Курсант Сенька. Том 2 — страница 31 из 43

— Понял, старшина.

Петренко хлопнул ладонью по колену.

— Всё! Готовимся к выходу. Рахмон — машину проверь до винтика. Козлов, Макаренко — боекомплект, вода, аптечка на проверку. Через полчаса построение у «шишиги».

И вышел из палатки, где каждый остался наедине со своими мыслями… Что ждет их в горах? Как вернутся обратно и вернутся ли вообще?

Козлов затушил сигарету о стенку ящика и выдохнул дым сквозь зубы.

— Иногда мне кажется, мы тут не для победы. А чтобы понять про себя кое-что.

— И что же мы понимаем? — Макаренко усмехнулся.

— Что мы просто люди, — Козлов пожал плечами. — Ни герои, ни злодеи. Мы люди среди чужой войны и, где правильного выбора нет.

После чего Рахмон поднялся первым и поправил ремень автомата. А на ходу обернулся через плечо.

— Может, правильный выбор и не нужен? Главное — остаться людьми…

Яркое солнце обещало снова жаркий день. Где-то в ущельях двигался караван с опиумом, где-то моджахеды затаились в засаде, а где-то командиры щурились над картами, отдавая приказы. Ну а четверо советских солдат собирались в очередной рейд — каждый со своим страхом, своей надеждой и своей ролью в этом спектакле без дублеров. Спектакле, где за ошибку платят кровью.

* * *

Август

1987 год


Август в Риге стоял на пороге перемен, как будто город задержал дыхание. Воздух был густой, тревожный — пахло не только летом, но и чем-то большим, что вот-вот должно было случиться. В редакции «Советской Латвии» повисла тишина, та самая — предгрозовая, когда каждый притих, потому что знает, что в коридорах уже ходит нечто важное, но сказать это вслух — значит признать, что точка невозврата близка.

Виктор Афанасьев, главный редактор, сидел за своим дубовым столом, перебирая сводки — пальцы нервно касались бумаги, будто он пытался на ощупь нащупать истину между строк. Его лицо, обычно каменное, сегодня выдавало усталость — левое веко подрагивало так едва, что только самые внимательные из сотрудников могли бы заметить, но они замечали. А сквозь окно заходящее солнце мазало старые рижские крыши ржавым светом. Цвет тревоги…

— Товарищ Афанасьев, — в кабинет вошёл Андрей Калниньш, корреспондент с двадцатью годами в печати и взглядом человека, который привык ходить по минному полю. Голос у него был осторожный — как у сапёра, столкнувшегося с очередным неразорвавшимся снарядом. — Есть информация… о готовящихся мероприятиях.

Афанасьев поднял глаза. Они оба знали, о чём речь. Но произнести это вслух — всё равно что перейти Рубикон.

— Садись, Андрей. И дверь закрой.

Калниньш сел медленно, осторожно, словно кресло могло взорваться. Он был из тех, кто умел читать между строк не только чужие тексты, но и собственную судьбу.

— Двадцать третье августа, — произнёс он. Эти слова повисли в воздухе тяжёлым приговором. — Сорок восемь лет назад…

— Я помню дату, — перебил Афанасьев жёстко. — Вопрос не в этом. Что они собираются делать?

Калниньш вытащил из внутреннего кармана сложенный листок. Пальцы дрожали — не от страха, а от понимания того, что происходит.

— По неофициальным данным, в Риге, Вильнюсе и Таллине планируют одновременные акции. Люди хотят… вспомнить.

— Вспомнить? — Афанасьев усмехнулся горько. — Как будто можно забыть то, что въелось в кости.

Он встал и подошёл к окну. На улице Ленина редкие прохожие брели по своим делам. Советская рутина текла привычно и плавно, но под этой гладью уже закипало нечто дикое и неостановимое.

— Ты понимаешь, что это значит? — спросил он, не оборачиваясь.

— Понимаю. Но понимаю и другое, что время меняется. Горбачёв говорит о гласности, о пересмотре прошлого. Может быть…

— Может быть… — Афанасьев повернулся. — Мы стоим на краю чего-то такого, что либо сметёт нас всех к чёртовой матери, либо наконец освободит. Кто знает?

И в дверь постучали — на пороге возникла секретарь Зинаида Петровна. У нее была интуиция шамана и она будто всегда появлялась вовремя.

— Виктор Михайлович, вам звонят из Москвы. Аппарат ЦК.

Слова её были как холодная вода по затылку — всё стало реальнее и ближе. Афанасьев кивнул и посмотрел на Калниньша так, словно видел его впервые.

— Скажи, я на совещании, — бросил Афанасьев, не отрываясь от своих мыслей. — Освобожусь только завтра утром.

Зинаида Петровна кивнула и исчезла за дверью. Она умела не слышать того, что не предназначалось для её ушей — настоящий редакционный призрак, растворяющийся в коридорах между строк.

— Значит, уже наверху знают, — хрипло сказал Калниньш.

— А ты думал, не узнают? — Афанасьев вернулся к столу и плеснул себе чаю из видавшего виды термоса. Крепкий, почти чёрный — такой пьют перед тем, как решиться на невозможное. — Не в том вопрос, кто знает. Вопрос в том, что делать будем.

— А что мы можем? — Калниньш усмехнулся. — Мы журналисты. Мы пишем о том, что есть.

