Куприн — страница 18 из 53

Поговорили на расхожие темы — о войне, о «желтой опасности», о первых поражениях. Вошла Лиза Гейнрих, тоненькая, изящная, грустная, и предложила принести обед Мамину в постель.

— Что ты, голубушка! — У Дмитрия Наркисовича, повеселевшего после прихода Куприна, борода встала торчком. — Накрывай-ка в столовой, а я с помощью Александра Ивановича уж как-нибудь приползу.

Куприн провел у Мамина целый день, чувствуя с возрастающим удивлением, что Лиза не шутя волнует его. «Что за нелепость? — корил он себя. — Ты же для нее старик, а главное — ты отец семейства, счастливый муж…» Но, уезжая, просил Лизу написать о себе оттуда, с Дальнего Востока. Что-то тронулось — он чувствовал это — в душе, словно ему было обещано, что полоса неприятностей наконец кончается, обещая впереди свет…


6

Чехов — Куприну.

«Милый Александр Иванович, мне передавали, что Вы сердитесь на меня за то, что я не дал Вам билета на «Вишневый сад» (17 января) или пообещал место, которое показалось Вам чуть не галереей. Уверяю Вас честным словом, у меня до последнего момента хранился для Вас билет 2-го (или даже, кажется, 1-го) ряда, что я ждал Вас и очень пожалел, когда мне сказали, что Вы уехали в Троицкую лавру по какому-то делу, внезапно Вас туда потребовавшему. Галереи я не мог предложить Вам; я мог предложить только партер или место в первом ряду бель-этажа.

Я приехал в Москву, нездоров! Собираюсь читать Ваш рассказ в «Мире божьем».

Не собираетесь ли Вы на войну? Может ли случиться, что Вас возьмут туда?

Крепко жму руку, будьте здоровы и благополучны.

Ваш А. Чехов».


7

Как мучительно стыдно было Куприну! «Да разве я имел право, — корил он себя, — требовать какого-то особенного внимания от человека, который с большим волнением, да еще больной, переживал премьеру такой пьесы, как «Вишневый сад»?..»

Это было последнее чеховское письмо, полученное Куприным. 2 июля 1904 года Чехова не стало.

Его смерть выбила Куприна из рабочего настроения, он снова отложил рукопись «Поединка».

— Пока не напишу воспоминаний о Чехове, — сказал он Марии Карловне, — к беллетристике не вернусь…

Он приехал к жене в Крым, в Балаклаву, где она снимала три комнаты, после крупной размолвки, почти разрыва. В Петербурге в литературных и светских салонах уже вовсю говорили об их разводе, жалели Марию Карловну и порицали Куприна за его несносный характер, вспыльчивость, неуживчивость. А он, притихший, подавленный, начинал и бессильно бросал очерк о любимом писателе — никак не получалось.

— Ты знаешь, Машенька, не могу найти верного тона, — жаловался Куприн. — Опасаюсь быть слишком сентиментальным, пишу сухо и холодно. И выходит что-то вроде газетного сообщения или казенного некролога… Мой знакомый журналист рассказывал мне, что, когда в печать проникли сведения о болезни Толстого, сейчас же заскрипели перья и в письменный стол редактора была положена на всякий случай статья, начинавшаяся словами: «Он умер… и перо вываливается из рук…» Должно быть, эта статья по сию пору хранится в ящике редактора, терпеливо ожидая своего часа…

Он уходил в другую комнату, садился за простой некрашеный стол, подвигал стопку чистой бумаги и с пером в руке вспоминал дорогой образ. Но находил в себе лишь ровное, тупое, печальное сознание того, что Чехова нет. Снова начинал писать — получалось приподнято, высокопарно, а ведь Чехов не терпел пафоса и утрированного выражения чувства.

Куприн не сдавался. Он комкал, швырял листок, писал снова и снова комкал, рвал. Чувствовалось, что только тогда, когда он сможет вспоминать о Чехове спокойнее, удастся и свободно писать, воспоминания станут проще и правдивее. Смывая узор дешевых обоев на освещенной веселым балаклавским солнцем стене, перед Куприным, как в лучах волшебного фонаря, возникала знакомая панорама Ялты, белый чеховский домик, ручной грифельного цвета журавль и высокая, немного печальная фигура самого Чехова. «Александр Иванович, вы очень талантливы… — покашливая, говорил он со стены. — Одно с вами трудно, слишком уж вы мнительны… Не знаешь, за что вдруг обидетесь…» — «Ваша правда, Антон Павлович», — шептал Куприн. «Нельзя, чтобы человек обижался! — слабо улыбаясь, укорял Чехов. — Себя упрекаешь — не сказал ли чего ненужного, не задел ли нечаянно? А у вас душа сложная, наболевшая…»

Незаметно втянувшись в сон воспоминаний, Куприн трудился с таким напряжением и самозабвенностью, что даже не зачитывал написанного Марии Карловне. Лишь временами выходил к ней на минутку, чтобы вспомнить какую-нибудь неожиданную подробность из разговоров с Чеховым.

Когда очерк «Памяти Чехова», предназначавшийся для 3-й книги сборника «Знание», был наконец закончен, он вернулся к рукописи «Поединка».

