Кузьма Чорный. Уроки творчества — страница 8 из 28

Но есть серьезная литература, имеющая значитель­ных представителей, литература, которая способна играть не только отрицательную, но и положительную роль в современном мире (как французская экзистен­циалистская литература в годы фашистской оккупа­ции) и которая тем не менее в чем-то очень существен­ном означает разрыв с гуманистическими традиция­ми классики.

Как растительный мир создает, собирает вокруг на­шей планеты необходимый для жизни кислород, так классическая литература, искусство окружают челове­ка и человечество невидимой, но постоянной атмосфе­рой гуманности, человечности, взаимопонимания. Ис­кусство накапливает, собирает человека в человеке, оно проделывает громадный труд по гуманизации мира.

Интересны в этом смысле воспоминания Миндлина о Паустовском: «Я спрашивал: где видимые результа­ты воздействия искусства на поведение людей? Что из­менило явление гениев в нравственной жизни челове­чества?

Паустовский в гневе отодвинул от себя недопитый стакан кофе. Никогда до этого я не видел его таким разгневанным... Сурово, хрипловатым голосом он спра­шивал, осуждающе смотря на меня:

— Разве можно представить себе, что за жизнь бы­ла бы теперь, какими были бы люди, если бы не Бетховен, Рембрандт, Толстой! Разве мир смог бы объ­единиться против фашизма, если бы в мире не было Толстого, Гете, Бетховена, Леонардо! О, если бы еще больше прислушивались к этим ве­ликим — к Данте, Шекспиру, Сервантесу, Чехову, До­стоевскому, Баху, Чайковскому, Левитану, если б еще лучше научились слышать и видеть землю, небо, де­ревья, травы, цветы, озера, реки, моря,— мы стали бы нравственно еще совершеннее» [8].

Можно представить, как нормальным современным людям страшно было бы остаться в мире, лишенном вдруг этой «атмосферы». Опыты уже были — фашизм. Сегодня — маоизм.

Сколько раз уже это было, когда демагоги соблазня­ли человека почти тем же способом, что и ординарный черт Ивана Карамазова: «Совесть! Что совесть? Я сам ее делаю. Зачем же я мучаюсь? По привычке. По все­мирной человеческой привычке за семь тысяч лет. Так отвыкнем и будем боги» .

И вот именно в наш век, когда так необходим «ки­слород» человечности, взаимопонимания, когда отчуж­дение человеческое угрожает самой цивилизации, воз­никает литература — и она охватывает значительную площадь всего «литературного покрытия планеты»,— литература, в определенной степени лишенная той пышной поэтической кроны, которая как раз и выра­батывает «кислород» человечности — взаимопонима­ние, чувство контакта.

Получается заколдованный круг: в обесчеловечен­ном мире милитаризма и фашизма возникает литера­тура с пониженной верой в человека, в его разум, тогда как именно в такое время особенно необходимо соби­рать, выращивать человеческое в человеке, гуманизиро­вать мир.

Как в заводском парке, где засыхают, чернеют сос­ны — им не хватает кислорода, и сами эти деревья так­же уже меньше вырабатывают его, столь необходимого кислорода. Это — одна из трагедий нашего мира.

Нужно понимать и этих писателей, и эту литера­туру. Сосна все же растет, даже в задымленном возду­хе, и хотя не пышная, но все же зелень ее напоминает о лесе, о дыхании полной грудью.


***

Достоевский, возможно, первый в XIX веке поставил вопросы: прогресс — хорошо, но что если он вовсе и не предназначен человечеству, тогда как? С чем в душе останется человек, если окажется, что все пойдет не так, как нарисовали социалисты-утописты? Достоевский немало экспериментировал в этом направ­лении в своих произведениях. Схема его психологиче­ского эксперимента приблизительно такова: а) идея социального прогресса делает ненужной, вытесняет идею бога, религиозную мораль; б) сама эта идея терпит крушение; в) человек или возвращается к бо­гу, или гибнет, взорванный изнутри силой освобож­денных со дна души жестоких разрушительных ин­стинктов.

Гибнет Иван Карамазов, гибнет герой романа «Бе­сы», и в каждом случае Достоевский снова возвраща­ется назад, к сомнению, потому что окончательно про­блему мог решить не психологический эксперимент, а только сама история.

Но проблема уже была поставлена — и именно До­стоевским.

Решить же ее способна только история. Решает она и сегодня.

Первая мировая война; десять дней Октября, кото­рые потрясли мир; довоенная история строительства социализма со всеми ее противоречиями; фашизм в Европе с его глобальной программой одичания и озве­рения; вторая мировая война — самая кровавая из войн; атомный гриб над Хиросимой и новая термоядер­ная угроза человечеству и существованию человека на планете: противостояние систем социализма и капита­лизма...

Так пошло развитие человечества в XX веке.

