Кукла-талисман — страница 6 из 20

Цветы больше не пахнут

1«Пожалуйста, проходите, проходите!»

Это была самая приличная харчевня в квартале.

По крайней мере, единственная в здешних краях, чьё название я мог вспомнить. У «Эйкю хару» имелся высокий фасад, выкрашенный в зелёный цвет — чтобы соответствовать названию[14] — и два зала: верхний и нижний. Я расположился в верхнем, более дорогом, став предметом насмешек посетителей из нижнего… Заказал мэсимоно[15] с угрём, красным рисом и каштанами — и бутылочку подогретого саке.

Кроме меня, наверху больше никого не было.

Чему тут удивляться? Кто станет привередничать в трёх шагах от выхода из портового квартала? Проще уж выйти за ворота и подыскать другое, более пристойное место. К порту идут за дешёвой едой и дешёвой выпивкой. Но владелец «Эйкю хару», похоже, решил совместить высокое и низкое — как в прямом, так и в переносном смысле — и загребать монеты двумя руками сразу.

Одна рука оказалась короче другой. Снизу нёсся нестройный хор голосов, звяканье посуды, оттуда тянуло кухонным чадом, а наверху царили вкрадчивый полумрак, изысканные ароматы, относительная тишина — и явная нехватка клиентов.

Меня, в отличие от хозяев, это вполне устраивало.

— Ко мне могут прийти, — предупредил я ещё на входе. — Кто бы ни спросил господина Торюмона, бегом ведите ко мне. Кто бы это ни был, хоть распоследний оборванец. Ясно?

В ответ я получил самые горячие заверения, что всё будет исполнено в точности.

Когда подогрели саке и принесли ломтики маринованного дайкона в имбирном соусе, я повторил свои указания подавальщику. Теперь оставалось только ждать. Ждать и надеяться, что мой расчёт верен.

За окном стремительно темнело. Вскоре даже мягкий свет бумажных фонариков не позволял разглядеть, что творится снаружи. Я не торопясь попивал остывающее саке. Напиваться мне нельзя, но и совсем трезвым я быть не должен. Вот ведь задача: как соблюсти меру?

Принесли мэсимоно. Вдохнув пряный аромат, я сделал знак подавальщику задержаться. Положил в рот кусочек рыбы, обильно политой соусом, попробовал рис.

— Передай хозяину, что блюдо восхитительно, а обслуживание безукоризненно. Но я вынужден расплатиться заранее: меня могут вызвать по важному делу в любой момент.

Принимая деньги, подавальщик изо всех сил старался не выказать удивления. Такой приличный, такой не бедный молодой господин — и важное дело на ночь глядя? Любовное свидание, что ли?

Всё это я без труда прочёл на его лице. Парень угадал, сам того не подозревая. О моей причастности к службе Карпа-и-Дракона он не подозревал: этим вечером я надел шёлковое праздничное кимоно без служебных символов. Ну точно, на свидание собрался!

Уличный мальчишка, которого я ждал, объявился, когда от заказанной еды оставалась добрая половина. Эх, надо было трапезничать побыстрее! Увы, долг зовёт.

— Она его встретила, господин!

— Уверен?

— Точно говорю! Повела к тому самому дому…

— Молодец. Лови, заслужил.

Я бросил ему три медяка — на один больше, чем обещал. Поднялся из-за стола, оправил одежду. Надо спешить, пока меня кто-нибудь не опередил! На этот случай у меня имелся запасной план, но лучше обойтись без него.

Над Большой Западной улицей реяли чуть колеблющиеся в воздухе шары охристого света — здесь только что зажгли ночные фонари. Меж ними призрачными тенями спешили по домам припозднившиеся гуляки и редкие прохожие, обретая на свету плоть и рельеф — и вновь превращаясь в невнятные силуэты, чтобы воплотиться полусотней шагов дальше.

Я двинулся вглубь квартала вихляющейся походкой пьяного, позволяя ногам носить меня влево-вправо. Я не актёр, но надеялся, что выходит правдоподобно. Покидая харчевню, я опрокинул на себя последнюю чашку саке, так что аромат теперь источал соответствующий.

На середине улицы я загорланил:

— Са-ёй-ёй!