Теперь, после незримого общения с Чеховым, работа и над романом пошла споро. Куприн быстро отделал набело первые шесть глав, лишь перестроив композицию и приписав новое начало, а затем отослал их Горькому и Пятницкому. Он начерно набросал главу седьмую — обед у Шульговича, принялся за восьмую, однако молчание издателей его, и без того мнительного, постоянно мучило. Куприн просил Пятницкого сообщить ему мнение Горького о «Поединке», но ответа все не было…

Отдохновение, забвение всех неприятных мыслей несло с собой море.

В Балаклаве Куприн скоро сошелся с просоленными и задубевшими от морских ветров рыбаками — удалым атаманом Колей Костанди, Юрой Капитанаки, Юрой Паратино. Он купил сеть и мережки, вошел в пай с артелью и зажил общей с рыбаками жизнью. Эти добрые и простодушные люди ничего не знали о его профессии, лишь кое-кто из них слышал, что Куприн — «писарь». Весною они ловили мелкую камсу, летом — уродливую камбалу, осенью — макрель, жирную кефаль и устриц, а зимой — десяти- и двадцатипудовую белугу, выловленную часто с большой опасностью для жизни за много верст от берега.

Куприн гордился их доверием, угощал новых друзей крепким кофе, а после удачного улова — вином в восточном кабачке, где закусывали улитками, петалиди, мидиями, большими бородавчатыми чернильными каракатицами и другой морской гадостью.

— Эй, пепендико! Мальчик! — с порога звал он гречонка-слугу, и вся артель устраивалась за столом.

— Купринь-то свой, обжился возле нас, — переговаривались рыбаки, в простых душах которых быстро родились ответные доброта и доверие…

Наступила глубокая осень. Неотложные дела журнала торопили Марию Карловну в Петербург. Накануне отъезда она решительно заявила мужу:

— Саша! Нам невозможно возвращаться вместе. Все уже знают о нашем разрыве, и с этим мнением придется считаться…

Куприн напряженно, новыми глазами поглядел па жену. «Жестока ты, Маша, жестока…» — хотелось сказать ему и добавить еще о грибоедовской княгине Марье Алексевне. Но он смолчал, только желваки заходили под кожей.

— Ты снимешь себе холостую комнату, гарсоньерку, — ровным голосом продолжала Мария Карловна, словно не заметив, какое впечатление произвели ее слова, — и будешь работать над «Поединком». А я стану навещать тебя. Хорошо? И ты можешь приходить ко мне. Но так, чтобы нас не видели вместе…


8

Комнату Куприну снял верный Маныч на Казанской улице, недалеко от Невского. Она была большая, светлая, с двумя окнами, выходившими на открытый чистый двор, и приличной обстановкой: кровать за высокой ширмой, платяной шкаф, диван с двумя мягкими бархатными креслами. Между окнами стоял письменный стол, а рядом в углу — белая гипсовая фигура девушки с корзиной цветов. Она служила Куприну вешалкой для мелких вещей его туалета.

Вечером, поработав над рукописью, он шел домой, в квартиру Давыдовых. Поднимался по черной лестнице, проходил через кухню и коридор в комнату Марии Карловны, чтобы не встретиться с ее знакомыми, которые в столовой могли пить чай или ужинать после театра. Утром, после завтрака, он уходил к себе на Казанскую. К новому 1905 году Куприн закончил десятую главу и внес небольшие изменения в рассказ «В казарме», который стал одиннадцатой главой «Поединка». Ефрейтор Верещака, который «репетил» словесность с новобранцами, стал в «Поединке» ефрейтором Сероштаном.

— Как мне хорошо и спокойно работается, — говорил Куприн жене, потирая руки.

Но вскоре вездесущие друзья прознали, что он поселился в гарсоньерке и ведет холостой образ жизни. Примерно с середины «Поединка», с главы четырнадцатой, работа у Куприна пошла очень медленно. Он делал большие перерывы, которые беспокоили Марию Карловну.

После его очередного кутежа она непреклонно сказала:

— Ты пропустил много времени, и тебе все труднее и труднее приняться за работу. Мириться с этим я больше не намерена. И вот мое твердое решение: пока не будет готова следующая глава, домой не приходи.

Куприн, не подымая головы, медленно ответил:

— Пишу очень медленно, Маша. Как я закончу повесть, еще не знаю, и это меня мучает. Могу приносить тебе не более двух-трех страниц новой главы.

Теперь домой «в гости» Куприн приходил отдыхать только тогда, когда у него была написана новая глава или хотя бы часть ее. Однажды он принес Марии Карловне несколько старых страниц. Утром она заявила ему:

— Так обманывать меня тебе больше не удастся! — И распорядилась укрепить на внутренней двери кухни цепочку. Куприну приходилось, прежде чем попасть в квартиру, просовывать в щель рукопись и ждать, пока она пройдет цензуру Марии Карловны. Если это был новый отрывок из «Поединка», дверь отворялась.

Куприн молча страдал. Болезненно самолюбивый, он чувствовал себя униженным вдвойне, работа валилась из рук. А побывать в семье ему очень хотелось, и он опять пришел со старыми страницами, надеясь, что Мария Карловна их забыла.

Он просунул листки в черную щель и сел на лестнице, проклиная себя за безволие, вновь ощутив себя маленьким кадетом, которого отправят в карцер. Голос Марии Карловны с мягкой непреклонностью прозвучал из-за двери:

— Ты ошибся, Саша, и принес мне старье. Спокойной ночи! Новый кусок принесешь завтра.