Когда ужасные сцены вновь проносятся в ее памяти, Марию бьет озноб. В деревенских песнях говорится о том, как холодный страх, словно яд, сваренный старыми знахарями, распространяется по венам. Красная кровь чернеет, медленно расползается холод – примерно так это и ощущается. И все же ей кажется, что все увиденное при побеге из деревни было чьим-то чужим воспоминанием.
Мария смотрит на большой фонарь, висящий под потолком барака. Его красные и бирюзовые стеклянные вставки отбрасывают цветные тени на доски потолка. Она удивляется, как за все годы, что казарма стояла пустой, никто не украл его. Наверное, сюда никто не приходил. Как она слышала, ближайшая населенная деревня находится в дне пути вниз по реке. Она прислушивается к звукам снаружи, которые могли бы намекнуть на опасность, но слышит только отдаленные крики и ночные звуки из беспокойного леса. «Бабушка Симела и старая матушка Сотица наверняка уже умерли, – думает она. – Даже если убийцы пощадили их, как бы они выжили?» Она представляет двух старых женщин, хромающих рука об руку через руины деревни. Она задается вопросом: бросила бы она свою мать, чтобы спастись самой? Но кузнецу Петро и портному Периклу нужно думать о детях: сыну Петро всего пять лет, а его дочерям – три и два. У Перикла сын и дочь около десяти лет. Убегая по горной тропе, эти двое мужчин явно должны были выбирать между своими матерями и детьми. Возможно, прежде чем добраться до безопасной реки на границе, им пришлось выбирать между своими сыновьями и дочерями. Ни Петро, ни Перикл не находятся здесь, в казармах, но, может, они бежали на север, в безопасность высоких гор, в надежде попасть в новую Крестьянскую республику, которую только что снова заняли русские. «Это будет временная безопасность, – рассуждает Мария, – потому что Крестьянская республика теперь – неуправляемая земля с разбойниками на каждом шагу и русскими солдатами, стреляющими во все стороны. Единственная настоящая безопасность находится за границей, в далекой Греции».
В лесу поблизости раздается странный звук, похожий на крик гусей. Возможно это лисицы кричат друг на друга в своих весенних схватках. Дождь закончился, и лес кажется громче, чем обычно, с криками сов, щелканьем и лаем хорьков. Она дрожит и обхватывает себя руками. Хотя одежда промокла, воздух теплый, и девушка знает, что ее не лихорадит. Мария задается вопросом: оставила бы ее мать, если бы она подвернула ногу и не могла идти дальше. «Мать – практичная женщина, – думает Мария, – она держалась бы за меня, если это имело смысл, и бросила бы, если это было необходимо». И все же, Мария знает – молодых девушек никогда бы не оставили сидеть у края дороги, как это сделали с матушкой Сотицей и бабушкой Симелой. Во время восстаний и резни за много лет до этого, деревенский священник молодой отец Кириакос спас своих сыновей – сильных мальчиков, которые могли бегать так же быстро, как он, и даже быстрее. Но его дочери были пухлыми девочками, которые проводили дни за вышиванием, ткачеством и поеданием медовых пряников. Они никогда не бегали по склонам гор и не прыгали через ручьи. Когда убийцы настигли бегущего священника и его семью, он внезапно, с холодным взглядом отчаявшегося человека повернулся к своим задыхающимся, спотыкающимся дочерям и толкнул их на горный выступ, и они с криком упали в глубокий овраг. Их тела остались христианскими, были спасены от разбойничьей орды. Теперь старый деревенский священник лежит мертвый в полях у чайной плантации, покинутый сыновьями, которых он спас.
Из мужского барака доносятся звуки ударов молотком. Мария удивляется, как люди нашли инструменты, и пока не понимает, что они могут использовать камни. Она смотрит на мать, которая, несмотря на шум, крепко спит на спине. Ее рот открыт, а ноги нескромно вытянуты. Мария задается вопросом: убила бы ее мать, чтобы спасти от мародеров. Если бы Мария вывихнула ногу, ее мать закричала бы: «Христос и Пресвятая Дева! Можешь ли ты еще бежать, можешь ли ты бежать?» Если бы Мария покачала головой, мать взяла бы с тропинки большой камень, подняла бы его высоко в воздух и с криком «Бог тебя обнимает и приветствует!» обрушивала бы его ей на голову снова и снова. Она представляет себя лежащей на тропинке, ее сердце больше не бьется, ее платье залито кровью, ее мать и отец бегут одни к деревьям, две старые брошенные женщины сидят, взявшись за руки, и ждут появления первых убийц у разрушенной стены загона для овец Слепого Нектарио.
Мария делает глубокий вдох и смотрит на светильник и его цветное стекло. «Но я не упала и не вывихнула ногу, – говорит девушка себе. – И, возможно, моя мама осталась бы со мной, да и отец тоже». Она теперь знает, что нельзя предугадать, как поступят люди в момент большой опасности, когда одно действие может означать жизнь, а другое – смерть.
