Джамбот змеиным движением тянулся к нему. Лицо его было изжелта-бледно, белые зубы оскалились. Узкими коричневыми глазами он тянулся к холодным серым глазкам Ермолова.
Потом вдруг одним движением он задвинул кинжал и крикнул какое-то слово. Голос был пронзительный и сдавленный. И, вытянув худую руку по направлению к кавказским предгорьям, он стал кричать в лицо Ермолову.
– Переведи, – сказал Ермолов бледному толмачу.
Толмач замялся.
– Переводи! – рявкнул Ермолов, и ноздри его раздулись. – Все переводи.
– Он называет ваше превосходительство, – бормотал толмач, – шакалом и трусом, он говорит о подлости вашего превосходительства.
Джамбот кричал.
Кучук машинально схватил за руку Грибоедова, слушал, и голова его тряслась.
– Взгляни, – кричал Джамбот, – на горы, вспомни, что это те самые места, на которых в прах растерли наши предки Надир-шаха. А Надир-шах – это не ты, шакал, это не ты, собака!
Толмач переводил, запинаясь.
– Это не русская погань, трусы, поджигатели! – кричал Джамбот. – Кто трусливее, тот начальник у вас, кто подлее – паша. Самый большой трус и самый подлый человек – ваш слабосильный повелитель. Мы вас столкнем с гор, как засохшую грязь.
Толмач замялся.
– Переводи.
Он перевел кое-как, бормоча, пропуская слова.
Ермолов молчал, насупясь. Вдруг он кивнул ротному командиру. Тот отделился от роты и вытянулся во фронт.
– За оскорбление публичное верховной власти, – сказал Ермолов, – застрелить.
Пять солдат со штыками вперед двинулись на Джамбота.
Легкий вздох пронесся над свитой. У ворот кто-то закричал пронзительно. Вильгельм взвизгнул. На миг перед ним промелькнуло неподвижное лицо Якубовича с остановившимися глазами. Он бросился между Джамботом и солдатами. Он поднял руку вверх и что-то закричал не своим, чужим голосом.
Тогда Ермолов, вдруг ощетинясь, шагнул к нему, схватил его за руку и просипел в лицо:
– Вы с ума сошли. Прочь отсюда.
Он обхватил огромной ладонью руку Вильгельма и быстро повлек за собой на крыльцо. За ним двинулись Воейков, Похвиснев. Ермолов закрыл за собой дверь, толкнул Вильгельма на диван, быстро и ловко налил воды и поднес ко рту. Зубы у Вильгельма стучали, глаза, дико вылупленные, озирались. Ермолов сказал, отчеканивая слова и глядя в упор на Похвиснева и Воейкова:
– Господин Кюхельбекер подвержен нервическим припадкам.
Во дворе раздался залп.
Вильгельм, отстранив Ермолова, выскочил. Грибоедов, белый как мел, с трясущейся челюстью, обнимал старика. Старик был почти спокоен. Голова его свесилась на грудь, он что-то шептал беззвучно, может быть молился.
В углу двора копошились солдаты. Перед крепостью не было ни одного человека.
Ночью Грибоедова разбудил странный, лающий звук. Вильгельм рыдал, лая и всхлипывая, вцепившись в железо кровати.
VII
Ермолов ничего никому не доложил о поведении Вильгельма. Только кланялся ему быстрее да улыбался принужденнее. Зато Похвиснев стал к Вильгельму особенно внимателен. Он был услужлив без меры. Он показал Вильгельму отличные места для прогулок. Пустынные, молчаливые, неприступные. Эх, когда жизнь не дается, – пустить коня и лететь во весь опор, предавая буре дух, – какая радость!
Лист однажды сказал Вильгельму:
– Не катались бы вы по этой дороге, Вильгельм Карлович.
– Отчего?
– Чечен подстрелит.
– У меня пистолеты.
Лист покачал головой.
Выезжая однажды, Вильгельм встретил Якубовича. С Якубовичем, к большому неудовольствию Грибоедова, Вильгельм в последнее время часто встречался. Якубович приехал из Карагача в командировку и отчего-то в Тифлисе задержался. Он тоже частенько катался и, мрачный, громадный, на своем черном карабахском жеребце, напоминал Вильгельму какой-то монумент, виденный им в Париже. Якубович внимательно посмотрел на Вильгельма и сказал отрывисто:
– Провожу вас, вы куда?
