Памфильев пробирался на тайный сход к Ивану Степановичу.
Очень нелёгкое дело поручили ему товарищи! Атаман не боялся царёвых языков. На своём веку он немало видывал всяких видов. Ему хорошо были знакомы застенки, сырые острожные подвалы и даже жизнь подъяремного человека на соляных варницах Соловецкого монастыря. Страшило его другое: как ни напрягал он свой мозг, а не мог понять, правильно ли он сделал, что связался с Мазепой.
На первый взгляд союз этот был как будто выгоден станичникам. Мазепа сулил им полную волю и обещал идти воевать у бояр Москву. Чего, кажется, лучше? А если пораскинуть умом, то всё это не так уж выходило просто. Ну, сдержит он слово, даст своё войско ватагам. И провиант, и пушки, и коней, всё даст. А потом что? Неужто же, одолев бояр, гетман придёт на казацкий круг и со всем казачеством станет равным? Не похоже что-то на правду… На словах гетман ох как горазд, а на деле — сам боярин. Пан и панскую руку тянет.
— Да, — вполголоса рассуждал Фома, медленно подвигаясь по лесным неисхоженным тропам. — Начальным людям, да войсковой старшине, да полковникам — тем есть чего дожидаться от Ивана Степановича. У них и сейчас уже столько земли завелось, что иной московский вотчинник облизнётся…
— Подайте на построение косушки, як москали балакают, добрые громодзяне! — прервал эти рассуждения чей-то неожиданный возглас.
Памфильев вздрогнул и выхватил из-за пазухи кинжал. Перед ним, сняв изодранную в клочья баранью шапку, стоял косолапый верзила. На его широком лице, как вишня, алел небольшой носик, горячие, будто угли, глаза с пренебрежением глядели на кинжал.
— Не трудись, кум, резать, — проговорил он с усмешкой. — Не бачишь, что я тутошний громодзянин и пан? Я да вивк[12], оба мы тут паны.
— Лицедей ты или таковским прикидываешься? — отступил от него Фома.
— Мне и Параська говорит, что прикидываюсь…
— Да ты куды путь держишь, весёлый ты человек?
— Ясно куды! К запорожцам.
— А откудова?
— Бачь, який шустрый! Куда ты, оттуда я. В самый раз.
Щербатый месяц занесло тёмными тучами, и в лесу сразу стало темно. Деревья, казалось, сошлись вплотную и притихли сплошной чёрной громадой.
— Поздно. Не сбиться бы, — нерешительно огляделся Фома и опустился наземь, натруженно протянув гудящие от долгой ходьбы ноги.
Вслед за ним, повторяя все его движения, устроился на траве и верзила.
Над головами их едва слышно зашумели вершины деревьев. Ветер налетел и стих. Холодная тяжёлая капля упала на руку Фомы.
— Дождь, — поёжился он.
— А ты его горилкой суши. Чи нима?
— Есть.
— Та не брешешь? — обалдел от счастья верзила.
Выпив залпом кружку горилки, он поблагодарил за угощение и доверчиво обнял Фому:
— Теперь бачу, что ты свой чоловик. Так я кажу?
— Вроде так.
Памфильев умело, стараясь не спугнуть случайного товарища, принялся выпытывать у него, как отзываются о Мазепе убогие люди.
— А ты сам за кого? — строго спросил косолапый.
— Я ни за кого. Я за правду. А там всё едино — хоть Мазепа, хоть Кочубей.
— Э нет, — не больно стукнул верзила кулаком по колену Фомы. — Це не так! Мазепа изменник, а Кочубей — верой и правдой…
Слишком уж много знал человек этот про судью и про гетмана! С виду — бродяжка, а говорит такое, что не всякому близкому к генеральному судье дворянину дано знать. «Уж не „язык” ли? — нахмурился атаман. — Бес его ведает, откудова взялся он».
— Спишь? — окликнул он его после недолгого молчания.
В ответ раздалось безмятежное похрапывание.
«Прикидывается», — зло поджал губы Фома. Подозрение переходило в уверенность. Он привстал и осторожно нащупал кинжал.
— Ха-ха-ха-ха! — расхохотался вдруг верзила. — Зачем кынджал? — Он откинулся за дерево и сам выхватил нож. — За що? А драться по-честному, так выходь!
Бродяжка выпалил эти слова с такой горькой обидой, что у атамана опустились руки.
— Да кто же ты такой будешь?
— Теперечки могу. Во бачу, ще раз мене злякался, «языком» посчитав, значит, свой чоловик… Яценко я! Вот кто.
Заметив, что имя его ничего не говорит Фоме, казак вышел из засады и в коротких словах поведал о себе всё без утайки.
Перед расставанием, оставив товарищу горилки, сала и хлеба, Фома крепко пожал ему руку:
— А зря ты в царя поверил! Ты одно понимай: нам, убогим, что царь, что гетман — одна радость.
— Куды же кинуться?
Памфильев смутился:
— Куды? В лес, к ватагам.
— А потим що?
— Москву воевать.
— А потим що?
— Потом… потом… Там видно будет! Что-нибудь объявится на кругу, коли одолеем ворогов наших.
Яценко прислонился к дереву и долго смотрел в ту сторону, куда скрылся атаман.
— Не к царю и не к гетьману, — десятки раз на все лады повторял он. — Так куды же?
С того часа словно изменили казака. Он стал угрюмым, придирчивым, злым. Думка накрепко засела в его голове.
