Кудеяров дуб — страница 4 из 52

— Правильное взяли направление, Всеволод Сергеевич, — сказал он, выслушав просьбу Брянцева, — у нас вам только и быть. Сделаем! За большим не гонитесь. Лучше будет, коли потише. Назначим вас сторожем к парникам, хотя бы и сверхштатным, но паек тот же пойдет. Прокормитесь. Потом, летом, в сад можно будет перевести. Там полное раздолье. Природа! Витаминьтесь всеми буквами: А, В, С, Д. Этого добра хватит. Курорт, я вам доложу. С пчеловодом подружитесь. Он тоже свой парень, хотя и латыш, но человек русский. Бородку себе отрастил, а пузо само нарастает. Ишь, вы какой худокормый, — пощупал он ребра Брянцева, — ну, дернем очередную. Подпись и печать. Всё в порядке.

Институт тоже не протестовал против ухода доцента Брянцева. Там всё шло теперь турманом. Большинство студентов были мобилизованы, оставались почти одни лишь девушки, да и тех поубавилось: одних тоже мобилизовали, другие сами пошли в связистки, медсестрами, кое-кто даже в авиашколу. Расписания, графики, программы, учебные планы изменялись чуть не каждую неделю. Об их выполнении теперь никто не думал и никто не спрашивал. Секретарь учебной части сначала хватался за голову и пытался что-то кому-то доказывать, потом сам махнул рукой и так исчертил весь лист расписания поправками и заменами, что сам перестал понимать, кто, в какой аудитории и по какой дисциплине будет заниматься? А студенты перестали удивляться, встречая преподавателя диамата вместо ожидаемого профессора языкознания или математика вместо химика.

Кроме того, учебной части самой нужны были свободные педагогические часы. Различные организации то и дело требовали устроить то одного, то другого беженца. Протестовать было опасно. Кто их знает, этих беженцев? Может, и высокого полета, — неприятностей наживешь. Курсы кромсали, делили, перераспределяли, приспосабливали. Обалдевший так же, как и секретарь, заведующий учебной части отдавал кафедры точных наук — математики, физики — каким-то непонятных специальностей инженерам или бухгалтерам; литературные предметы — учителям, а порой и плановикам-экономистам. Не все ли равно! Сегодня все кувырком летит, а что будет завтра — черт его знает! Может, ни института, ни студентов, ни самого города не будет.

— Не все ли равно? — думал и Брянцев, идя по степи. — В учхоз сторожем — так сторожем! Паек дадут, — сегодня сыт, и баста. Сегодня скверно лишь то, что проклятая веревка с узлом.

Он скинул с плеча переброшенные через него тючки с одеялом, подушкой и какой-то посудой.

— Эк, нагрузила меня Ольгунка! Всегда масса лишнего. А впрочем, не все ли равно?

Брянцев сел на уже просохший придорожный лобок и сбросил шапку на землю. Ее пушистый кроличий мех забивался в уши, глушил, душил. Робкий мартовский ветерок скользнул по его вспотевшему лбу, подкинул на нем прядь седеющих волос, побаловался ею и побежал по мерцающим в колеях рябоватым лужам. Снега в степи оставалось уже мало, но весенняя трава еще боялась вылезать, пробивать бурую прошлогоднюю ржавчину.

От кочки, на которой сидел Брянцев, тянуло влажным теплом, парным, весенним пригревом и еще чем-то. Чем? И не только от кочки, а от всей земли. Словно тот струистый, прозрачный парок, узкую ленту которого видел Брянцев вдоль всего горизонта, входил в его тело, заполнял в нем какие-то щели, трещины, пустоты, — скреплял, спаивал его.

«А ведь давно я настоящей земли не видел, — подумал Брянцев, — цемент и бетон — не земля. Черствая корка земли. Нет, даже не корка. Та сама от хлеба, из хлеба, родная ему, а бетон — оковы, насилие, как стены тюрьмы».

Серые стены одиночной камеры в Бутырках ясно встали перед Брянцевым. Серые, глухие. И двери с решетчатым окошком-глазком.

— К черту! — крикнул он во весь голос и замотал головой, вытряхивая непрошенное воспоминание. — К дьяволу!

Вившийся над ним жаворонок прянул в сторону от этого крика. Брянцев обвел глазами всю ширь степи, оперся о землю обеими руками, потом копнул ее и, набрав обе горсти влажного рассыпчатого чернозема, долго внюхивался в них.

«Так и тогда она пахла. Тогда. Далеко это „тогда“, словно совсем его не было. Ничего не было. Ни широкого парующего поля, ни серо-серебристой колосящейся ржи, ни самого гимназиста Всевы Брянцева, скачущего средь нее по проселку на ладном гнедом меринке Каштанчике. Ничего этого не было! К черту! Марево. Раз ушло из реальности — значит, нет его, исчезло, как круги на воде от брошенного камня. Разойдутся — и нет их. Даже и следа нет. К черту. Надо идти в учхоз, в паек, в реальность, в жизнь. Она есть. Она не марево. Учхоз, паек, сторожевка. Точка».

Но найти себе пристанище в учхозе оказалось труднее, чем ожидал Брянцев. Жилищный кризис злобствовал и здесь.

