Бабулька с неотлепимой от русских бабулей-передвижниц тележкой, объезжая грязь понизу, покосилась на встречного пешехода. Но он не обратил на это внимания и отчеканил ещё:
– Жизнь… Какое это прекрасное предисловие к разлуке!
И ещё:
– Вы, листочки, не шумите, \ Нашу маму не будите.
Последнее, про листочки, ему особенно полюбилось своей простотой и искренностью.
Вообще, эпитафии нравились ему, потому что они говорили больше, чем в них звучало. По эпитафии много чего можно было понять про усопшего: образование, семья, круг общения… Эпитафия могла быть бесхитростна и наивна, а могла быть важна и торжественна, эдакие словесные завихренья или цитаты из классиков.
Например, на одном из недавних памятников были высечены строки Цветаевой: «Как луч тебя освещает! \ Ты весь в золотой пыли. \ – И пусть тебя не смущает \ Мой голос из-под земли».
А на юге области он разыскал четырежды Левитанского: «Меру окончательной расплаты каждый выбирает для себя».
Непонятно зачем, но прикладывали могилу и общефилософскими изречениями, позаимствованными, например, у Майкова: «Здесь, в долине скорби, в мирную обитель \ Нас земля приемлет: \ Мира бедный житель отдохнуть приляжет \ На груди родимой. \ Скоро мох покроет надпись на гробнице \ И сотрётся имя; \ Но для тех бессильно времени крушенье, \ Чьё воспоминанье \ Погрузит в раздумье и из сердца слёзы \ Сладкие исторгнет».
Когда охранник, зевнув, поздоровался, Николай Иванович вдруг обнаружил, что уже прибыл в пункт назначения. Чтобы оттянуть момент объяснения с сильными мира педагогического, он прежде поднялся на третий этаж и заглянул в привычную аудиторию. Там, к его удивлению, несмотря на его получасовое опоздание, ещё ошивалось человек пять или шесть. Зелёнкин застеснялся и, ничего толком не объяснив, стал располагаться за кафедрой. Попутно он заметил, что рыжеволосая девушка и остроухий парень, держась за руки, хихикая, спрыгнули с подоконника. С заднего ряда доносился храп уронившего голову на парту здоровяка, ещё одна студентка вязала шарф из жёлтой пряжи.
Был конец года. Ему следовало читать про специфику рыцарских романов, точнее, про Парцифаля и Святой Грааль. Но в голове вскинувшийся ещё с утра Кухулин обосновался широко и исчезать никуда не собирался. Даже наоборот, устроился там поудобнее, потому что в моменты застенчивости Зелёнкин обращался к близким темам, загораживаясь ими, словно щитом, от напастей.
Он вытащил из пакета Вольфрама фон Эшен-баха и аккуратно отложил его на край стола, как бы говоря: «Извини, дорогой, пока не до тебя». И произнёс:
– Сегодня у нас повторение. Тема – кельтский эпос.
И он сказал: так-то и так-то.
И ещё так-то.
И так.
А взгляд его бегал безучастно по кабинету, лицам, углам, потолку и окнам. Но ничего не фиксировал. Потому что Зелёнкин уже перекинулся внутренне в мир потусторонний, где пировали древние воины в доспехах, носилось сто песен одновременно, жар падал от солнца на равнины радости и двигались золотые колесницы, гарцевали жёлтые, красные и небесные кони, а волны бились в берега. Он уже был в тех местах, куда плавал Бран, сын Фебала, и куда Кухулина пыталась заманить сида по имени Фанд.
Его густую, сосредоточенную речь обрубил звонок.
Студенты, не обращая внимания на то, что лекция не закончена, зашелестели и потянулись к выходу.
Зелёнкин вздохнул, вложил Вольфрама фон Эшенбаха в пакет с автосервисом и, не в силах далее отдалять момент расплаты, отправился в деканат.
Он просочился в широкую дверь, бережно прикрыв её за собой, и покорно замер у входа. Там как раз развёртывались военные действия между методисткой, занявшей позицию за столом по одну сторону, и разъярённой мамашей, устроившейся по другую сторону стола, как за баррикадой. Грузная мамаша метала в неприятеля снаряды претензий и жалоб, что-то про чадо, которое незаслуженно притесняют. Желтоволосая методистка от вражеской бомбёжки уклонялась, пропуская претензии мимо ушей. Она подняла глаза на смущённого доцента и постановила с вопросительной интонацией:
– Пришли?
– Пришли, – согбенно кивнул Николай Иванович.
– В пять часов зайдите к Светлане Матвеевне.
Сегодня у него были лекции только в первой половине дня; убивать четыре часа на ожидание не хотелось. Но он побоялся возразить. И просто виновато попятился обратно в дверь.
Зелёнкин вернулся в аудиторию и прочитал лекцию ещё одному курсу.
Наступил обеденный перерыв. Страшно хотелось есть, но в бумажнике и карманах мелочью наскребалось разве рублей пятьдесят. Он стал спускаться в столовую и на лестнице влился в широкий горланящий поток учеников. Из потока в него несколько раз метнули равнодушное «здрасти», на которое он только и успел растерянно моргнуть, прижимаясь к стенке, чтобы его не снесло со ступенек.
