Кукушонок — страница 5 из 13

Я оговорил, что моя сторона ничего, кроме открытия, в дело не вкладывает и от участия в самой долбежке «звезды» решительно уклоняется. Соответственно, Мазепп определил мою долю дохода от грядущей торговли металлом «косточек» в десять процентов. «Это ж миллион! Жуй трешками — за всю жизнь не сжуешь», — прокомментировал он свою щедрость. Я кивнул. Мы пожали друг другу руки и съели банку консервированных личжи «Калимантана сэлед».


Пока я врал, совесть меня не мучила: я обманывал врага.

Заполучив желанную лерку, я долго еще восхищался своим вероломством. Знать не знал за собой таких талантов! И заранее ластился ко всеобщему хохоту, под который пущу в нашей компании этот анекдот.

И потом — не все же я врал! «Звезда» и впрямь больше походила на конструкцию, чем на каприз природы.

Была у меня мыслишка, отбывая со «звезды», вызвать Мазеппа по голосовой связи и ехидными словами выложить всю правду. Была, да забылась. Как и желание хвалиться в компании. Уж больно через силу шла работа; голова болела непрерывно, и ливер докучал. Крепко меня подкузьмили эти полтора месяца на «звезде Ван-Кукук». Забить бы мне тревогу, бросить все и кинуться в реабилитационный центр на Ганимед, а я в полубреду алчно тянул руки к остальным четырем Босорканевым подаркам. Ну, потерплю, ну, поднатужусь — и разом все кончу. А Мазепп — что Мазепп? Вразумят его. Без меня. Найдется кому.


В:

Лажа. Оперетта. Свист.

Ничего этого я не помню и не помнил. Это концертный номер, который и так-сяк слепил пятнадцать лет спустя из каких-то фразочек Мазеппа, заполняя пробелы золой и огарками собственной фантазии.

Но это уже не имеет значения. Чересседельник битюга набит образцами снулого урана, подпольный доктор всех наук лезет из кожи вон, чтобы соню растолкать, а я болтаюсь вокруг них по неопределенной орбите, как фиалочка в компостомешалке.


Впредь настоящим будущему сэр-пэру, а ныне копотуну в подполье на его германский фриз над левантинским нюхалом накладывается прозвище «Кулан фон Муфлон», сиречь «Осел фон Баран», он же его долботронство Недобертольд Шварц.


Прозвать бы как-нибудь и супругу его Элизу, но тут из меня продуцирует гейзер таких словечек, что надо подумать, какое выбрать…


А2:

Не знаю, что тошнее: писать об этом или читать.

По-моему, все же писать.

Получил я свои восемь лет стажа. Вожделенные Плеяды не сию секунду, но на моих петлицах взошли. Ни один долбайкомпьютер не оспаривал моих прав первенства на командирскую должность. Но тут в мою жизнь журавлиным клином вдвинулись врачи, и все мои блестящие перспективы пошли по частям под топор.

«Не делал этот мальчик каждый день шестичасовую зарядку и силовым костюмом пренебрегал. Прибавьте к этому ранее не выявленные конституционные дефекты, иными словами — плохую наследственность (уж мальчику лучше знать, кто в его роду и чем злоупотреблял), и вот результат: кости картонные, сосуды трухлявые, дегенеративные явления в железах, переброс на рефлективное мышление. Года за два подштопаем, но работа в заатмосферных условиях в дальнейшем категорически противопоказана».

Я взвыл.

— Как же так! — говорю. — Значит, мне с самого начала, при найме, сулили златые горы, обрекая на перемол?

— А вы что думали, что там курорт и златые горы вам сулят исключительно за ваши красивые глаза и дипломчик с отличием? — хладнокровно ответили мне хором три головы главного Асклепия. — Их сулят только за чреватое последствиями хождение по лезвию. Опять же, в свете тогдашних представлений, ваша нагрузка находилась в пределах допустимых норм. Но пока вы там своевольничали (вы же не станете отрицать, что своевольничали и пренебрегали предписанным режимом!), нормы изменились — это раз, и мы научились смотреть зорче и глубже, чем прежде — это два. Мы работали, подполковник, работали. И не думайте, что нам все так просто давалось.

— И что же, вы даете мне чистую отставку?

— Подполковник, фу! Подумайте — в ваши годы вы уже подполковник! Многие дослуживаются до этого звания в сорокалетнем возрасте. Наше дело — дать медицинское заключение. Вот мы его и даем. А решаем не мы, решает ваше начальство.

На черствость людскую посетовать не могу. Меня жалели. Я понял так, что начальство ретиво воткнет в эн плюс первый кабинет три эн плюс третий стол с тремя телефонами, дисплеем и терминалом, терминал потихоньку отсекут, меня там усадят, положат приличный оклад, пожмут руку и навек забудут. А я по этим телефонам дозвонюсь лишь до мелкого сутяжничества и прогрессирующих кризов на почве зависти. И дрожащей лапкой буду нашпиливать на разные места капающие сверху бубенчики за выслугу лет. Кто доверит серьезные дела убогонькому, за которым надо слать в кильватере реанимашку?

И я ушел. Подал рапорт и ушел. Коллеги с перепугу мне даже отвальной не устроили. И за все эти годы никто из них мне не позвонил, обо мне не вспомнил. Люди казенные, претензий не имею.

Не женился.

