Кузьма Чорный. Уроки творчества — страница 6 из 28

лостной правды рождения, любви... Толстой учит так стать, так повернуться к жизни, что все кажется только что созданным, возникшим из небытия. Человек остается один на один с природой, с людьми, с миром. Толстой покажет, а сам словно бы отступит назад. Достоевский уже не отступит, потому что только в его присутствии мир, человека мы видим так необычно и остро, самое нереальное кажется реальным и главен­ствующим.

Стать рядом с Достоевским и остаться самим собой, смотреть своими глазами и думать и ощущать по-сво­ему — нелегко, непросто.

Кузьме Чорному такое удалось. Потому что он все­гда шел в глубину народной жизни, в глубину нацио­нального характера — своеобычность, национальная и социальная конкретность жизни и характера для Чор­ного прежде всего. Если в некоторых произведениях (сборник «Чувства», романы «Сестра», «Млечный Путь» и пр.) Достоевский ощущается весьма сильно, то это как бы наш, свой Достоевский, «белорусский Достоевский», который если бы таковой и имелся, стал бы со свойственной ему остротой анализировать именно «белорусское житье-бытье».

У Зарецкого же получалось так, что он не учителя приближал к своему, белорусскому материалу, а мате­риал — к учителю, не прием подчинял материалу, а ма­териал — приему.

Через углубление в жизнь, в ее социальную и нацио­нальную стихию, через творческую учебу у классиков К. Чорный приближал белорусскую прозу к выдаю­щимся образцам мировой классической прозы.

Я. Колас утвердил в белорусской прозе героя с бога­той психологической и интеллектуальной жизнью, вну­тренний мир которого очень непросто связан с дей­ствительностью, имеет свои собственные измерения и относительно самостоятельные законы существования.

К. Чорный пошел своим путем, хотя в том же направлении. Его герой — человек с таким напряжением внутренней жизни, которое каждый момент угрожает взрывом, А между тем герой его — все тот же трудолю­бивый, мягкий, молчаливый белорус. Только револю­ция показала, какие бури таятся в этой тишине. А на­родная партизанская война потом подтвердила это.

В тишине Чорный ищет бури — вот его ключ к на­циональному характеру белоруса.

Человек в творениях К. Чорного — тот эмоциональ­ный центр, к которому тянется все. Психологическая драма человека, его напряженные раздумья и мучи­тельно острые переживания — основа композиции у К. Чорного. Хронологически-биографическая компо­зиция трилогии Коласа и «Соков целины» Т. Гартного, где равноправными были и человек и окружающий мир, для Чорного чрезмерно описательна. В творчестве Чорного белорусская проза и, прежде всего, роман де­лаются подчеркнуто психологическими. Психологизм Чорного не отрицает ни историзма, ни социальности, ни бытовизма, ни жанровых картин. Но все подчинено психологическому состоянию человека, в душе которого копится электричество — вот-вот сверкнет молния. К. Чорный стремится все «собрать в одну точку», в один сгусток душевной энергии. Не всегда ему это удавалось в крупных произведениях, порой то история (роман «Отечество»), то современные события («Иди, иди»), то вдруг сюжет («Третье поколение») вырвутся из рамок человеческого характера, человеческой драмы и заживут самостоятельной жизнью. Но в каждом новом произведении Чорный снова и снова старается и историю и современность, и тишину и бури — все собрать в человеке, выявить через человека и только через него.


***

В чем основная методологическая ошибка тех критиков, которые и сегодня время от времени тре­буют от литературы иллюстративной всеобъемлющей широты вместо анализа характеров? Вот И. Мележа упрекал В. Карпов в том, что, мол, в романе «Люди на болоте» не ощущается подлинной широты, размаха событий [4].

Удивительно бы выглядел человек, который бы утверждал, что если ученый прикладывает глаз к лин­зе микроскопа или смотрит в трубку телескопа, он тем самым «ограничивает свой кругозор». А вот о пи­сателе, который через человека, через характеры гля­дит на события, на историю, такое говорят.

Человек для художника и есть та призма, которая чрезвычайно усиливает, увеличивает возможность уг­лубиться в общественный процесс. Вот почему худож­ник, говоря словами Луначарского, способен проникать в те сферы, которые недоступны наукам («статистике и логике»). Только касается это художника-первооткрывателя, а не иллюстратора.

Если бы не было у искусства своей сферы познания и своих средств, ничем иным не перекрываемых воз­можностей, оно бы давно утратило серьезное значение рядом с науками.

А тем более не могло бы оно обогащать сами науки.

Всем знакомо признание Энгельса, что Бальзак дал ему в смысле чисто экономических знаний больше, чем специальные работы.

«Достоевский дал мне больше, чем Гаусс»,— при­знавался Эйнштейн.

Между прочим, как раз Достоевский — удивитель­ный пример того, как усиливает проницательный взгляд художника эта необычайная призма — человек, человеческий характер, психология.

