Культура и империализм — страница 1 из 123

Эдвард Вади Саид

Культура и империализм

Перевод с английского А. В. Говорунова

Завоевание земель, которое по большей части означает, что их отнимают у тех, кто сложен иначе, или у кого более плоский нос, чем у нас, если взглянуть на него попристальнее, дело не слишком привлекательное. Единственное, что его искупает — одна только идея. Идея, которая лежит в основе всего; не сентиментальная уловка, а именно идея; и беззаветная вера в эту идею — нечто, что можно воздвигнуть и затем заставить кого-то перед ней склониться и принести жертву...

Джозеф Конрад. Сердце тьмы

Экбалю Ахмаду посвящается

ВВЕДЕНИЕ

Лет через пять после того, как в 1978 году вышел «Ориентализм», я начал собирать воедино некоторые идеи по поводу общих соотношений между культурой и империей, которые прояснились для меня в ходе написания книги. Первым результатом этого занятия стала серия лекций, прочитанных мной в университетах Соединенных Штатов, Канады и Англии в 1985 и 1986 годах. Эти лекции и составили ядро настоящей книги, которая с тех пор уже меня больше не отпускала. Большая часть научных сведений из области антропологии, истории и страноведения, на основе которых строилась представленная в «Ориентализме» аргументация, была ограничена регионом Среднего Востока. Здесь же я попытался расширить позицию предыдущей книги и описать более общие схемы взаимоотношений между западными метрополиями эпохи модерна и их заморскими территориями.

Какие из новых материалов были использованы? Это прежде всего работы европейских авторов, посвященные Африке, Индии, отчасти Дальнему Востоку, Австралии и Карибскому региону. Эти афри-канистский и индианистский дискурсы, как я их иногда называю, рассматриваются как часть общих попыток Европы управления отдаленными землями и народами и, следовательно, это касается не только отношений между ориентализмом и исламским миром, но и специфически европейских способов репрезентации Карибских остров, Ирландии и Дальнего Востока. В этом дискурсе внимание на себя обращают риторические фигуры, при помощи которых описывается «таинственный Восток», равно как и стереотипы «африканского [индийского, ямайского или китайского] ума», представление о том, что [европейцы] несут примитивным и варварским народам цивилизацию, настораживающе знакомая мысль о необходимости телесных наказаний, смертной казни или же длительных сроков заключения в тех случаях, когда «они» себя ведут неправильно или думают бунтовать, потому что «они» понимают по большей части только силу или насилие. «Они» не такие, как «мы», а потому заслуживают, чтобы мы ими управляли.

До сих пор почти повсюду появление в не-евро-пейском мире белого человека порождало и своего рода сопротивление. В «Ориентализме» отчасти осталась в тени реакция на господство Запада, кульминацией которого стало великое движение деколонизации по всему третьем миру. Наряду с вооруженным сопротивлением в столь различающихся регионах, как Алжир, Ирландия и Индонезия, в XIX веке также практически повсеместно наблюдалось и значительное культурное противостояние, утверждение националистической идентичности, а в политической сфере — появление ассоциаций и партий, чьей целью, как правило, были самоопределение и национальная независимость. Но имперское вторжение никогда не сводило вместе активного западного завоевателя и пассивного, инертного не-западного туземца. Та или иная форма активного сопротивления существовала всегда, и в подавляющем большинстве случаев это сопротивление в итоге приводило к успеху.

Оба эти фактора — общемировая схема имперской культуры и исторический опыт сопротивления империи — сформировали эту книгу таким образом, что она является не просто продолжением «Ориентализма», но попыткой продвинуться дальше. В обеих книгах я подчеркиваю то, что довольно общим образом называю «культурой». Я употреблял это слово в двух основных смыслах. Во-первых, оно обозначает все те практики — такие, как искусство описания, коммуникации и репрезентации, — которые обладают относительной независимостью от экономической, социальной и политической сфер и существуют в таких эстетических формах, одной из основных целей которых является удовольствие. Сюда относятся как общедоступный запас практических навыков в отношении отдаленных регионов мира, так и специализированное знание в таких научных дисциплинах, как этнография, историография, филология, социология и история литературы. Поскольку главным предметом моего исследования в данной работе являются западные империи XIX и XX веков, я уделял больше внимания таким культурным формам, как роман, который, по моему убеждению, чрезвычайно важен для формирования имперского подхода, круга референций и опыта. Я вовсе не хочу сказать, что один только роман имел столь решающее значение. Я утверждаю лишь то, что считаю его эстетическим объектом, чья связь с экспансионистскими обществами Англии и Франции представляет особый интерес для изучения. Прототипом современного реалистического романа является «Робинзон Крузо», и явно не случайно, что он посвящен именно европейцу, который устраивает феодальное поместье на удаленном, не-европей-ском острове.