После первой мировой бойни философские сомне­ния в идее исторического прогресса (уже прежде вы­сказываемые философами XIX века), не только понима­емого по-марксистски, но и вообще как движения к более цивилизованному, высокому человеческому бы­тию, завладели многими умами. А в период второй ми­ровой войны, когда многим в «зафашизированной» Европе казалось, что идея прогресса похоронена, мо­жет, и не навсегда, но надолго, с новой и практической остротой встала проблема, которая мучила героев Достоевского и самого писателя. Идея бога, «жизни в вечности» уже не способна поддерживать, идея исто­рического прогресса разрушена,— что остается челове­ку? Как жить, как вести себя в таком моральном ва­кууме?

В «Сне смешного человека» герой Достоевского ста­вит перед своей совестью вопрос: завтра я переберусь на другую планету и никогда больше не увижу землян, и они меня тоже. Будет ли мучить меня за «тридевять планет» сделанная так далеко, аж на Земле, какая-ни­будь подлость?

Достоевский утверждает всем творчеством своим — будет! И за «тридевять планет» — будет!

Те в «зафашизированной» Европе, кто оправдывал свой коллаборационизм, убеждали себя и других: те­перь все равно, никто ведь не оценит твоих жертв, даже история, а потому приспосабливайся, подличай, предавай, зато будешь жив!

Художественная литература периода Сопротивле­ния давала (см. статью Э. Соловьева «Экзистенциа­лизм» [9]) на эту ситуацию иной ответ: если и правда, что прогресс остановился, если даже он и невозможен, а существует только стихия случайностей, у каждого человека есть на что опереться. На собственное к себе уважение. Оно — плата тебе за все, даже за гибель. Милость бога, уважение истории — все это, возможно, и не существует. Единственное, что не требует доказа­тельства,— твое собственное существование. Так ищи в самом себе опору для поведения и плату за честную позицию. Плата эта — уважение к себе, да еще (по Ка­мю) презрение к тем (людям, богам), которые так обес­смыслили твои старания.


***

Что нам дает взгляд на Достоевского через призму литературы XX века?

Мы видим, как еще больше усложнился мир, кото­рый и во времена Достоевского был совсем не прост.

Видим, что и в наше время, когда определились положительные социально-исторические тенденции в жизни народов, возможность кризисного мироощуще­ния у индивидуума осталась.

И возросла тяжесть, что кладется на душу, на со­весть человека, решающего, как быть. Человек всегда выбирал для себя определенную позицию в жизни, а тем более в кризисные периоды.

Решал за себя и за человечество тоже.

Живя жизнью Макара Девушкина, или Родиона Раскольникова, или Ставрогина, человек не просто су­ществовал, но решал, как будут жить люди завтра. Каждый выбирал человечеству определенную судьбу.

Но никогда прежде не имел человек проклятой воз­можности выбирать: быть или не быть человеку на планете?

А в наше время никому дотоле не известный летчик Изерли мог решать: в этот момент или через пять ми­нут погибнет город Хиросима!

Выбор отдельного человека сегодня может оказаться последним ударом, от которого обрушится гора.

От того, как сложится исторический вектор всех общественных сил, стремлений, интересов, страстей, ра­зумных или неразумных поступков социальных групп и миллиардов отдельных людей, зависит уже не только близкое социальное будущее, но и само существование человеческой цивилизации.

Вот как заострился сегодня вопрос, который ставил Достоевский: человек — что он такое?

Мы знаем, что «человек вообще» не действует в об­ществе, он — абстракция. Реальность же — люди со­циально и морально «окрашенные» более или менее в цвета своего класса, своего общества, своего времени. Но то, что для нас абстракция, очень конкретным ста­нет издалека, из будущего: на планете Земля возникла разумная жизнь — человек; этот разум, это существо вот так, а не иначе распорядилось собой и планетой.

Не кто-нибудь за него, а сам человек распорядится в меру своей разумности или, напротив, неразумности.

Вот почему такая ответственность возлагается и на искусство, которое, прямо влияя на души, на психо­логию, на страсти миллионов индивидуумов, тем са­мым также выбирает для человечества его завтрашний день.

В определенные периоды истории нашей литературы — и это абсолютно закономерно — центр тяжести впонимании действительности и человека перемещался.

Мы не говорим здесь о конъюнктурной суете отдель­ных литераторов, речь идет об этапах истории, глу­боко осмысленных литературой.

Таким этапом явилась вторая половина пятидеся­тых годов. Обусловлен он был известными переменами в нашей общественной и идеологической жизни.

Однако невидимо влиял и тот факт, что все челове­чество вступило в термоядерный век. Нельзя уже было ощущать, думать, жить так, будто бы ничего этого нет. Свое светлое будущее человечество вынуждено искать на дорогах, где спрятаны мины. В поисках будущего человечество не имеет права обрести смерть. Так как это уже будет не смерть ради счастья грядущих поко­лений, а смерть самого будущего — грядущих поко­лений тоже.

Такой тонкий инструмент человеческого духа, как литература, не может не фиксировать новую дилемму, о чем бы литература ни рассказывала, какими бы дру­гими вопросами ни занималась... Это уже ее внутреннее чувство, постоянное, неотъемлемое.