю. — Еще что? — Насчет приметки если? — попытался быть догадливым задержанный. — Могу и это сказать. Левый глаз косит. Да и потом… Смотрит он всегда в пол. В глаза не смотрит. Опасный это человек, боюсь я таких. Всегда жди от них неприятности. — А вы прямо смотрите? Миловидов хмыкнул, погладил усы, промолчал. — Так кто его послал к вам? Тот улыбнулся, даже тихо рассмеялся, но умолк, заметив на себе строгий взгляд инспектора. — А сам приехал, предложил денег… — И вы так просто выписали фиктивный ордер? Миловидов помолчал, ответил уже сухо и отрывисто: — Попробуешь раз, как говорят, захочется еще… Костя встал: — Так где же нам искать этого в бурках? Миловидов тоже встал, развел руками, укоризненно простонал: — Клянусь вам своим сердцем. Ах, божежки!
7
Может быть, именно в это же время Вощинин перебегал площадь. На углу он остановился и оглянулся. В метельный вихрь мчались санки извозчиков, редкие пешеходы несли на своих спинах эту снежную непогоду. Куда идти? Домой? Стучат часы, в определенное время звеня колокольчиками, от толстых монастырских стен тянет сыростью и холодом. Он войдет, снимет пальто, повесит на вешалку, а из комнаты выступит какой–нибудь из губрозыска. Спросит: — Ну что же, Вощинин, рассказывайте про ордера на мануфактуру! И кто вы такой, Вощинин? Один или еще с кем?.. Обойдя несколько кварталов, быстро и не глядя ни на кого, Вощинин прошел в пивную «Бахус». Несколько посетителей пили пиво за столиками, закусывая его моченым горохом, сухариками. Слышался негромкий говор. За стойкой шелестел коленкоровым передником буфетчик. Толстое лицо его было сонно. В следующем зале, куда спустился по деревянным ступенькам Георгий Петрович, было гулко от грохота бильярдных шаров из слоновой кости. Огромные столы, обтянутые зеленым сукном, обступили те, кому нечего было делать в этот вечер на улицах или в домах города. Два настенных фонаря, изогнутых хищно к головам завсегдатаев, выжигали желтым пламенем лица, отчего они казались лицами больных, попавших сюда из палат милосердия Красного Креста. Вощинина заметили, из толпы шагнул навстречу высокий красивый мужчина с бакенбардами на щеках. Положил приветливо руку на плечо. Это был Мухо. Казался он Вощинину баловнем судьбы — одет по моде, всегда в ресторанах, всегда разговоры о попойках, о женщинах. Катается в автомобилях, на лихачах, домой возвращается часто на утре. — Фору не желаете, Вощинин? Нет, не до игры Георгию Петровичу. Качнул головой, отступил в сторону, присел на лавку. А рядом широколицый парень, неизвестно и кто, в ухо: — Хозяин–то «Бахуса» повесился вчера вечером, не слышал, Жора? Вот тебе… Как сыр в масле катался. А веревку на шею. Пятьдесят четыре года… Вощинин подумал невольно: «А мне вот тридцать всего». Кто–то из сидящих тоже на скамье, словно бы в ожидании у доктора в амбулатории, проговорил, зевая: — Петля ныне не в моде. Уксусная эссенция да наган… Георгий Петрович поднялся и снова очутился в пивном зале. Протолкался к стойке, попросил папирос, пива. Налив стакан, здесь же, у стойки, стал глотать холодное и кисловатое пиво с жадностью и поспешностью. — «Смычки» пачку, — услышал он рядом голос. Буфетчик тут же склонил голову с улыбкой и учтивостью: — Не имеем, Леонтий Николаевич. Вот «Зефир», пожалуйста… — Не курю… По карману нэпманам эти папиросы. Вощинин оглянулся. У стойки стоял боком высокий парень в короткой куртке, от карманов свисали кисти. Под бараньей шапкой крупный нос, какие–то выпуклые, редко мигающие глаза. Щеки темны от холода. Шея окутана башлыком, и весь он — точно чеченец или там дагестанец, неведомо как, этой, может, метелью, занесенный в пивную «Бахус». Вот он откачнулся от стойки, вышел неторопливо в черноту улицы. — Агент, — прошептал тут же торопливо буфетчик. — Из губрозыска… Бросив деньги на стойку, к коленкоровому переднику буфетчика, что–то шепчущего посетителям об этом агенте, Георгий Петрович метнулся к выходу. Город яростно дохнул на него мозглой испариной, запахом конского пота, кислыми щами столовок, хлестнул в лицо снегом. Площадь, сжатая с трех сторон — деревянными стенами магазина бывшего чайного купца Перова, двухэтажным бруском гостиницы «Кокуевка», багрово–черной глыбой гостиницы «Европа», церковью, похожей на огромный колпак с прорехами, — была слабо освещена редкими фонарями. Прохожие, попадая в снопы жидкого света, были похожи на диковинных рыб в дрожащих зябко ячеях рыбачьих сетей. Визжали по–дикому колеса трамваев, заворачивающих нехотя за стены перовского магазина; в мудрой задумчивости, опустив головы, несли по воздуху тонкие ноги легковые лошади, трубно храпели ломовые битюги. Сани скрежетали полозьями о камни, обнаженные и чернеющие чечевично… Мимо лился поток людей, будто гонимых кем–то из тьмы, нависшей над крышами города. Вот женщина в осеннем саке, в кашемировом платке глянула на него пронзительно, вот мужчина, хорошо одетый, вытянул шею, окинув с ног до головы Вощинина, старик с кошелкой остано