В значительной степени критика последнего времени была сосредоточена на нарративной стороне книги и при этом сравнительно мало внимания уделялось ее месту в истории и мире империй. Читатель быстро поймет, что нарратив особенно важен для моей аргументации. Мой главный пункт состоит в том, что в основе того, что исследователи и писатели говорят о незнакомых регионах мира, лежат именно повествования. Они же становятся и методом, при помощи которого колонизированный народ обычно выражает свою идентичность и наличие собственной истории. Главные битвы империализма разворачиваются, конечно же, за землю, но когда речь заходит о том, кто владел этой землей, кто имел право селиться и трудиться на ней, кто ухаживал за ней, кто отвоевал ее обратно и кто теперь определяет ее будущее, — все эти вопросы отражаются, обсуждаются и подчас даже решаются в форме нарратива. Как сказал один критик, сами нации суть не что иное, как нарративы. Власть излагать свою позицию (narrate) или препятствовать формированию других нарративов очень важна для соотношения культуры и империализма. Чрезвычайно важно, что великие нарративы эмансипации и просвещения мобилизовывали людей в колониальном мире на то, чтобы восстать и сбросить прочь имперскую зависимость. В ходе этого процесса многие европейцы и американцы также оказались захвачены этими рассказами (stories) и их протагонистами. Они также сражались за новые нарративы равенства и человеческой общности.

Во-вторых, и почти неосязаемо, культура — это понятие, которое предполагает присутствующий во всяком обществе элемент утонченности и возвышенности. Как выразился Мэтью Арнольд в 1860-х, это совокупность всего лучшего, из того, что знают и о чем думают. Арнольд был уверен, что культура, если и не нейтрализует, то, несомненно, смягчает разрушительное действие современного агрессивного, меркантильного и брутализирующего городского существования. Мы читаем Данте или Шекспира для того, чтобы быть в курсе того наилучшего, о чем думают и что знают, и потому воспринимаем самих себя, свой народ, общество и традицию в наилучшем свете. Со временем культуру начинают связывать — и подчас агрессивно — с нацией и государством. Это приводит к делению на «нас» и на «них» — почти всегда с определенной долей ксенофобии. В этом смысле культура — исток идентичности, причем довольно воинственный, как мы видим это в «возвращении» к культуре и традиции в последнее время. Такое «возвращение» предполагает жесткие коды интеллектуального и морального поведения, которые противостоят вседозволенности сравнительно либеральной философии мультикультурализма и гибридности (hybridity). В бывших колониях такое «возвращение» вызвало к жизни разнообразные формы религиозного и националистического фундаментализма.

В этом втором смысле культура представляет собой нечто вроде театра, где друг на друга воздействуют разнообразные политические и идеологические причины. При этом культура далека от безмятежного царства аполлонийской аристократии. Она, скорее, напоминает поле битвы, где определенные силы являют себя белому свету и соперничают друг с другом. Очевидно, что, например, когда американских, французских или индийских студентов, учат читать и понимать своих национальных классиков прежде, чем они начнут понимать шедевры других культур, то подразумевается, что они будут их ценить и связывать себя — зачастую некритически — со своей нацией и своими традициями, при этом принижая или отрицая все прочие.

В свою очередь недостатки такого понимания культуры состоят в том, что оно включает не только почитание собственной культуры, но также и своего рода трансцендирование, отлучение ее от мира повседневности. А в результате большинство профессиональных гуманитариев не в состоянии проследить связь между такими давними и омерзительно жестокими практиками, как рабство, колониальное или расовое подавление, имперская зависимость, с одной стороны, и поэзией, литературой и философией этого общества — с другой. Одна из непростых истин, которые открылись мне в ходе работы над этой книгой, состоит в том, что очень немногие британские и французские писатели (которыми я искренне восхищаюсь) отвергают понятие «подчиненной», или «низшей», расы, столь распространенное среди чиновников, реализующих эти идеи на практике при управлении Индией или Алжиром как нечто само собой разумеющееся. Это весьма распространенные представления, и именно они способствовали имперской экспансии в Африке на протяжении XIX века. Говоря о Карлейле или Рёскине, даже о Диккенсе или Теккерее, многие критики относят их взгляды по поводу колониальной экспансии, низших рас, или «ниггеров», не к сфере культуры, а к совсем иной области. Культура же при этом выступает как возвышенная область деятельности, где они «на самом деле» у себя дома и где они осуществляют свою «по-настоящему» важную работу.