Молодой прозаик быстро ощутил и сделал ведущей для себя ту сверхзадачу, которую белорусской литературе диктовала революционная эпоха, исторические судьбы его народа. Целые века белорусский народ был лишен возможности свободно участвовать своим словом в художественном развитии человечества. В XIX столетии и особенно в начале XX в поэзии Купалы, Коласа, Богдановича белорусский народ снова, превосходно и самобытно, заявил о себе.
Теперь очередь белорусской прозы, большой прозы,— вот пафос многих выступлений и статей К. Чорного. Было бы издевательством, говорил, писал он, если бы мы освобожденному наконец, жадному к богатствам культуры народу вместо подлинного искусства «подсунули суррогат». Историческое запоздание — объективное условие, но это только обязывает белорусских прозаиков к высочайшему чувству ответственности за свое дело, обязывает их стремиться к «подлинной культуре творчества».
С чувством писательской и гражданской ответственности К. Чорный начинал путь белорусского прозаика, со страстным пониманием своей задачи и ответственности он прошел его до самого конца. Потому он и смог так много, и потому белорусская проза после романов К. Чорного обрела новую зрелость.
Если нужно назвать прозаика наиболее белорусского по языку, быту, созданным характерам, разве не К. Чорного мы вспоминаем прежде всего?
И в то же время попробуйте найти другого, кто с такой настойчивостью и убежденностью подчеркивал бы, утверждал своим творчеством, что достижения мировой и прежде всего русской классики должны стать нашим собственным богатством, нашей «национальной памятью», стимулятором нашего литературного развития.
Достижении национальной культуры и культуры общечеловеческой для К. Чорного на равных входят в понятие «культуры творчества». Путь к подлинной культуре творчества — это движение писателя к глубочайшим мыслям и чувствам своего народа. Но как найти эту глубину, как достичь ее, не вооружив свой талант, свой разум лучшим, что накоплено человечеством в мировом искусстве?
Когда мы сегодня говорим и повторяем, что К. Чорный придал новую масштабность белорусской прозе, под этим понимается не только «по-бальзаковски» смелый и грандиозный размах замыслов и осуществлений К. Чорного, который стремился «дать картину развития человеческого общества в период от панщины до бесклассового общества» [3].
Масштабность произведений К. Чорного не только в их историзме, философичности, эпичности, а еще и в том новом чувстве, с которым белорусская литература начинала все более смело вести разговор «с целым светом».
Можно, рассказывая о своем крае, народе, как бы говорить миру, человечеству: вот мы, мы такие, познакомимся, посочувствуйте нам, погорюйте или порадуйтесь вместе с нашими людьми, которых вы до этого не знали, даже не догадывались, что они рядом существуют на земле.
Мало ли молодых литератур делали и делают сегодня это благородное дело этнографов — знакомят между собой народы?
Но еще Я. Купала намного глубже понимал свою задачу белорусского писателя. Он как бы говорил миру, человечеству: «Это мы, но это и вы, потому что на всей земле трудящимся не дают «людьми зваться».
Говоря о Белоруссии, о белорусах, Я. Купала сказал свое, белорусское слово и о самом человечестве. Эту сверхзадачу каждой развитой литературы сознательно сделал своим творческим принципом К. Чорный.
Право на слово обо всем человечестве есть, у каждого народа. Потребность же его высказать возникает, если народ активно и сознательно включается в историческое действие, которое затрагивает судьбы многих или вообще всех народов.
Октябрьская революция была таким историческим действием. Для белорусского народа также. Это и придавало новую масштабность белорусскому художественному слову.
К. Чорный ясно представлял себе, что только из разговора с целым миром о том, что миру интересно знать после Шекспира и Толстого, Достоевского и Бальзака, что только из такого разговора, широкого и серьезного, может вырасти подлинная литература. И вот для того, чтобы понять, что еще можно сказать не только о себе, своем крае, но и о человечестве, человеке на планете Земля после Толстого, Бальзака, Горького, белорусский прозаик и начинает внимательно изучать классику. Немалое значение в этом смысле имели переводы на белорусский язык произведений А. С. Пушкина, А. Н. Островского, Н. В. Гоголя, А. М. Горького, сделанные К. Чорным. Можно обнаружить и более активное, творческое изучение классики, которое порой напоминает даже соперничество, но не самоуверенно «молодняковское», а серьезное, вдумчивое, с полным пониманием сложности задачи.
Берется, к примеру, толстовский «Холстомер» и пишется как бы его белорусский вариант, где лошадь — не с господской конюшни, а из крестьянского хлева, а жизнь, о которой «думает» лошадь,— мужицкая. И не столько обобщающие мысли о жизни (у Толстого они немного ироничные, поданные через «нормальный», «естественный» взгляд Холстомера, который, например, удивляется, почему люди так любят слово «мое») важно сформулировать молодому К. Чорному в «Буланом», для него важнее точно угадать, передать самые тонкие ощущения живого существа.
