Эти слова оказались правдой.
Первое время я сходил с ума от грязи и тесноты, которая не давала ни есть, ни спать и вообще не оставляла мне ни минуты покоя. К концу дня чувствовал себя смертельно усталым, разбитым и мечтал о той минуте, когда наконец все утихнет и можно будет отключиться от реальности в коротком забытьи. А ночью, не имея возможности заснуть от духоты, вони, шума уборной, храпа, стонов и сонных криков соседей, с тоской ждал утра, когда уже можно будет подняться.
Но уже через неделю, к собственному немалому удивлению, я вполне освоился с совершенно невероятными в сравнении с прежними временами условиями.
Тяжелее всего оказалось привыкнуть к вездесущим вшам и клопам. Хорошо хоть им почему-то не слишком нравилась моя полная синтетики одежда. Тем не менее пришлось в полной мере освоить искусство выворачивания белья – так тут называли смену лицевой и изнаночной стороны трусов по мере появления гнид в складках, с последующим тщательным вылавливанием и раздавливанием между ногтей паразитов, перебегающих поближе к теплому телу.
Спустя месяц я научился находить некоторые плюсы в ситуации.
Во-первых, сумел сильно поднять свой авторитет благодаря предложению псевдоэлектронной очереди в туалет{28}. Вместо того чтобы каждый день выстраиваться в колонну по одному перед унитазом, на стену пристроили самодельную досточку с тридцатью деревянными номерками, вешающимися на маленькие колышки. Около уборной прикрепили циферблат со стрелкой и тридцатью нумерованными делениями. Соответственно, желающие разбирали номерки, а после использования цепляли обратно, заодно передвигая стрелку на следующее деление. Простая мера основательно уменьшила пустую толкотню.
Во-вторых, мне удалось поправить вопрос с питанием – и своим, и сокамерников. Надо сказать, тюремное меню удивляло меня еще со времен одиночки. Первое же дежурство по тюремной кухне – «обычных» заключенных тут широко привлекали к работам по уборке и благоустройству – открыло страшную поварскую тайну: что каша, что суп варятся на пару, в специальных котлах под высоким давлением. То есть получается: при в общем-то достаточном количестве и калорийности они начисто лишены витаминов. Сначала я отнес подобную глупость на слабость советской экономики и лень персонала, однако… По странному совпадению оказалось, что из списков допустимых к передачам продуктов аккуратно вычеркнуты и свежие овощи, и яблоки, и лимоны, и ягоды, и молочные продукты – буквально все, что может поставить заслон на пути цинги и фурункулеза.
Уж не знаю, умышленно администрация ослабляет заключенных в надежде, что болезненная слабость и апатия быстро сломят волю к сопротивлению, или налицо убийственная безграмотность, но в любом случае терять здоровье я не собирался. Поэтому в ход пошли старые добрые проростки пшеницы, ржи, овса и прочих злаков, гречи. Чего уж проще, ведь в зерне особого недостатка не было, воды и жестянок тоже хватало. А результат оказался на загляденье, не прошло и пары недель, а камеру стало не узнать! С лиц ушел нездоровый землистый цвет, заметно сократилось количество пустых и глупых ссор ни из-за чего, все чаще слышался смех…
А еще неделю спустя мне наконец-то повезло переехать с пола «наверх» и оончательно влиться в пестрый, но потрясающе интересный коллектив «библиотечной» камеры.
Кого тут только не было: полдюжины профессоров, преподаватели вузов, инженеры – химики, электрики, геологи, механики, путейцы; ученые, многие с мировым именем, архитекторы, историки, археологи, музееведы, музыканты, офицеры армейские и флотские, наконец, много людей духовного звания.
По вечерам устраивались лекции на темы типа «Промысловые рыбы северных морей», «Производство стекла», «Что такое благодать Святого Духа», «Нержавеющие стали», «Современный взгляд на строение материи», «Анализ трагедии Гете «Фауст», «Восстание четырнадцатого декабря со стратегической точки зрения», «На каком языке разговаривали Адам и Ева в раю», «Родословная Козьмы Пруткова». Причем лекции читали лучшие в мире специалисты своего дела!
Излишне упоминать, что мои знания на таком фоне выглядели, мягко говоря, неказисто. Пришлось заняться фантастикой в прямом смысле. А именно, как дошла очередь – часа три подряд рассказывать о компьютерах двадцать первого века, полупроводниках, интернете и прочих чудесах.
Следователи, похоже, про меня просто забыли. По крайней мере, мой первый допрос оказался и последним. Поначалу я переживал, казалось, чего уж проще: одна-единственная очная ставка с другими скаутами – и все, моя невиновность полностью доказана! Исчезнет опасный для социализма Обухов, появится несчастный молодой человек, потерявший память от удара по голове при аресте, которого вроде как нет ни малейших оснований держать в тюрьме, а совсем наоборот – необходимо срочно отправить в больницу на лечение. А уж там-то мне наверняка подвернется возможность продемонстрировать свою безопасность для окружающих, выбраться на волю и получить наконец обратно в свои руки неосмотрительно спрятанный смартфон. После чего честно исполнить долг перед партией и народом, то есть обратиться в соответствующие инстанции с нормальными доказательствами из будущего.