Закрутила красотка меня, увлекла:

«Новая лодка любви!»

Са-ёй-ёй!

Ты и я, я и ты,

Вместе сливаются два ручья…

Эту песню на кладбище пел захмелевший Сакаи. А я запомнил.

— Ситтонтон! Ситтонтон!

Эта чара, чара, чара,

Словно полная луна…

Ситтонтон, налей вина!

Орал я как осёл под кнутом: пьяный гуляка, са-ёй-ёй! Остановившись на перекрёстке, я стал качаться из стороны в сторону. По мостовой елозили две мои тени от двух фонарей на разных углах. Прямо? Налево? Направо? Ноги понесли меня направо, я им доверился.

Время шло, я уже начинал беспокоиться.

— Торянсэ, торянсэ[16]!

Куда ведёт эта тропинка?

К храму Тэндзина.

Пожалуйста, разрешите мне пройти!

Без дела не пустим…

Эту песенку я распевал в детстве, играя со сверстниками в «дальний путь». Мой отец, начальник караула ночной стражи, её терпеть не мог. Позже я узнал, что песня изображает разговор путника со стражей на заставе. Стража, скажем прямо, представала не в лучшем виде, намекая путнику на взятку за разрешение пройти.

— Моей дочке исполнилось семь лет,

Я иду в храм за талисманом.

Туда идти хорошо, а возвращаться будет страшно,

Но даже если страшно,

Пожалуйста, проходите, проходите!

Торянсэ, торянсэ!

Переулок. Свет фонарей остался за спиной. Брусчатку сменила грязь, влажно всхлипывая под сандалиями. Голос мой эхом отдавался от заборов и стен домов, уносился в тёмные глуби́ны окраины.

— Простите мою дерзость, господин…

2«Лягушка в колодце»

— А? Чего? Кто здесь?!

— Вы, кажется, заблудились?

— Я?! Я никогда н-не… Не заблуждаюсь!

Тихий смех — перезвон серебряных колокольчиков. Вот она, передо мной, в трёх шагах. Лицо изысканное, прекрасное, как луна, сошедшая с небес. Пышные волосы — ночь, чей покров обещает любовные утехи. Кимоно — чистый перламутр раковины: мерцает, сияет, переливается…

На миг я потерял дар речи. Такой красоте не место в грязном переулке!

— Много было у нас по пути

Приютов, гостиниц,

Где мы ночевали

На ложе любви…

Она пела, нет, декламировала. Куда там мне, с моим ослиным рёвом! В её словах звучало обещание. Голос дразнил, звал, тёк и переливался, как сияние женского кимоно. Фигуру девушки и все предметы вокруг окутали светящиеся ореолы, превратив безымянный проулок в уголок волшебной страны.

Аромат. Волнует, будоражит, тонкий и неотступный, знакомый и незнакомый; влечёт на край света. Хиганбана. Цветок мертвеца; лилия демонов. Именно так описывал Одзаки Хэруо запах, что вёл его за собой, даже когда луноликая соблазнительница исчезала из виду.

Белый, мертвенный лик. Родинка на левой щеке.

Тебя я и ждал.

«А что, господин? И ничего особенного! Одному живую банщицу подавай, другому мёртвую. Изысканный вкус, тонкие манеры…»

— Вы так замечательно пели, господин! Ваша песня тронула моё сердце. Вы ведь живёте не здесь? Не в этом квартале?

— Н-не здесь.

Я мотнул головой в подтверждение. Покачнулся, ухватился за ближайший забор, чтобы не упасть.

— Ворота уже закрыли, господин. Вам не попасть домой.

— Закрыли…

— Но вы же не станете ночевать на улице?

Улыбка. Голос. Свет чарует. Аромат сводит с ума.

Не смотреть! Не могу…

— Если луна укажет мне путь, я готов пройти вслед за ней хоть тысячу ри!

— На запад до райских селений? — звенят, журчат серебряные колокольчики. — Да вы поэт, господин! Но мой дом куда ближе. Там вы найдёте и приют на ночь, и ложе…

«Ложе любви». — услышал я.

— О, прекрасная госпожа! Веди меня скорее!

— За мной, господин. Тут недалеко.