Именно психологизма не хватает белорусской прозе, считает К. Чорный, и потому его «эксперимент» — в этом направлении прежде всего.
Или под впечатлением горьковского рассказа «Тоска» (о неожиданном испуге купца перед бессмысленностью его жизни и неизбежностью смерти) пишется как бы новый, белорусский его вариант — «Порфир Кияцкий». Что-то горьковское остается (утренний разговор с женой, которая вдруг показалась такой чужой бегство в город, встреча с похоронной процессией), только вместо целостного рассказа — «рисунки человеческих ощущений», и каждое мимолетное ощущение Порфира Кияцкого, который вдруг осознал невозможность жить, как жил прежде, само по себе интересует молодого прозаика, как глубочайшая психологическая загадка, которую нужно раскрыть «до самого дна».
Но не от беспомощности такое прямое литературное наследование, а как раз наоборот, от молодого ощущения своих возможностей, ибо «сила по жилушкам переливается», и хочется ее проверить и таким способом.
Но не только таким.
Перед молодым прозаиком все время стоят и требуют практического ответа вопросы: что нужно, чтобы твоя литература, твоя белорусская проза была интересной, нужной и для других? Нужно, чтобы она была белорусская, но чтобы «белорусская» не означало — этнографизм, бытописательство.
Нужно, чтобы, повествуя о своем, она говорила и о всеобщем, чтобы весь человек в ней присутствовал. И не только поведение, мысли, чувства человека, но и то, что «на грани мыслей и чувств», что на границе меж горем и радостью, печалью и бездумной веселостью.
Психологизм, углубленный, напряженный, аналитический,— вот путь, который во второй половине двадцатых годов выбрал для себя молодой К. Чорный, убежденный в том, что, только вырабатывая свои «прозаические», «эпические» и «аналитические» средства, белорусская проза поднимется до уровня поэтических вершин купаловской, коласовской, богдановичской классики.
Выработать — и по возможности ускоренно — свою зрелую прозаическую традицию можно, считал К. Чорный, если прямо включить белорусскую прозу в «силовое поле» русской и мировой литературной традиции.
***
Бывают периоды, времена, когда в особенном движении всё: общество, классы, психология и даже язык, его функциональные стили. Грани жизниоткрываются глазу, как земные пласты в глубоких карьерах, литература в такие периоды даже ученической рукой способна делать значительные открытия.
Таким необычайным периодом для белорусской литературы — для прозы в частности — были революционные и послереволюционные годы. Поэтическая сила этой прозы вырастала из самых простых вещей, положений, характеров, читателю впервые открывалось само житье-бытье белоруса, его быт, его существование среди других народов.
...Тяжелый, как из железа, смолистый корень, что неожиданной формой своей как бы повторяет наши детские ночные видения и фантазии, положили на глянец рояля.
И сразу же возник эффект художественности.
Эффект этот возникает из мускулистой распятости «рук» или «ног» елового корня. И потому, что рядом технический глянец современной вещи. А точнее — из взаимодействия того и другого.
Приблизительно так добивались художественности наши анонимные авторы XIX столетия, когда белорусское слово, пропахшее «мужицким» потом, хатой, пашней крестьянина, понуждали отражаться в «высокотехническом» глянце классических и других отшлифованных литературных форм. Но в XIX веке легче добивались как раз пародийно-комического художественного эффекта. Сознательно извлекали его из столкновения «высокого» и «низкого», «классического» и «мужицкого».
Пройдет какое-то время, и их последователь Максим Богданович настолько «приучит» классические формы к белорусскому, к «мужицкому» слову, что начнет казаться, будто бы они — формы эти и слово белорусское — родились друг для друга. Вспомним хотя бы «Звезду Венеру» или «Меж песков Египетской земли...».
Все, что выше говорилось, как любое сравнение или метафора, не вскрывает всей сложности и противоречивости явления. Нам хотелось только еще раз напомнить не новую истину, что художественный эффект каждого (в том числе и литературного) явления возникает небезотносительно к самому времени и к тому, что окружает это явление, существует рядом.
Чтобы понять характер художественности в ранней белорусской прозе, важно почувствовать и осознать, как, на фоне какой литературной традиции, культуры воспринималось белорусское прозаическое слово. Сила и своеобразие этого слова в нем самом, в той почве, на какой оно прорастало. Но как только оно выносилось «наверх», его самобытность подчеркивалась и как-то окрашивалась светом, который излучался из других, соседних литератур и традиций. Оно отражалось в отшлифованных гранях других литератур, литературы мировой.