Однако полдюжины писем-просьб к следователю остались без всякого ответа! Как и несколько жалоб в вышестоящие инстанции…
Несмотря на это, я не особенно волновался – происходящее по-прежнему напоминало навороченный квест, и в глубине души я пребывал в полной уверенности, что в липовом насквозь деле «скаута Обухова» рано или поздно следствие или суд разберутся, а меня – выпустят.
Все же двадцать седьмой год – совсем не тридцать седьмой, я твердо помнил из учебников, что в это время никаких особых репрессий не происходило. Наоборот, на воле – разгар НЭПа, в многочисленных кабаках и ресторанах вполне свободно жируют с ананасами и рябчиками самые настоящие буржуи, живут и работают многочисленные специалисты, открыты представительства иностранных компаний, зарубежные журналисты, как говорят, совершенно свободно ездят по стране.
Особенно меня успокаивал тот факт, что никто не выбивал из меня самого главного, королевского доказательства, которое постоянно фигурировало в книгах и учебниках про громкие процессы конца тридцатых годов, а именно – собственноручно написанного и подписанного признания вины. Если уж знаменитых большевиков мордовали ради этой малости смертным боем, до кровавых клякс на страницах протоколов, то меня-то точно не пощадят…
Разумеется, если кому-то на самом деле нужно сделать из меня Обухова. А если нет, то придется просто ждать, пока чертовски неповоротливая чекистская бюрократия не обнаружит полного отсутствия улик и любых иных доказательств да не выпихнет меня обратно на промерзшие улицы Петербурга…
Но дни шли, и я все больше втягивался в тюремную жизнь, тем более что у меня нашлось чем занять свободное время. А именно – учебой. И ведь было чему! Редкий из моих соседей-заключенных не говорил свободно на двух, трех, а то и более языках. Мой же университетский английский, который я ранее полагал очень неплохим, на поверку оказался до неприличия ужасен.
За повышение образовательного уровня «изобретательного вьюноши со странными фантазиями о будущем в голове» с великим рвением взялся чудесный человек, профессор филологии Кривач-Неманец – седой как лунь, но сохранивший блестящий разум чех лет семидесяти пяти. До тюрьмы он служил переводчиком в комиссариате иностранных дел, поэтому обвинялся в шпионаже в пользу международной буржуазии – всей сразу, надо полагать. По части языков он был экстраординарный специалист: бегло говорил на нескольких десятках, включая китайский, японский, турецкий и, естественно, все существующие европейские. Мне стоило большого труда убедить эдакого полиглота, что кроме шлифовки наречия Шекспира мой бедный мозг сможет вместить в себя максимум немецкий и французский. Он-то по доброте душевной готовился преподавать вдобавок к ним греческий и латынь, чтобы вышло «не хуже, чем в старой доброй гимназии»{29}.
Все равно мало не показалось: профессор подговорил сокамерников, и более со мной на родном языке никто не разговаривал. Книг на русском читать не давали, разве что газеты, глаза бы мои их не видели. Какая там вялость? Какое безразличие? Мелкая тюремная суета – очередь к шкафу с посудой, к котлу с кашей – все ненужное, глупое и досадное шло за отдых. Вечерние лекции и минимальная физкультура воспринимались как настоящий праздник. Зато прогресс в обучении не сравнить с университетским: более-менее общаться с сокамерниками на иностранном языке я начал уже к лету, а к зиме мог похвастаться свободным английским, очень недурным французским и сносным немецким. Ближе к новому тысяча девятьсот двадцать восьмому году я всерьез начал подумывать прихватить чуток испанского, но…
Перемены в советских тюрьмах, как правило, внезапны и пессимистичны. Хотя надо признать, в годовщину моего провала в прошлое вечер начинался вполне весело и беззаботно. Случилась неожиданно бурная перепалка на «языке любви» между паном Феликсом – обычно чрезвычайно учтивым и опрятным польским ксендзом, умудрявшимся поддерживать в достойном состоянии свою обносившуюся сутану, – и отцом Михаилом, примерно столь же скромным и аккуратным православным священником. Кто бы мог подумать, что они разругаются чуть не до пошлой драки? И все из-за предков, как оказалось, бившихся смертным боем во времена Польского восстания!
Весело разнимали, а потом увещевали всей камерой.
Затем мы провожали на волю Штерна, австрийского подданного. Еще в тысяча девятьсот двадцать третьем году он и двое товарищей заключили с одним из петроградских заводов годовой договор в качестве специалистов по лакировке кожи. Хотя условия в СССР им не понравились сразу, все же обязательства они исполнили честно и сполна. Но продлить договорные отношения отказались, и… всех троих посадили в Шпалерку, сказав, что выпустят, когда они подпишут новый контракт. Сдаваться строптивые иностранные подданные не хотели, извернулись и поставили в известность австрийского консула. Он вступился, но только за двоих, а третьего – еврея по национальности – оставил выпутываться самого. Так Штерн оказался забытым в камере на целых три года! И вот теперь сокамерники из тех куркулей, кто получал из дома передачи, собирали «иностранцу» хоть какую-то одежду взамен его старой, давно истлевшей.