Растить и прилаживать к миру детишек, зная, что подсунул им дрянь-хромосомы — это, в конце концов, подло. А приглашать подругу исключительно на роль «утоли моя печали» — гадко.

Не повесился.

Где выкинули мне мизер, там пусть и точку ставят. Пусть озаботятся. Ал за бесплатно чужую работу делать не макак.

Профессий переменил — не счесть.

Предпоследняя — самая любимая. Ласковый конюх.

На приличном конном заводе имеются конюхи трех родов: громила, никакой и ласковый. Лошади памятливы. Громила — укрощает и уходит. И маячит неподалеку, как символ безраздельного господства двуногих. Никакой — он никакой и есть, мало ли колготни при стойлах. А ласковый конюх на этом фоне дает животному высший шлиф. Вот я его и давал.

Говорят, у меня это получалось.

Не почел бы себя блаженненьким всепростителем с автоподавленным вкусом ко злу. По-моему, дело обстоит как раз наоборот; с большим удовольствием насолил бы многим. Но у меня не хватает на это душевных сил. Было время, я из-за этого, даже грустил. А потом увидел: в нашей кишащей россыпи всегда полно и поводов для взаимного воздаяния, и желающих, не сходя с места, этим воздаянием заняться. Всегда найдется кто-нибудь, кто, сам того не ведая, воздаст и за меня. И я могу с легким сердцем и чистой душой встать себе на зорьке и насладиться неспешным походом по росистой плитчатой дорожке в пятый блок, где меня ждет приятель, чей естественный мир решительно не имеет ничего общего с житейскими страстями моих сородичей.

Возможно, мой питомец соглашается на общение со мной именно из-за отсутствия перекрещивающихся житейских интересов. Кони высших статей себялюбцы и гордецы. Вся их жизнь — непрерывное ревнивое состязание с себе подобными, а миг счастья — круг почета, так краток. С неподобным себе нечего делить, поэтому общение со мной для коня — глубокий отдых. Ценить его кони научаются в одночасье.

Видимо, я тоже себялюбец и гордец. По крайней мере, настолько, чтобы принять межвидовое общение как целительную передышку. Мне и коню, нам друг с другом хорошо, ученье легко переходит у нас в бескорыстную игру, и…

И, наверное, займись я вместо этих подпольных откровений описаниями того, как дрессировал лошадей, я сочинил бы нехудую книгу. Во всяком случае, более разумную, полезную и долговечную, чем та, которой занят. И тоже тайную. А что? С барышников станется. Засекретят.

Вряд ли я учил коней тому, что им нужно. Само собой, они отвечали мне тем же. Я стал слишком просто смотреть на людей. То, что прежде я принимал за причины людских поступков, стало представляться мне всего лишь следствиями очень простых состояний внутреннего довольства или недовольства внешними обстоятельствами. Невелика ересь, но заблуждение опасное.

Но ничего не могу с собой поделать. Я зачарован моими прелестными скотами и непроизвольно соизмеряю круг коней и круг людей. А моего дорогого Мазеппа представляю себе не иначе, как в образе битюга крепкой конституции. Но с некоторой рыхлиночкой, заметной, правда, лишь очень опытному эксперту. Спорная рыхлиночка. Есть за что попрепираться при бонитировке, если таковая мингеру когда-нибудь предстоит.


А упомянутый мингер долго-долго не давал о себе знать.

Впрочем, возьмись я сдуру составлять реестр персон, не дающих мне о себе знать, мингера я в него не включил бы, поскольку начисто о нем забыл. Он напомнил о себе сам.

Произошло это года три тому назад. Может быть, четыре. Не тот у меня образ жизни, чтобы точно помнить даты.

Два года возился я с Апострофом. Великолепный был конь. Наш, с небольшой добавкой кабардинской крови. Была мысль повести от него новую линию. Стоило на него взглянуть, эта мысль сама приходила в голову всякому, кто понимает в наших делах. А я видел его изо дня в день, и мысль о новой линии въелась мне в самую печень.

И вдруг его продают. Худой год, там платеж, тут платеж, завод буквально подсекло, а за Апострофа какие-то персы разом кладут на бочку умопомрачительную сумму. И наш опекунский совет сдался.

Я на стенку лез. Меня трясло.

Буквально накануне отправки Апострофа до меня добрался поверенный этих персов и предложил контракт. Если я поеду с Апострофом и стану опекать там его и только его, мне положат очень даже приличный оклад. Это меня взорвало. Мало того, что эти халифы, наглотавшись деньги, пускают по любому поводу золотые пузыри, у них еще хватает наглости нанимать нас в лакеи. Я отказался. Врачи не рекомендуют мне менять климат, вежливо объяснил я.

Апострофа увезли, а я наладился в отпуск. В тихую обитель для таких, как я, отставничков.

Давно я не купался в море. Приехал — и сразу в воду. Всласть навозился в воде, выбрался на берег, упал в шезлонг, закрыл глаза и вострепетал, чуя, как прошивают мою некондиционную плоть солнечные лучи. Краем уха услышал, как кто-то подходит. И раздается:

— Приветик, светик.

Я разлепил веки и узрел веснушчатое вздутое брюхо, обросшее густым рыжим волосом. Над брюхом высилась жирная грудь в тех же рыжих зарослях. Только дремучий хам способен выставлять На всеобщее обозрение такую безобразно раскормленную тушу. Я поднял взгляд выше и увидел огромную харю, расплывшуюся в приязненной улыбке. Харю, никого мне не напоминавшую.