Когда Достоевский-публицист пользовался инстру­ментом «статистики и логики» (в своих статьях), он порой плохо видел и менее многих своих современников понимал то, что в его время происходило в России. Зато как много увидел даже в далеком будущем Достоевский-художник, когда смотрел на жизнь, на челове­чество сквозь призму человеческой психологии! Сегод­ня немало пишут об удивительной, почти пророческой силе гения Достоевского. «Парадокс Достоевского» — реакционера по взглядам на самовластие и революцию и вместе с тем необычайно далеко видевшего художни­ка — не так легко объяснить. Мы пишем о противоре­чивости, таившейся в самих взглядах автора «Бесов», который так и не перестал быть в чем-то петрашевцем, социалистом-утопистом. И это, возможно, так и есть

Хочется, однако, сделать акцент вот еще на чем.

Реакционность взглядов, если это касается худож­ника, может носить разный характер. В одних случаях она ведет к игнорированию человека, его сложности. Так чаще всего и бывает, и тогда вместе с гражданином умирает и художник.

С Достоевским такого не произошло. Ибо главным аргументом во всех спорах с современниками (в том числе и прогрессивными) для него как раз был человек, натура человеческая, ее сложность. Самодержавие? А как это связано с человеческой природой? Религия?.. А как на это отзывается человек? Будущая социальная гармония? Загляните раньше и как можно глубже в ду­шу человеческую, в его подсознательное, есть ли у вас основание для таких теорий и надежд?

Ответы Достоевского были разными и часто непри­емлемыми для его прогрессивных современников. Мно­гие неприемлемы и для нас.

Но время сделало значительные поправки к взгляду на «жестокий талант» Достоевского. Талант этот боль­ше повернулся к нам как раз «Будущим Словом».

Сегодня, как никогда, будущее людей, само суще­ствование их на земле зависит от того, какие имеются потенции ускоренного подъема морального, гуманисти­ческого состояния человечества. Что же он такое — человек? Чего в нем больше, что сильней? Можно ли надеяться, что разрыв между технической революцией и моральным уровнем человечества будет преодолен раньше, чем наступит катастрофа? Ведь уже подсчита­но на электронных машинах, сколько миллиардов че­ловек погибнет в случае глобальной войны. Есть даже специальный термин для определения коллективных и одномоментных смертей: «мегасмерть».

Достоевский достаточно настороженно относился к человеку, к еще не раскрытым тайнам его натуры. И изучал эти тайны со смелостью подлинного ученого.

И он предсказал многие противоречия нашего вре­мени именно благодаря своему постоянному интересу к человеческой психологии, благодаря смелости иссле­дования. Ю. Карякин (статья «Правда посюстороннего мира» [5]) считает, что Достоевский предчувствовал, например, такое зловещее явление, как коллективные психозы XX века. Достоевский не наблюдал в жизни ничего такого, что соответствовало бы масштабам нашего времени. Но психологические возможности буду­щего фашизма разглядел — в самом человеке, рожден­ном веком «чистогана». Стремление и готовность «пе­реступить» через все моральные нормы, подняться над «человеческим муравейником», убивать «по теории» — все это уже знал и показывал Достоевский. Сложились условия — и это человеческое стремление взорвалось в масштабах целых государств, в душах миллионов.

Так вот что означает — идти в литературе от челове­ка, видеть через человека! Как много, как далеко и ши­роко способно видеть искусство именно благодаря спе­цифике своей! Без нее нет, да и не нужно современ­ное искусство. Современное. Ну а в будущем? В свое время Гегель утверждал, что в век науки, аналитиче­ского мышления искусство утратит свое первостепенное значение. Сегодня многие ученые видят будущее, новые возможности искусства как раз в таком сближении с наукой. Потому что наука стала реальной частью со­знания и психологического состояния человека — глав­ного объекта искусства. И еще потому, что искусство начинает эволюционировать от человековедения к «человечествоведению», утверждает И. Забелин в статье «Человечество — для чего оно?». И на этом этапе даль­нейшая судьба «разных видов искусства в значитель­ной степени станет определяться мерой их проникнове­ния в грядущее» [6].

Но любая ступень «слияния» с наукой в едином «человечествоведении» не может освободить искусство и от функции, от роли «человековедения». Разве только если человечество утратит всякий интерес к индиви­дуальности. Но у нас другое представление о будущем человечества.

Можно по-разному оценивать характер и направле­ние творческих поисков К. Чорного в середине двадца­тых годов, когда он (и не один он) открыто увлекался психологическим анализом Достоевского. Одно нам ка­жется безусловным: поиск вел к человеку, в челове­ческую душу, и это было достояние на всю жизнь. Достояние, которое перекрывало все возможные потери.

Есть у К. Чорного рассказ «Трагедия моего учителя» (1927). Поведав своему знакомому о беде старого чело­века, которого собственные дети гонят из дому, так как он, вдовец, вдруг позволил себе полюбить женщину и не хочет верить, что ему «помирать пора», рассказчик услышал от «своего знакомого» такой приговор челове­ку: «...я подвожу его под общий закон для таких лю­дей — кто из них больше прав: он или дети? По-моему, дети должны полной пригоршней черпать жизнь, а он — «постольку, поскольку».