— И негде сменить нам усталых коней!

Показалось мне — или на самом деле лицо красавицы, прежде чем она повернулась ко мне спиной, двинувшись вперёд, исказила неприятная гримаса?

Манящий силуэт. Шлейф сладостного аромата. Жар в груди. Сердце грохочет, удары барабанов сотрясают всё тело. Флейта вдувает хмель прямо в душу. Мне не нужно притворяться пьяным. Я пьян этим запахом, обликом, пьян предвкушением, от которого становится тесно в штанах.

Я иду, спешу!

…опомнись, Торюмон Рэйден, сказал кто-то, сидящий в зрительном зале, пустом и тёмном, на жёсткой подушке. Чему учил тебя святой Иссэн? Чему учил Ясухиро-сэнсей?! Выровняй дыхание, болван. Успокой мысли. Отрешись от чувств. Сосредоточься…

Легко сказать, откликнулся я, бегущий к счастью по «цветочной тропе». Успокой? Отрешись? Сосредоточься?! Иди вон, чего пристал!

Ты видишь слишком много, сказал он; ты видишь то, чего нет. Слышишь, обоняешь, воображаешь — с избытком, чересчур. «Лягушка в колодце не знает большого моря»? Иногда не знать — благо. Не знать, не видеть, не слышать. Ты — лягушка, понял? У тебя есть твой узкий колодец — и больше ничего. Сосредоточься на том, что видно из него. Выбери, что ты видишь на самом деле. И рявкнул так, что сцена колыхнулась у меня под ногами:

«Не отвлекайся!»

Моя проводница оборачивается. Она что-то услышала? Наш безмолвный диалог? Луна в ночи, мерцание перламутра. Аромат…

Хватит, велел тот, из зала. Отсеки лишнее! Что ты видишь? Что видит лягушка из своего колодца? Краешек ночного неба. Родинка. Родинка на левой щеке. Точка на безупречной белизне. Миниатюрный изъян.

Родинка. Кусочек плоти.

Давно мёртвой плоти.

Да, сказал он, тёмный и холодный, как зал без публики. Изъян. Он не возбуждает, не манит, не пьянит. Он отрезвляет. Помни о нём, лягушка! Думай о нём! Есть дамы, которые клеят себе такие родинки — без изъяна нет прелести. Без старения нет юности, без увядания нет расцвета. Без жизни нет смерти, без зрительного зала нет сцены; без риса нет жалованья…

Что за чепуха! Спасительная чепуха.

Жемчужные ореолы меркнут, истончаются, выцветают. Сквозь них проступают горбатые заборы, контуры спящих домов, едва различимая вязь голых ветвей. Призрачный силуэт проводницы движется странно. То плывёт над самой землёй, то резко дёргается — в сторону, за угол. И вдруг замирает без движения.

Женщины так не ходят. Живые так не ходят.

Вот, снова обернулась. Луна в ночи струит перламутр. Костёр горит в груди. Родинка! Лягушка в колодце. Аромат. Окружает, окутывает, наполняет ноздри, грудь. Распирает, делает тело невесомым, тащит вперёд…

— Мы пришли, господин. Окажите мне честь, будьте моим гостем!

Кажется, я что-то отвечаю. Холодным огнём полыхают соцветия у крыльца. Дверь гостеприимно открыта, в окне — жёлтый свет, похожий на совиные глаза. На пороге — красавица-хозяйка. Приглашает войти, разделить с ней ложе в одинокую осеннюю ночь. Могу ли я отказать?

Лягушка в колодце.

Родинка. Изъян. Муха на трупе.

Не сцена — зал.

…дом? Заброшенная развалюха. Красавица? Зыбкий призрак в дверях. Чарующий аромат? Душный сладковатый запах тления. От него ком подкатывает к горлу. О да, меня ждут. Да, я войду. Я знаю, что это ловушка.

Я знаю, что делать. А потом, потом…

Потом она будет моей!

3«Ты не узнал меня?»

Аккуратное крыльцо чисто подметено. Доски гнилые, скрипучие, вторая с краю треснула. Палые листья шуршат под ногами. Дверь рассохлась, перекосилась, держится на одном упрямстве, как и я. Прямоугольник уютного света стелется под ноги, будто новенькая циновка. Тревожно дрожат отсветы догорающей лампы. На полу останки старого коврика — грязное рваньё.