Он ещё раз перебрал свои богатства и сделал вывод, что может позволить себе либо два пирога с чаем, либо борщ за 44 рубля с тремя кусками хлеба. Отстояв двадцатиминутную очередь, получил тарелку борща с дрейфовавшим в красном водоёме майонезным айсбергом. Осмотрелся в поисках свободного места (почти всё было занято) и приткнулся в самый угол, возле грязной посуды, куда никто садиться не хотел, потому что там постоянно шмыгали и толкались люди с подносами.
Он редко ходил в столовую – учебных часов у него было негусто, обычно успевал пообедать дома, или заворачивал с собой бутерброды, или вообще в пище не нуждался. Но если уж пировал на общественных харчах, то всегда один и всегда садился в углу, чтоб никто к нему не подсел.
Потом поднялся на кафедру. Две женщины-коллеги поздоровались и продолжили болтать о скидочных купонах на летнюю обувь.
Никто и не подумал спросить: «Как вы провели праздники, Николай Иванович?», или «Где это вы пропадали, Николай Иванович?», или «Не завалялось ли у вас такой-то книги, Николай Иванович?». Но он был только рад, что в его дела не запускают длинные носы.
Зелёнкин, стараясь не привлекать к себе внимания и не шуметь, откопал среди распечаток, ведомостей и канцтоваров учебник по древнеегипетскому языку и читал, пока часы не возвестили о чайно-английском времени.
Перед деканатом ему показалось, что сердце его заходило туда-сюда по всему организму.
– Здравствуйте. Можно? – со страдальческим выражением, будто вступая на минное поле, поинтересовался он, просунув голову в кабинет.
– Можно-можно! – прищурившись, как бы готовясь опустить молот правосудия, округляя ярко-розовые губы, ответила Светлана Матвеевна. – Почему не предупредили об опоздании, Николай Иванович?
У него, конечно, всё перепуталось, и он сказал: так получилось и ещё работа держала и ещё у него ведь нет мобильного телефона и ещё приболел и ещё звонили из газеты надо было срочно сдать статью и ещё несчастный случай поскользнулся по пути и упал в лужу пришлось побарахтаться и спешить домой переодеваться и ещё совсем потерял счет времени и ещё он опоздал всего на полчаса и дочитал лекцию как положено и ещё кому надо тот дождался и ещё он покорнейше просит простить и не держать зла.
На что Светлана Матвеевна, переходя с успокаивающе-снисходительного тона на крик, заметила: а что значит так получилось и почему это какие-то статьи для районных газет он ставит выше своей основной работы с извините окладом может быть ему не нужно место его и оклад и он собирается устроиться в штат газеты и пусть пишет себе на здоровье в любое время и ещё что-то не видно чтоб он переодевался такое ощущение будто он все праздники в этой самой луже и провалялся и вообще жениться ему надо для аккуратности и свежести и ещё пусть ставит будильник если теряется во времени и ещё веет от такого поведения лютой безответственностью и она настоятельно просит его приобрести уже мобильный телефон или хотя бы звонить из дома при необходимости.
Николай Иванович выслушал покорно. И даже добавил жалкое «извините». Хотя проскочила у него маленькая мысль: сейчас бы маму сюда и папу, и пусть бы они его защищали, как раньше, а то сидят на даче без дела. Ещё он подумал, что Светлана Матвеевна не имеет права так разговаривать с ним, человеком кое-что из себя представляющим. И следом подумал, что ничего тут не поделаешь, такой он, видимо, жалкий и попранный, что можно с ним вот так.
Он выскочил, разгневанный, из деканата и пошёл собираться.
«Ну, погоди! – полыхало внутри. – Сволочь. Репейник. Ты у меня ещё подавишься своими словами…»
Но вместо того чтобы заставить Светлану Матвеевну пожалеть о сказанном, Зелёнкин взялся за дополнительную работу по консультированию отстающих. Остаток мая пролетел быстро. Началось лето. Зелёнкин ждал с нетерпением, когда, наконец, пройдёт июнь и он освободится для личных трудовых подвигов. Он ненавидел экзамены. Эта процедура пугала его больше, чем ребёнка уколы. Утешала только мысль о том, что скоро учебный год закончится и можно будет вернуться к разведке захоронений.
Поэтому, когда вечером у кафедры его подстерегла студентка: «Здрасти. Я к вам…», единственное, о чём, он подумал – это как от неё побыстрее отделаться.
Он с ужасом разглядел её ноги в колготках в вульгарную сеточку, короткую юбку, еле закрывающую причинные места, тонкие бретельки чёрного топа, длинные каштановые волосы, веки с яркими синими стрелками, бледную кожу, выраженные скулы, тонкие запястья. Он разглядел на одном из запястий мешанину цветов на коже, что-то отвратительное – жёлто-синее, вздувшееся, от чего веяло неприятным происшествием.
В нос ударило приторными духами.
– Ко мне?
– Я Юля. Юля Метелькова, второй курс. Помните меня? Я у вас была на зарубежке.
Он выдал что-то нечленораздельное: смесь понимания и задумчивости, смесь «да» и «нет».
Но, конечно, он её помнил. И её бледность помнил, будто бы выбеленную кожу, и часто оголённые руки, и то, как лицо было разрисовано. Ещё она завешивалась побрякушками, и они звенели при движении… И то, что ей было всегда неинтересно, он помнил. Она, если уж приходила на занятия, то перешёптывалась с парнями, или играла в морской бой, или просто рассматривала ход пылинок в солнечных лучах, или вовсе, чаще всего, беззастенчиво спала у него под носом на втором ряду.