— Или о том, что должно быть, — бросил Афанасьев. — Или о том, чего не должно случиться никогда.

Он открыл ящик стола и извлёк папку с грифом «Секретно». Фотографии внутри были черно-белыми, как сама память — лица людей, которые меняли ход истории одним росчерком пера.

— Смотри, — он выложил снимок перед Калниньшем. — Август тридцать девятого. Москва. Молотов и Риббентроп подписывают пакт. А вот здесь — секретный протокол. Тот самый, о котором официально никто не знает.

Калниньш взял фотографию, пальцы его дрожали едва заметно. На снимке стояли люди, решавшие судьбы миллионов одним движением руки.

— Откуда это у тебя?

— Неважно. Важно, что это существует. И важно, чтобы люди знали правду о своей истории.

— Правду? — Калниньш усмехнулся и посмотрел в окно, где фонари уже превращали Ригу в город теней и полутонов. — Что такое правда, Виктор Михайлович? То, что пишут в учебниках? То, что шепчут на кухнях? Или то, что глухо ноет в памяти?

Афанасьев задумался. За стеклом вечер разливался по крышам медленно и вязко.

— Правда — это то, что заставляет людей выходить на улицы несмотря на страх. То, что не дают забыть ни приказы, ни запреты.

В этот миг снова зазвонил телефон — пронзительно, как выстрел.

— Да… Слушаю… Нет, мы ничего не планируем… Понял. Буду держать вас в курсе.

Он положил трубку и посмотрел на Калниньша долгим взглядом.

— Это был Борис Пуго. Первый секретарь ЦК Компартии Латвии. Он… нервничает.

— Из-за чего?

— Из-за настроений. Говорит, что люди собираются группами, обсуждают… прошлое.

Калниньш подошёл к книжному шкафу. Между томами Маркса и Ленина прятались несколько книг на латышском языке — тихие свидетельства времени до всех этих протоколов и пактов.

— Знаешь, что я думаю? — произнёс он негромко, не оборачиваясь. — Мы живём в странное время. История перестаёт быть монополией власти и становится делом каждого.

Афанасьев усмехнулся — коротко, как человек, привыкший рисковать.

— Опасные мысли, Андрей. Но может быть… единственно верные.

— Опасные? Или просто честные? — Калниньш резко обернулся. — Всю жизнь мы писали то, что нам разрешали. А теперь, может, пришло время сказать то, что должны.

Афанасьев молчал. Его взгляд скользил по фотографиям, рассыпанным на столе — лица, документы, тени прошлого. В глазах боролись осторожность партийного волка и азарт настоящего репортёра.

— Двадцать третье августа, — наконец выдохнул он. — Если они выйдут на улицы…

— Мы должны быть там, — перебил Калниньш. — Не как чьи-то рупоры, а как свидетели.

— А потом что напишем? — голос Афанасьева стал хриплым, почти чужим.

— Напишем правду. Какой бы она ни оказалась…

И Афанасьев встал, шагнул к сейфу в углу. Замок щёлкнул — коротко, как выстрел. Он достал папку — она была плотная, тяжёлая, с грифом «секретно». Лицо его стало жёстким.

— Есть кое-что ещё, — тихо сказал он. — У меня копии документов. Настоящих. О том, что было в сорок первом — о депортациях и том, как людей грузили в вагоны для скота…

Он запнулся, а голос дрогнул — впервые за вечер.

— Мою жену… её семью тогда забрали. Она была ребёнком. Помнит всё до мелочей… — Афанасьев сжал кулаки, будто хотел раздавить собственную память.

Калниньш кивнул — коротко, по-мужски. В каждой латвийской семье были свои шрамы. Их не показывали на страницах газет, но они жили в каждом взгляде, в каждом кухонном разговоре.

— Значит, решено? — спросил он негромко.

— Пока нет, — отрезал Афанасьев. — Но если история поворачивает — мы не имеем права стоять в стороне.

Они долго сидели в полумраке, перебрасываясь короткими фразами — планы, риски, имена тех, кому можно доверять. За окном Рига накрывалась тёмным покрывалом, но ночь казалась живой, напряжённой, как струна перед разрывом. Но в других кабинетах тоже горел свет — кто-то ещё не спал, кто-то тоже делал выбор между страхом и правдой. История готовилась к новому витку. И никто не знал, чем он обернётся утром…

* * *

Я сидел на броне БТРа, курил и наблюдал, как Овечкин, здоровяк под два метра ростом, тщетно пытается впихнуть свою махину в узкий люк механика-водителя. Картина такая, что хоть в анекдот — плечи как у штангиста, а лезет в железную коробку, будто в гроб с запасом.

— Сенька, — выдохнул он, высунув багровую от напряжения физиономию, — может, ну его? Я тут застряну и потом автогеном вынимать будете.

— Давай-давай, богатырь, — усмехнулся я, стряхивая пепел на раскаленную броню.

Тем временем наш старшина Карим подошёл бесшумно, как тень. Чёрный от солнца ташкентский узбек, он плюнул в песок и оглядел нас с ленивой усмешкой.

— Лейтенанты, хватит балаганить, — голос у него был хриплый, прокуренный. — Через полчаса выдвигаемся. Разведка засекла караван — через перевал Спин-Гар идут. Оружие, боеприпасы… Может, «стингеры» притащили.

Колян наконец протиснулся внутрь и высунул голову наружу.

— А сколько их?