Куклы тетки Дарьи (СИ) — страница 2 из 3

На льду озера на месте золы блестит зеркало воды. Гена привязывает каждой утке грузик и всех садит на одну веревочку-связку и выпускает в озерко. Неподалеку он складывает ледяной скрад и садится караулить уток.

Медленно меркнет вечерний свет, но на пылающем севере он будет гореть всю короткую ночь. Цвета потрясающие емкие, контрастные, островерхий лес — черный, лед — синий, а небо — огненно-рыжее, и его потусторонний отсвет в холодеющем озерке еще рыжее и нежнее.

Издали начинает доноситься тревожнейший пересвист, сопровождаемый конным потрескиванием, сухой трелькой, свадебной игрой рулевых перьев шилохвости или по-енисейски острохвоста. Нарастает свист рассекаемого воздуха и черные тени стремительно проносятся над головами, словно куски резаного железа или небывалые бумеранги. И так счастливо и тало на душе и у нас, и у Гены, что кажется, не космическим расчетом природы, а жгучим ожиданием, немыслимым старанием человека создана почти рукотворная эта весна.

Озеро соединено с Енисеем и связано с ним так же накрепко, как и вся остальная жизнь. Острие Енисейского ледохода уже на подходе, поэтому в озере стремительно прибывает вода, и Гена несколько раз подтаскивает ветку. Наконец остается незатопленным один только бугорок с костерком и навесом. Лед, уже распарившийся и потрескавшийся начинает медленно тащить вверх по озеру. И вот раздается страшный и раскатистый грохот, сопровождаемый утиной перекличкой и свистом крыльев — это трогается Енисей за черным забором ельника, толкает лед на берега, с хрустом мнет на каменные корги, и в одном месте вырастает из-за леса огромной ледяной сопкой. Лед, который только что тащило вверх по озеру, начинает нести вниз. Гена смотрит на него, как завороженный.

Налетает шквал и гремит весенний гром, катится-надвигается сизая туча и льет короткий дождь, взбивая воду тысячами серебряных свечек. Дождь стихает и наползает туман, сквозь который пробивается нежный, цвета топленого молока, солнечный свет. Туман поглощает озеро.

Постепенно он рассеивается, собираясь в волнистые пласты, сквозь которые все яснее различается острый частокол чернолесья и идеальная гладь озера с редкими лебедями льдин. Гена стаскивает ветку, и вот она несется по воде, как утица, и вот уже привязана к кусту сеть, вот на большой льдине белеет ледяной скрад и рядом кивают головками чучела уток. Лента тумана еще не исчезла и опоясывает Гену, сидящего в ветке. Под ним его перевернутый двойник, располовиненный молочной прядкой. На фоне чернолесья с колокольно-звонким кликом медленно пролетает пара лебедей.

В это время раздается совсем новый звук — дрожь металла, тяжелая одышка машины, грохот винтов. Это шум идущего по Енисею парохода. На подходе к невидимой деревне он дает долгий и мощный гудок. Гремит якорная цепь, лают собаки, ревет лодочный мотор.

Волна парохода сквозь залитую водой тайгу доходит до озера и качает ветку с Геной, сеть с круглыми, как монеты, берестяными поплавками, чучела уток. Полоса тумана ширится.

2

Туман вскоре расходится, и мы видим огромный и неотвратимый, как колун, нос парохода, что спустив трап, стоит у каменистого берега. На высоком угоре виднеются серые избы, а все остальное место занимает бескрайний Енисейский простор. Правый берег высокий и крутой, левый низкий, зубчатый и тонкий, как нитка. Меж двумя мысами морская гладь сливается с небом, открывая огромную, захватывающую дух дорогу.

Подгребает на ветке Гена, вылезает на берег, вытаскивает мешок с рыбой. По трапу спускается одетый в городское человек:

— Здравствуйте! Вас как зовут?

— Меня?

— Да, да. Вас.

— Ну, Гена. Геннадий… — гнусавой остяцкой скороговоркой отвечает Гена.

— Гена, эта новая лодка у тебя?

— Но, новая, нынче делал.

— Можешь мне продать ее? Я заплачу.

— А я как без ветки?

— А ты себе новую сделаешь!

— Щас чо ли делать? Ну на хрен…

— Гена, ты вот такую лодку мне можешь сделать?

— Ну а ты чо раньше-то не подошел?

— Тебе зачем раньше? Я тебе сейчас калым предлагаю, цену любую говори, деньги есть — делаешь лодку и сразу расчет. Ну сколько она стоит? Тысячу, две?

— Девятьсот рублей.

— Ну я вот тебе три сходу даю! Сделаешь? Я из салона художественного, к нам профессор из Норвегии приезжал, такую лодку хочет, богатый, сколько скажешь, столько и отвалит. Ну?

— Да сейчас никто не делат, раньше-то чо не подошел? — мямлит Гена, ему неудобно, что тот не понимает.

— Да слушай, вот прямо сейчас с тобой вместе останусь, в тайгу зайдем и сделаем.

— Сядь, парень… Щас комар заест… Щас, парень никто не делат, щас, парень, рыбачить надо. Да дрова ловить. Бери вон, сигов у меня, а ветку на следующий год токо. Профессору…

По трапу сбегает, пряча под фуфайкой бутылку, остяк с пылающими глазами. У него крючковатый нос и прямые как у индейца волосы.

— Здорово, Страдиварий! — говорит Гена.

— Дорово, Гени! — мямлит Страдиварий и убегает.

— Почему Страдиварий? — спрашивает приезжий.