Одна картина проступает сквозь другую. Наслаивается, расточается, возвращается. Вожделение. Опасность. Страсть. Осторожность. Нетерпение. Страх? Страха нет. Это плохо.

Почему плохо?

Нас двое. Нет, я не о нас с красавицей, я только о себе. Меня — двое. Не произнося ни слова, не делая лишних движений, мы сражаемся друг с другом. Верх берёт то один, то другой. Смогу ли я победить? Сможем ли мы договориться? Есть ли у нас что-то общее?

Входим оба: нетерпеливый любовник и чуткий дознаватель. Ярче вспыхивает светильник на полу, возле ложа: настоящий или плод наваждения, не знаю. Огонёк дрожит, колышется за стенкой из рисовой бумаги. Слепит глаза. Вскидываем руку к лицу, но всё же успеваем увидеть: покрывало, которым застлано ложе, смято. На ложе — она. Верхнее кимоно распахнулось, из-под текучего закатного перламутра виднеются снега горных вершин, а под ними, в недрах гор, течёт алая горячая кровь. Пояс распустился…

Чёрные глаза на белом лице. В глазах — ожидание.

Шагаю ближе.

— Ты кто такой?!

Голос мужской, смутно знакомый. Оборачиваюсь. Светильник мешает, передо мной — тёмный силуэт, как на подсвеченном полотне в театре теней. Ты — тень! Ты — никто! Я порву тонкое полотно, сломаю глупую марионетку!

— Ослеп?! Не узнаёшь того, кто перед тобой? Я благородный самурай!

Кто я? Кто он?

Кто чья тень?

Я знаю, кто. Вижу из колодца. Лягушка зорче сокола.

— Нет в тебе благородства, наглец! Убирайся!

— Это ты говоришь мне?!

— Кому же ещё, охотник до чужих женщин?!

— Хочешь снова прогнать меня? Возможно ли быть таким жестоким?!

Настоящий театр, таким можно гордиться. Реплики, позы, страсти. Мы стремительно близимся к финалу. Стучат барабаны, поёт флейта. Сцена тонет в аромате хиганбаны, пропитывается им.

— Снова?! Что это значит?

— А ты не понимаешь? Не видишь глазами сердца?

— Прочь, безумец! Или я сам тебя вышвырну!

— Иди сюда. Попробуй.

Он только этого и ждёт.

Тень срывается с места, обретает плоть — добрых двадцать кан[17] разъярённой плоти! С рычанием мужчина, распалённый гневом и вожделением, бросается на врага. Как же это просто: шагнуть в сторону, уклониться, пнуть ребром деревянной сандалии в колено. Добавить? Можно и добавить: кулаком под дых. Когда согнётся — рукоятью плети в висок. И вот, как хорошо: никто больше не стоит между мною и ней!

Все силы уходят у меня на то, чтобы этого не сделать. Сил этих едва хватает.

Он с размаху налетает на меня. Мы рушимся на пол. Катаемся, вцепившись друг в друга. Рычим, брызжем слюной. Сжимаем друг друга в объятиях. Мы сплелись теснее, чем любовники на ложе страсти.

О да, страсть!

— Я убью тебя! Убью!

Закон будды Амиды? Фуккацу? Нет, он не помнит, забыл.

Переломать мерзавцу пальцы — вот они, только ухватить! Ткнуть в глаз. Двинуть локтем в скулу. Перехватить под челюсть и за затылок. Рывок, сладостный хруст ломающихся позвонков! Помню ли я про закон будды? Тоже забыл?!

…наваливается на меня.

Пальцы липкие, потные. Цепкие. Смыкаются на моём горле. «Задушить сильного и здорового человека, — сказал я Одзаки Хэруо, когда тот явился в управу с заявлением о фуккацу, — в особенности если он сопротивляется — дело нелёгкое, а главное, небыстрое». Такое ли нелёгкое? Такое ли небыстрое? Его глаза пылают от ненависти. Я смотрю в два адских колодца. Смотрю в упор. Во мне ненависти нет. Нет, я сказал!