— Царь за бояр, гетьман за панов. Так куды же идти?.. Ну, завоюем Москву. А потим що? Кто нам поможет? Ведь царством править…
Ответа не было.
7. КОТ И МЫШИ
Вечером к Головкину вошёл караульный офицер:
— Объявились.
— Кто такие?
— Кочубей с Искрой. А с ними ахтырский полковник Осипов, поп Святайло с сыном, сотник Пётр Кованько да писарей двое.
Канцлер самодовольно улыбнулся и хлопнул по плечу недавно прибывшего из Москвы Шафирова:
— Ловко я их улещил? Ай да судья! Попался… Теперь попался!
Чуть свет Головкин и Шафиров отправились к Кочубею. Встреча была такая тёплая, что судью прошибла слеза. Канцлер тискал его в объятиях, с братским сочувствием заглядывал в глаза.
— Постарел ты, постарел… Садись! Насупротив меня садись, Василий Леонтьевич.
На столе появились яичница с салом, тягучая, из подвалов Кочубея, сливянка. Наливая, Головкин подмигнул Петру Павловичу. Василий Леонтьевич перехватил этот взгляд, и ему стало не по себе.
— Добрая настоечка, — облизнулся Шафиров. — Даже пить жалко.
— Господи! — заторопился судья. — Пейте на здоровье. Я вам целый бочонок в Москву пришлю. У меня своя ведь, не купленная. Моя Любовь Фёдоровна большая на это мастерица…
— Будем ждать, Василий Леонтьевич, — ответил Шафиров.
Тон его был вежливым и улыбка — приятная. Но Кочубея снова покоробило. «И чего тянут? — с тоской подумал он. — Чего не спрашивают про дело?»
Пётр Павлович словно прочитал его мысли.
— Сливянка сливянкой, — сказал он, — а государственность — государственностью.
— И мне так думается! — обрадовался Василий Леонтьевич.
Он сразу же перешёл к челобитной. Канцлер и Пётр Павлович почтительно склоняли головы и не перебивали судью ни единым словом. Только Шафиров время от времени грозно хмурился:
— Злодей-то какой! Гнус-то какой!
— Вот оно как, паны мои! — рассказывал Кочубей. — В князья метит гетьман. Так и договорился с Вишневецким и княгиней Дульской[13]: Польше — Украина, а ему княжество Черниговское… Бачили вы князя черниговского — Иуду Степановича?
— Ай-ай-ай! Воистину не Иван, а Иуда Степанович, — кивал головой Пётр Павлович. — Ну и гетман!
— Ей-богу, чистую правду выкладываю! — всё больше горячился судья. — Сам он мне похвалялся и на свою руку тянул.
— Да быть не может того! — рявкнул вдруг Головкин. — Да что же сие?!
Кочубей обмер:
— Богом клянусь! Вот вам… Где тут икона? И ещё говорил, что король шведский прямо к Москве пойдёт ставить другого царя. А на Киев Станислава Лещинского[14] напустит, с генералом шведским Реншельдом[15]. И ещё слух ходит, будто государь в Батурин едет, а там…
Оба сановника встали и перекрестились.
— Не смущайтесь, Василий Леонтьевич, — подбодрил Шафиров замявшегося было Кочубея. — Вы как на духу.
— Да будь я не судья, ежели гетьман не отобрал триста девяносто верных ему сердюков и не наказал им убить… государя.
— Спаси и помилуй! — воскликнул канцлер.
— Спаси и помилуй! — эхом отозвался Шафиров.
И снова что-то кольнуло в грудь Василия Леонтьевича.
— Я царю, как отцу, как Богу… — забормотал он.
Шафиров добродушно изумился:
— А мы разве инако думаем про вас, пан судья?
Дружески пожав руку Кочубею, они вышли. Василий Леонтьевич хотел проводить их до ворот, но у крыльца ему преградили дорогу два солдата.
— Ты не гневайся, — объяснил Головкин. — То не в бесчестие тебе. Не ровен час, вдруг какой-нибудь наёмник гетманский к тебе со злом придёт.
— Разве что так! — горько мотнул головой Кочубей и вернулся в хату.
На соседний двор, куда вошли вельможи, тотчас же привели Искру.
— Так по уговору с Лещинским и Вишневецким да ещё с княгиней Дульской, — в лоб спросил полковника Шафиров, — умыслил гетман на здоровье царского величества?
Искра задержался с ответом. Рой мыслей закружился у него в голове. Сказать или отречься? Примешивать к делу замысел на царя иль умолчать?
Ехидная улыбка сузила глаза Петра Павловича:
— Может, запамятовали, пан полковник?
— Верно, запамятовал. Клятву дать не могу. — Полковник опустил плечи и по-стариковски закашлялся. — Я невеликая птичка. Вот Василий Леонтьевич тот больше знает.
— А отец Никанор и казак Яценко на Москве про тебя инако говорили, — рассердился Головкин. — Да и кому неведомо, что ты и умом и духом крепче судьи.
— Я простой человек… Я всё через Кочубея узнавал.
Поднявшись и не глядя больше на Искру, вельможи ушли. За ними так же, как до того Кочубей, поплёлся уже по-настоящему разбитый и опустошённый полковник. Но и перед ним у крыльца выросли два солдата с фузеями наизготове.
Запёршись в горенке, Головкин и Шафиров начали составлять донесение государю.
— А ведь на правду похожа челобитная Кочубея, — совестливо вздохнул канцлер.