— Нарточки делат… — бросает Гена и поднимается с рыбой на пароход. Возвращается он с пустым мешком под мышкой, пересчитывая деньги, и, воровито озираясь, прячет их в сапог под пятку. С парохода на галечный берег вылетает пустая пластиковая бутылка. Гена подбирет ее, моет, полощет в Енисее. Кричит чайка. Гена набирает в бутыль прозрачной енисейской воды и сует в мешок. Сверток он кладет в ветку, садится сам и отплывает от берега, мимо которого на отдалении несет огромный выворотень с парой трясогузок. Проезжий человек смотрит Гене вслед, потом поворачивается к нам лицом и делает жест полнейшего недоумения-восхищения: пожатие плеч, разведенные руки, качнувшаяся голова.

Гена подъезжает к бревну и начинает заколачивать в него скобу. Бьет топориком, звук доходит через долгую ватную паузу, и кажется в эту паузу помещается весь безмерный простор, вздох огромного пространства и целая человеческая жизнь. Туман закрывает и лодку, и Енисей, и пароход. Еще некоторое время слышны удары топора по скобе, отстраненный и задумчивый крик чайки и шелест Енисейского прибоя.

Туман рассеивается и перед нами картина, идущая в особенный растык с тем, что мы видели перед этим. Насколько спокойна и прекрасна была Енисейская даль, так же безжалостно-убог голый срез брусового дома, все нутро которого, даже худосочная кошка, как серой паутиной покрыто не то копотью, не то грязью, не то напылью убитой жизни. Железные кровати с тряпками, табуретка, банка с окурками, под потолком голая лампочка с красно пылающим волоском. Особенно кощунственным посреди этого убожества выглядит телевизор, стоящей на отдельном ящике, как на постаменте. В нем часы, их стрелки показывают ноль часов, несмотря на позднюю пору из окон льется недвижный и синий свет белой ночи.

Серость жилища сгущается до полной и кромешной темноты. Она снова озаряется, и мы видим компанию из остяков, сидящих за бутылкой спирта. Галдя, они разливают в железные кружки и пьют, морщась, берясь дрожью и почти не закусывая. Бутылка кончается, Гена отсылает за спиртом Страдивария, дав ему денег из заначки. Страдиварий прибегает с литровой банкой, полной тугого зеленоватого чистогана. Компания разом оживает:

— Геня, воду давай!

Гена тянется к ведру, но оно пустое, он выходит в другую комнату, долго шарится, гремит ведрами:

— Мама, вода есть у нас?

— Нету, сына, нету-ка воды, — отвечает старческий остяцкий голос. Гена заходит за ведром и вдруг натыкается на сверток — это бутылка с Енисейской водой, укутанная в мешок. Она так и лежит рядом с его табуреткой.

Как только появляется бутылка с водой, гвалт затихает, сереет как подкладка, и сверху него ложится, наплывает и нарастает шорох Енисея, крик чайки, удары топорика по скобе — все протяжное, бескрайнее, задумчивое.

Воду выливают в огромную бутылку, которой та лишь по пояс, но и в другой посуде, Енисей продолжает отражаться, расходиться по комнате. Гена льет в него спирт.

Звуки будто перекисью водорода с шипом глушатся, травятся, горят. Спирт съедает, пожирает чистую и студеную Енисейскую воду. Вода вздрагивает, берется глицериновой судорогой, зернистой густотой, а потом мутнеет, как сыворотка. На бутылке написано «уль», по-остяцки водка. Это единственное слово, оставшееся от языка. Гена завивает потеплевший уль змейкой и разливает в кружки.

Начинается тупая, бессмысленная пьянка, кто-то заходит, уходит, пьют остяки, русские — водка не выбирает. Все орут, дерутся, мирятся, плачут.

3

Комната сдвигается влево, будто ячейка карусели, и мы видим брусовую перегородку с дверью, которая тоже съезжает и открывает такую же комнату, только с печью и кухонным столом. Печь с трещинами и опаленным, черным зевом вокруг чугунной дверцы.

Посередке на табуретке, прямая как палка, сидит Тетка Дарья — мать Гены. Лицо старухи необыкновенно древнее и морщинистое. Оно все в складку, в насечку, будто когда-то натянули на него невод, и кожу так стянуло ячеей, что она выдавилась, провисла мешочками, но не дряблыми, а смуглыми, копчеными… Лицо ее рельефно освещено синим ночным светом.

Бабка слышит все, что происходит за стеной. Там гвалт, крики, кто-то падает, слышен Генкин голос. Генка появляется, пошатываясь:

— Мама, курево где?

Лицо у него неподвижное, выцветшее, деревянное. Мать дает пачку папирос, он прикуривает не с первой спички, не попадая в папиросу огнем, и уходит в синем облаке. Облако закрывает все.

Когда дым оседает, перед нами песчаный берег реки и берестяной чум. На бревнышке молодая Дарья кормит с ложки ухой маленького Генку. Он капризничает, кривляется, делано хныкает, вертит головой.

— Ну ладно, ладно! От ить уросливый какой!

Кричит чайка. Дарья все пытается вложить Гене в перепачканный рот ложку с ухой и наконец это ей с трудом удается. Гена открывает рот и принимает ложку, и Дарьин рот делает такое же автоматически-материнское повторяющее движение. Это движение настолько огромно, что судорога охватывает пространство, налетевшим ветром кладет-заворачивает синий дым из трубы чума, и он полностью застилает все вокруг, а когда рассеивается — перед нами снова серая Дарьина комната.