Когда они достигли кромки леса и мать вела их за собой, Марии показалось, что увидела вдову Мантену. Вдова, вся в грязи, пробиралась со своей дочерью по тропинке, сворачивающей к домам. Казалось, они что-то потеряли и искали это среди камней и сорняков в мокрой, заполненной грязью канаве. Потом Мария увидела маленькие фигурки, бегущие по полям чуть ниже деревни, и поняла, что это мародеры. «Как могла вдова Мантена остановиться, чтобы что-то поискать, когда убийцы были так близко! – думала Мария. – И зачем бежать из деревни в заляпанных грязью платьях, где они могли отстирать их в лесах?» Она в последний раз оглянулась на двух женщин и поняла, что то, что с такого расстояния выглядело как грязь, было кровью. Теперь она видела только вдову Мантену: двое мужчин обнимали ее, пока она лежала в канаве, катались вместе с ней по грязи, словно боролись за нее. Вдова вырвалась, когтями карабкаясь из канавы, но они догнали ее, и в канаву прыгнул третий мужчина, и четвертый. Мария хотела бросить мешок с одеждой, чтобы бежать быстрее, но рубашки и платья скоро могли стать мостиком между смертью и жизнью. Если ночью выпадет снег, она наденет две или три блузы одну на другую, сможет укутаться в платки и выжить.
Ни Мария, ни Гераклея, ни Костис никогда больше не упомянут о деревне, о старушке Сотице, о вдове Мантене и ее дочери Агорице. Не будут они вспоминать и о безумии Костиса, когда он поставил под угрозу все их жизни, а Гераклея подняла на него руку и взяла на себя ответственность. Для Марии это было ужасно – видеть, как ее отец, который всегда управлял своим хозяйством, в такой момент потерял контроль над собой.
Все беженцы, собравшиеся в бараке, теперь ждут от него указаний: что им делать, где спать, откуда брать еду, как защитить себя. Но Мария знает, что перед лицом настоящей опасности на него нельзя положиться. Это делает новую обстановку еще более пугающей. Если мародеры придут и сюда, ей придется полагаться на мать или на себя. Она побежит к берегу реки, мужчины с ножами будут преследовать ее. Она спрячется за деревьями вдоль кромки воды, их масса розовато-серых листьев скроет ее, как огненная завеса. Но если она поскользнется и упадет в реку, то непременно утонет, так как вода ниже по течению от бараков коварна и утащит ее вглубь.
Она смотрит на свою мать, лежащую рядом с ней головой на своем мешке с вещами. Гераклея сняла свой мокрый платок, который лежит теперь аккуратно сложенный рядом с ней. Ее редкие волосы спутаны и едва доходят до плеч. Она постоянно стрижет их в надежде, что снова станут пышнее и объемнее, и она сможет носить их в длинных толстых косах. Ее рот открыт, и хотя она спит, глаза закрыты лишь наполовину, а зрачки закатились. У Гераклеи круглое лицо и широкий двойной подбородок, который сейчас во сне лежит на груди, а выражение ее лица напоминает Марии бабушку Симелу, которая забыла, кто она такая, ее глаза видят, но не видят, рот безвольно висит. Встревожившись, Мария наклоняется к матери, дотрагивается до ее глаз, чтобы заставить ее полностью закрыть их, и толкает ее подбородок вверх. Как вдруг понимает: так скорбящая дочь закрывает зияющий рот своей мертвой матери. Гераклея, погруженная в сон, сердито поворачивает голову в одну сторону, затем в другую, как бы стряхивая с себя Марию, и дочь быстро отдергивает руку. Она замечает взгляд Эльпиды – повитухи с острым лицом и тонкими змеевидными косами. «Эта женщина не улыбнулась бы даже теплому хлебу», – думает Мария. Она родом из греческой деревни на Северном Кавказе, где говорят на более суровом, в чем-то пугающем греческом языке. В детстве Эльпида была поражена чумой, но выжила и стала изгоем в деревне, чумной девочкой. Ее братья умерли, а она нет, за что мать так и не простила ее. Эльпида холодно смотрит на Марию, и Мария отворачивается. Она слышит, как повитуха бормочет что-то о глупых женщинах и их бесполезных красивых мужчинах, и понимает, что это оскорбление ее матери и отцу. Сколько она себя помнит, люди всегда делали замечания о ее родителях, обычно окольными путями: «Такой красивый мужчина и такая простая женщина. Должно быть, ее свахи шептали заклинания и подливали зелья». Но повитуха Эльпида не шепчется за спиной у людей: она прямолинейная и жестокая женщина, готовая оскорбить человека в лицо. Мария представляет Эльпиду ребенком восьми или девяти лет, идущим по охваченной чумой деревне, возможно, рука об руку с другим чумным ребенком. Их лица отмечены чумой, которая их не убила, жители деревни, как тени, отступают в свои дома, где щелкают замки и засовы.
Женщины ютятся в углах барака, занимая свои соломенные мешки и пытаясь успокоить детей. Сидящая на мешке рядом с Марией молодая женщина кашляет, прижимая ко рту грязную тряпку. Она явно из какого-то города, возможно, из Батума. Ее длинные юбки грязны и мокры, как и широкий кушак, и жакет. На шее висит клубок серебряных цепочек и талисманов, которые, как думает Мария, будут сорваны стражниками и дозорными на пути к Черному морю. На ней не платок, а расшитый бисером круглый чепец, подвязанный лентами, как у богатой женщины на свадьбе.
– Что думаешь насчет этого места? – спрашивает она Марию почти шепотом, чтобы не разбудить Гераклею.
– Лучше, чем я могла надеяться, – шепчет Мария в ответ. – Последние несколько ночей мы спали под открытым небом.