Я не сопротивляюсь.

— Любимый…

Душит. Не слышит. Говорить всё труднее.

— Убей меня, любимый…

Невозможно говорить. Хриплю чудом, через силу:

— Смерть от тебя? Это счастье. Я продолжу жить в тебе…

Пальцы скользят. Ослабевают.

— Много было у нас по пути приютов, гостиниц…

— Кто ты? — ревёт он. — Кто?

Держит. Не отпускает. В голове всё плывёт. Но я не умолкаю:

— Где мы ночевали на ложе любви…

— Кто ты?!

— И негде сменить нам усталых коней!

— Да кто же ты?

Какой он тяжёлый! Меня обдаёт жарким дыханием. На лицо брызжет слюна. Кажется, что капли её кипят на моей коже.

— Ты не узнал меня, Янтарный? Кохэку, это же я, Имори…

— Имори?!

4«Какие ваши доказательства?»

Он ел сегодня рыбу с маринованным дайконом. Пил саке. Я чую запах еды в дыхании актёра. Чую запах выпивки. Мы ели одно и то же. Моё дыхание пахнет тем же. Разве не смешно?

Совпадения — знаки, которые нам посылает судьба.

— Имори? Ты?

Одна его рука ещё держит меня за горло. Пальцы второй гладят меня по щеке.

— Имори? Не может быть…

Гладят, гладят. Какой он тяжёлый!

— Ты покинул город…

— Меня убили, — бормочу я. — Меня убили, иначе разве я ушёл бы от тебя?

— Имори, я не могу поверить…

— Вот этот убил, — я дёргаю подбородком, указывая на себя. Получается не очень, но Кохэку всё понимает правильно. — Она привела нас обоих, мы подрались… Я не заявил о фуккацу.

— Ты…

Он лежит на мне. Вздрагивает всем телом. Упёрся лбом в мой лоб. Я говорю ему прямо в полуоткрытый рот, в рот, пахнущий рыбой и редькой. Я словно передаю слова из уст в уста. Он должен присвоить их, эти слова, прожевать, проглотить.

Говорить тяжело. Впрочем, меня хотя бы не душат.

— Признаться, что я Кояма Имори? Опять стать отверженным? В новом теле со старой клеветой?! Нет, ни за что!

— С клеветой, — повторяет он. — Тебя оклеветали?

— Ты поверил лживой банщице. Прогнал меня. Все поверили, даже ты. Но я вернулся, Кохэку. Новое тело, новое имя. Новая судьба. Я пришёл к тебе в театр, боялся признаться…

— Я не узнал тебя. Я чуть не убил тебя.

— Не плачь, мой янтарь.

— Имори…

— Вор! Мерзавец!

Дикий, заполошный визг едва не обрушивает крышу на наши головы. Ввинчивается в уши, раздирает слух в клочья:

— Вор! Ты решил украсть моё имя?

Красавица на ложе превратилась в разгневанную ведьму:

— Какой ты Имори, негодяй?! Ты лжец!

Актёр не слушает её. Гора, и та содрогнулась бы от этих ужасающих воплей, но Кохэку лежит на мне, словно утратив способность двигаться, и плачет как дитя:

— Имори! Прости меня…

— Слезь с него! Оставь его! Он лжёт, он не Имори…

Женская личина сползает с хозяйки дома, превращая красавицу в красавца:

— Это я Имори! Кохэку, я Имори!

— Он лжёт, — шепчу я актёру. — Не верь ему.

— Это я Имори!!!

— Он лжет. Сперва он хотел отправить тебя в ад. Хотел, чтобы ты задушил меня, угодив под фуккацу. Это злой дух, призрак банщицы. Она оклеветала меня, теперь она хочет обмануть тебя…

Кохэку поднимает голову. С истовой уверенностью, рождённой отчаянием, тычет пальцем в онрё:

— Ты лжёшь! Гнусная банщица!

— Приглядись! — взвывает призрак с не меньшим отчаянием. — Я Имори! Ты оттолкнул меня, предал; я решил, что жить больше незачем…

— Ложь! Обман!