— Придется вас к Яну Богдановичу, пчеловоду нашему, вселить. Вернее сказать, втиснуть, — басовито ответил полный, осанистый бухгалтер, приняв его документы, — человек он тихий, можно сказать, даже интеллигентный. Это дебет, — подвел он итог, произнося слово дебет с ударением на первом слоге, и загнул один палец на левой руке. — Но с другой стороны, пять человек малых детей. Меньшая еще в пеленках. Это кредит, — также ударил он на первый слог и загнул на правой руке один палец, — теперь сбалансируем, — свел он оба пальца, распрямив их. — Впрочем, и балансировать нечего. Или к пчеловоду или в холостяцкое общежитие. Там — мат, грязь, совсем из нее проистекающим и происползающим. К Яну Богдановичу. От конторы проулком четвертый дом. Здесь не город — всякий покажет.

— Но, а если я разом, как полагается садовому сторожу, в шалаше поселюсь, при парниках? — спросил Брянцев.

— Дело, конечно, ваше. Но пока у нас март месяц. По ночам еще заморозки, да и вообще морозы возможны. В целях сохранения здоровья — не советую.

— Ничего, я уроженец севера. Холода не боюсь, и одеяло у меня теплое.

— Ну, как вам желается. С нашей стороны препятствий нет. Только шалаш вам самим придется построить. Сумеете? — с сомнением оглядел он Брянцева.

Но в этом строительстве неожиданно нашелся дельный помощник, в лице Яна Богдановича, молодого белобрысого латыша из Псковской области. Он разом притащил каких-то слег, добыл снопов пятьдесят сухого ломкого камыша и, пошептавшись с зоотехником, объявил Брянцеву:

— Будет еще воз соломы. Через контору, конечно, невозможно, а по блату — в два счета. Теперь всем обеспечены.

Строительное рвение латыша не требовало объяснений: иметь еще одного и к тому же неизвестного жильца в своей набитой детворою небольшой комнатке, его ни в какой мере не привлекало. Шалаш, в котором можно было стоять не сгибаясь, соорудили в один день. Даже что-то вроде двери примостил ловкий Ян Богданович, оторвав несколько досок от старых ульев.

— Придет весна, будете сидеть и любоваться. Сад, надо вам сказать, неплохой, зарос только без присмотра, одичал, а садивший его хозяин знал дело. Я ведь тоже садовник. Мы, латыши, все садовники.

Так и покатились дни, ровные, гладкие, как обточенные водой голыши — ухватить не за что. Сначала Брянцев не находил своего места в жизни учхоза. Чужим, случайным казался он и другим и самому себе. Устроив его туда, агроном Трефильев теперь явно его избегал. Это понятно: боялся обнаружить свой протекционизм. Случись что, — кумовство пришьют, а то и хуже. Директора Брянцев также знал раньше, но теперь сам избегал встреч с ним. Тогда они были равными, встречались в одном и том же институтском кругу, а теперь Брянцев — один из самых низких на социальной лестнице его подчиненных. Как-то фальшиво, несуразно. Плотный бухгалтер сидел день и ночь в конторе и четко, звонко отбивал костяшками счет. Даже ритмично, вроде какого-то джаза получалось, особенно эффектного при итогах. Брянцев и к нему не заходил. Бухгалтеры казались ему даже не людьми особого, сниженного вида, а лишь внешностью людей при цифровом дебетно-кредитном содержании. Зоотехник учхоза — молодой, очень веселый комсомолец Жуков, только что окончивший тот же институт, целый день носился по двору, коровникам, свинарникам, выкрикивал ходкие, навязшие в зубах лозунги или отпускал такие же замызганные советской «житухой» словечки. Он не «задавался», охотно и легко шел на мелкий блат, разрешал брать охапки соломы из неприкосновенного кормового запаса, манипулировал с удоями, нагоняя премиальные заигрывавшим с ним дояркам, списывал, как негодных, овец, шедших под нож в котел и, конечно, лучшими частями — администрации. Словом, он был «свой в доску», и это коробило Брянцева.

Путь к учхозной интеллигенции был закрыт, а другого, к «массам», Брянцев сам не мог нащупать.

ГЛАВА 3

Навел его на этот путь лысый Евстигнеевич — другой сторож; Брянцев — в саду, он — при складах, как назывались, теперь амбары, строившего их разбогатевшего тавричанина Демина, расстрелянного еще в девятнадцатом году. Евстигнеевич пришел к парникам в первую же ночь сторожевки Брянцева. Маленький, словно придавленный горбом сутулины, он вширь пошел, в сучья, как сам говорил. Корявыми сучьями были его непомерно длинные руки с ветвями буграстых в суставах пальцев; клочьями прошлогоднего моха рыжела не то борода, не то давно не бритая щетина. Позже Брянцев узнал, что Евстигнеевич не брился, а стриг себе подбородок большими тупыми портновскими ножницами. Неопределенной формы ушастая шапка сидела на голове у него вороньим гнездом, а под нею поблескивали хитроватые медвежьи глазки, прячась за выпирающими мослаками скул.

— Совсем леший, мужичок-лесовичок Коненкова, — подумал, увидев его, Брянцев, — и на «Пана» Врубелевского тоже похож, только этот на свирели не заиграет.

Оказалось потом — ошибся. Была своя свирель и у Евстигнеевича. Только не семиствольная, как по классическим образцам полагается, а вроде сопелки или погудки, на каких наши скоморохи зажаривали. Этим инструментом была его речь, на переливы которой он не скупился.

Придет Евстигнеевич свечеру к шалашу, сядет рядком с Брянцевым на лавочку, свернет козью ножку из собственного самосада и заведет. Про что? Про все. Тут и воспоминания о царском времени, и самые новейшие учхозские сплетни, и сарказм, и умиление, и вопросы, и поучения — все вместе, и все это связано, сплетено меж собой, наборные ремешки в любительском кнутике.