, нечистая сила!
Пролетку резко понесло в сторону, в какой-то момент она буквально встала на два колеса. Мне с трудом удалось удержать на скользком валике сиденья себя и Александру.
– Лихач! – взвизгнула она в затянутую накидкой спину.
– Полицейский разворот! – восхитился я.
– Ништо! В обход доедем, – невозмутимо и спокойно прокомментировал смену маршрута лошадиный гонщик.
Тема беседы сама собой перекинулась на трамваи.
Со стороны невозможно представить, как граждане вообще умудряются в них залезать или, наоборот, вылезать. Вернее сказать, для себя алгоритм я уже сложил: с размаху или даже короткого разбега навалиться плечом, как в американском футболе, тем самым сдвинуть внутрь пару-тройку товарищей. Не особенно сложная задача для тренированного парня весом в шесть пудов. Но каким приемом в рельсовый транспорт втискивалась Саша?!
Чуть смутившись, моя спутница призналась в страшном:
– Меня всегда через переднюю дверь пускали.
Ну надо же!
Большевики, конечно, революционеры и низвергатели буржуазных традиций, а правила на общественном транспорте завели, точно как в «прогнившей» Европе. Спереди могут входить только дети с родителями или без оных, беременные женщины, инвалиды и приравненные к ним особо важные чиновники.
Тут я вспомнил про так и непонятый мной пассаж из «Трех столиц» Шульгина – про сложившееся в триэсэрии саморазделение публики на более чистую в первом вагоне и ту, что попроще, во втором. Рассказал про это Александре и получил наконец удивляющий простотой ответ:
– Да по привычке!
Оказывается, до революции первые вагоны трамваев были вагонами первого класса. Для Шульгина и его читателей-эмигрантов, в отличие от меня, данная «мелочь» представлялась очевидной и не требовала объяснений.
Между тем дома вокруг становились все выше и солиднее, поток людей на тротуарах дошел до состояния «впору ставить знаки приоритетов и разметку движения по полосам», а плотно забитая гужевым транспортом дорога подсказывала, что слухи о забое всех лошадок на мясо оказались сильно преувеличенными. Мы явно подъезжали к центру.
Еще пара кварталов – и среди безликих, одетых в разные варианты темного сукна советских прохожих все чаще и чаще начали попадаться настоящие «леди и джентльмены». Мужчины под зонтиками, в изящных пальто и идиотских канареечных ботинках, дамы в шляпках и шубках из хороших мехов, с огромными лакированными сумками в руках.
Преобразились и магазины. На многочисленных рекламных плакатах – неожиданный отблеск импортного лоска и нэповской роскоши. В витрине кондитерской лавки все еще выставлены красиво выложенные мармеладом портреты вождей. В галантерее – Маркс и Энгельс в окружении изящных дамских комбинаций – видать, модницы еще не осознали, что следующий шанс купить красивое белье представится, только когда они станут бабушками. В светящемся окне огромного, занимающего целый квартал торгового центра{260} – рисунок ромашки, в центре которой лицо девочки с большими черными глазами. По кругу идиотская реклама – «Есть дороже, но нет лучше пудры «Киска-лемерсье».
Неожиданно Александра толкнула меня под локоть и показала на короткий ряд торговок всякими мелочами, спасающихся от мороси под козырьком пассажа:
– Смотри, смотри! Сам стоит!
– Кто, где?! – Я с трудом оторвался от калейдоскопа рекламы.
– Да Солодовников же, младший! Вон, справа, в высоком картузе!
Пролетка уже миновала удобное для обзора место, но я успел разглядеть сгорбленного мужчину, чей возраст и вообще внешний вид не позволяли определить запущенные до кудлатости усы и борода. Однако род занятий не вызывал сомнений – он продавал с рук какие-то коробочки, кремы или духи, точнее не разобрать.
– Чем же он знаменит?!
– Ты что, правда не знаешь?! – вскинула брови вверх Саша. – Сын бывшего владельца вот этого самого пассажа. Только представь: его отец по завещанию оставил городу двадцать миллионов рублей. Это еще перед войной!
– Ничего себе, сумма!{261} – За три с лишним года в прошлом я успел твердо осознать то, сколько золота содержал царский червонец. – Куда же их пристроили?
– Вот как раз этот идиот, – девушка небрежно махнула рукой за спину, – так и продержал деньги на счетах до самой революции. Жалко расставаться было. А дальше – большевиков спрашивать надо.
– Тпру!!! – прервал нас крик извозчика. – Приехали. – Он обернулся и широким жестом указал на вывеску «Мосторга»: – Пожалте в «Мюр и Мерилиз».
Сооружение, у которого мы припарковались, менее всего походило на магазин. Скорее оно напоминало затейливую и лишенную симметрии комбинацию обычной многоэтажки с узкими, устремленными к небу готическими арками окон собора Парижской Богоматери. Зато стоящее через дорогу здание подбирали не иначе как из соображений контраста. При более чем солидных габаритах оно напоминало кургузый амбар{262}. Всего один ряд нормальных окон на втором этаже, а выше – редкие маленькие бойницы.
Между домами, словно подчеркивая их «самобытность», красовался огромный кумачовый плакат – мокрый, он казался с земли почти черным. Но натянут исправно, легко читаются слова: «Сбором утильсырья увеличим свой экспорт».