— Обман, — соглашаюсь я, осторожно выползая из-под Кохэку. — Она лживая тварь. Я Имори, не сомневайся…

— Негодяй! Верни моё имя!

Обуян бешенством, призрак вертится на ложе, словно киотская юла. Одежды его превращаются в летящие полосы ткани, намотанные на заострённый стержень из бамбука. Кровь, снег, перламутр. Листья клёна, листья ивы, тигровые лилии. Журавли в облаках. От такого зрелища у меня кружится голова.

— Кохэку, я Имори! — крик призрака бьётся в стены. Должно быть, безымянная улица давно проснулась и сейчас дрожит в страхе. — Вспомни, мы любили друг друга! Неужели ты поверишь этому мерзкому прощелыге?

— Сам прощелыга, — обижаюсь я. — Иди отсюда, умри спокойно…

— Это я Кояма Имори!

— Нет, я.

— Я призрак! Дух Имори! У меня нет ног!

— А у меня есть, — отмахиваюсь я. — При чём тут ноги?!

— Я настоящий дух Имори! У меня нет ног!

Юла взмётывается к потолку. Кимоно задирается, открывая голубоватый туман там, где у обычных людей находятся коленки, голени, стопы. Плывущая походка духа становится мне понятной.

— У призраков нет ног! Я дух Имори!

Я грожу ему пальцем:

— Мало ли у кого нет ног? У калек, например. Это ведь не значит, что все калеки — Коямы Имори?

Не правда ли, служба дознавателя меня кое-чему научила?

— Да, у тебя нет ног. Ты призрак. А у меня есть, потому что я не призрак. Я Кояма Имори после фуккацу. Я ношу обычное человеческое тело: с ногами, руками, ушами…

— Лжец! Подлый лжец!

— Какие ваши доказательства?

— Я докажу! Докажу! Кохэку, смотри на меня…

Я вовремя успеваю отползти к стене. Иначе призрак, будь он хоть трижды бестелесным, снёс бы Торюмона Рэйдена быстрее, чем нога пьяницы отшвыривает бумажный фонарь. Онрё падает на колени перед Кохэку, вцепляется тому в плечи. Смуглая кожа актёра бледнеет, выцветает: не кожа, пепел.

— Вспомни, Кохэку! Мой янтарь? Разве я когда-нибудь звал тебя так? Даже в самые пылкие наши мгновения я не произносил этих слов! Я звал тебя Коман, по самой удачной твоей роли…

Губы актёра трясутся.

— После смерти я принял твой облик, — призрак уже не кричит. Шепчет одними губами. — В этом обличье я завлекал всех, кто отрёкся от меня, всех, кому желал отомстить. Я — это ты в роли Коман. Твой вид, твоя одежда. Ты не узнал меня? Не узнал себя во мне? Да, я ненавидел тебя. Ненависть толкнула меня на отвратительные поступки, превратила в чудовище… Но даже так я носил твой облик в памяти, не отпускал тебя ни на миг. Это всё, что осталось несчастному Имори за порогом смерти. Прости меня, Кохэку!



— Имори?

Актёр рыдает. Хватает призрака за плечи:

— Имори! Это же ты!

Не знаю, можно ли трясти онрё. Кохэку трясёт:

— Имори! Как я мог не узнать тебя? Как мог ошибиться?

Мотает головой в мою сторону:

— Обманщик! Вот он, Имори!

— Ты последний, — шепчет призрак. — Я сказал тебе, что ты будешь последним. Так и случится. Ты будешь последним, кто видит меня здесь, в этой колыбели горестей, клеветы, измен…

— Имори!

Дурманящий аромат хиганбаны хлещет в дом от крыльца. Затапливает комнату, прибоем ударяет в стены. Колышется тяжкими волнами — так, что я задыхаюсь, хрипя, хватаюсь за грудь. И опадает, расточается, зыбкими нитями уходит в щели.

Исчезает.

Запаха больше нет. Цветок мертвеца утратил своё тёмное очарование. Нет и призрака. Я упустил момент, когда Кояма Имори покинул дом, а может, и весь мир живых.

— Не плачьте, — говорю я, обращаясь к Кохэку. — Пойдёмте отсюда.

Он не слышит. Не встаёт. Приходится тащить волоком.

Глава шестая