Тем временем подъехал Блюмкин.
– Хватит глазеть по сторонам, тут тебе не театр! – начал он командовать еще из пролетки.
– Почему? – Александра указала рукой на стену напротив. – Вот же он…
– Лучше нормальное пальто купи девушке, пока я разбираюсь с жильем, – продолжил Яков, спрыгивая на мостовую.
– Холодно в плащике-то? – с ноткой злорадства посочувствовал я.
– Встречаемся через час, смотрите без опозданий! – Бывший чекист не стал ругаться, а тут же отомстил: впихнул мне в руки оба чемодана, дернул кепку за козырек в шутливом салюте и растворился в толчее.
Легко сказать. За несколько минут, что мы протискивались через толпу у входа, на багаж в моих руках покушались трижды: некстати закрывшаяся тяжелая дверь, звероватая тетка с обитым стальными лентами сундуком в руках и долбанутый на голову воришка, попытавшийся располосовать бритвой импортную фибру, но добившийся только глубокой царапины на боку чемодана.
Да уж…
Это не берлинский гигант KaDeWe, и даже не особо полюбившийся мне магазин-дворец Wertheim{263}…
Вокруг – бессмысленная суета и толкотня очередей, узкие, явно не рассчитанные на такой поток людей лестницы. В теории есть пара лифтов, однако в реальности они закрыты на бессрочный ремонт.
Пришлось приткнуться в углу у лестницы, снабдить спутницу десятком червонцев да отправить ее в самостоятельное путешествие по лабиринтам из прилавков и витрин.
Деньги – сущий пустяк, около двенадцати долларов, если менять их на черном рынке{264}. Однако Александра смущенно, но твердо уверила меня, что эдакой огромной суммы «хватит на все, еще останется», после чего торопливо убежала куда-то наверх.
Мне же оставалось только ждать, надеяться, верить… И гнать из головы мысли о предательстве. Ведь кто помешает девушке броситься с чистосердечным признанием в органы? Или – в лучшем случае! – просто исчезнуть, оставив нас с Яковом мучиться неизвестностью?
Чтобы отвлечься, я попробовал вслушиваться в разговоры проходящих мимо людей. Думать над каждым словом москвичей еще не приучили, поэтому они без стеснения поносили в полный голос все и всех: постное масло, советскую власть, соседей, жен, примусы, управдомов, скрипучие кровати и, конечно, мировой империализм. Время от времени попадались вполне достойные рассказчики.
Например, парнишка в ковбойке и крепких футбольных башмаках с глуповатой ухмылкой на лице втолковывал полногрудой девахе о «настоящем пролетарском подходе к вопросам» товарища Вышинского, который торжественно обещал запретить употреблять в университетах церковные слова «ректор» и «декан», а вместо них предлагал ввести в обиход знакомое каждому по фабрике слово «директор».
Стайка симпатичных машинисток-секретарш судачила о возможности реквизиций их средств производства – пишущих машинок. Дикость на первый взгляд, но, оказывается, у частных зубных врачей советская власть уже отняла кресла и инструменты – «для сельских больниц», из квартир музыкантов частенько увозят рояли, ибо их не хватает «для дарований из рабочего класса», обывателей же попроще пугают «неделей сундука», то есть всеобщим изъятием одежды и всяких ценностей для продажи в пустых магазинах и вывоза за границу.
Пожилой господин в некогда дорогой шинели, сохранившей темные, все еще не выцветшие следы от погон, шутил со своим коллегой или другом о том, что большевики поссорились с Фордом, когда тот в ответ на их желание построить в СССР завод производительностью три тысячи машин в год{265} посоветовал им обратиться в игрушечную лавку.
Но чем больше я ждал, тем тоскливее становилось на душе. Сперва – под неторопливое шарканье щетки, которой уборщица скатывала по ступенькам вал из грязных опилок, – я лишь посмеивался про себя, понимая, как тяжело женщине оторваться от прилавка. Потом – недоумевал и сетовал: «Все бабы – дуры!» Затем – просто ругался в голос: на отсутствие сотовой связи, на Александру, на чемоданы, на себя и собственную лень, а особенно – на прохиндея Блюмкина, который специально меня подставил под удар в случае предательства девушки.
На сороковой минуте не выдержал, потянулся в карман и нервно погладил смартфон, а потом – зашитый в подкладке пиджака узкий непромокаемый конверт с презентационной подборкой из полусотни кадров на фотопленке. Мой самый последний шанс купить если не свободу, то хотя бы жизнь.
Пришлось, так сказать, озаботиться. Уж очень мне показалась обидной ситуация, в которую я влип зимой двадцать шестого года, когда из-за собственной беспечности попал в концлагерь «за Обухова». Сейчас, после изучения учебников двадцать первого века и современных газет, а также близкого знакомства с белой эмиграцией и товарищем Троцким, досадно втройне. Ведь четыре года назад, до разгрома всех видов оппозиции, катастрофического усиления репрессий и сворачивания НЭПа, у меня имелся реальный шанс «подружиться» с большевиками – в их более-менее коллегиальном, а потому вполне способном на здравые решения виде.