– Сам не знаю.
– Джигитуете?
Они пустили лошадей рысью. У ног горная дорога обрывалась, внизу была долина.
– Я вас в крепости наблюдал, – сказал медленно Якубович. – О вас ходят разные слухи. Я люблю людей, о которых ходят слухи. Но вы не правы. Война и казнь – еще не худшее.
Вильгельм вскинул на него глаза.
– Что вы хотите сказать, Александр Иванович?
– Война в нашем обществе – это отдых. Можно ни о чем не думать.
Он покрутил черные усы.
– Я в России жить не могу, – сказал он и нахмурил густые брови. – Я только на губительной войне оживаю. Свист свинца один заставляет забывать притеснения. Вот почему я рад, что меня на Кавказ сослали. Не все ли равно мне, где пуля поразит мою грудь?
– Вы озлоблены, Александр Иванович, – робко сказал Вильгельм.
Якубович круто повернулся в седле.
– Я озлоблен? – сказал он и сверкнул глазами. – Не озлоблен, а задыхаюсь от жажды мщения. Я приказ о разжаловании всегда с собой ношу.
Он вынул из бокового кармана потрепанную бумагу и потряс ею в воздухе.
– Если бы царь знал, что он себе готовит этою бумагою, он бы меня из гвардии сюда майором не перевел. Вильгельм Карлович, – сказал он, меняя разговор, но все с тем же выражением лица, – я решаюсь открыть тайну.
Вильгельм весь обратился во внимание.
– Я пишу одну записку, имеющую некоторую цель. Единственный человек, которому можно бы показать ее и который бы ее понял, – мой враг. Вы знаете, о ком я говорю.
Вильгельм кивнул головой. (Якубович говорил о Грибоедове.)
– О ней знает только Воейков, – продолжал таинственно Якубович. – Я пишу о притеснениях крестьянства, разврате чиновников, невежестве офицеров и высочайше предписываемом убиении моральном солдат.
Черные глаза Якубовича налились кровью, крупные ноздри раздулись. Он вдруг пустил коня вскачь, некоторое время ехали молча.
– Александр Иванович, – заговорил Вильгельм, – я сам долго об этом думал, я каждую слезу простонародную замечаю, но я выхода никакого не могу сыскать.
Они проезжали по крутому обрыву. Якубович остановил коня.
– Мне надо возвращаться, Вильгельм Карлович, – медленно сказал он. – Вы хотите знать выход? – Ноздри его опять раздулись. – Надобно лечить с головы. Джамбот давеча правду сказал о слабосильном повелителе. Первый выход, мною открытый, – полное уничтожение императорской фамилии. Прощайте.
Он повернул коня и ускакал рысью.
Вильгельм долго смотрел ему вслед. Потом, как будто его кто-нибудь подстегнул, он дал шпоры коню и понесся вперед, не смотря, не думая, ловя открытым ртом ветер.
Он скакал долго. Уже темнело. Конь вдруг запнулся и шарахнулся. Вильгельм огляделся. Перед ним были незнакомые места. У обрыва шли пески. За кустом мелькнуло дуло винтовки, и над головой его просвистела пуля.
Потом раздался хриплый голос, на дорогу выскочил человек в высокой шапке и прицелился в Вильгельма. Вильгельм вытащил пистолет из-за пояса.
VIII
Грибоедов сидел на балконе, дверь в комнату оставалась открытой. Сумерки опускались. Перед его глазами меркли предгорья – балкон выходил на север. Он сидел без очков, взгляд у него был растерянный, потом он обернулся и посмотрел в глубь темной комнаты. В глубине комнаты возился слуга со свечами. Медленно и лениво он устанавливал их в шандалы, чиркал огнивом, зажигал и шаркал туфлями. Меньше всего он интересовался самим Грибоедовым. Он напевал потихоньку:
Да какова, братья, неволя,
Да и кто знает про нее.
Грибоедов смотрел на него в упор. Александр Грибов был его молочный брат. Пятнадцать лет человек этот жил с ним, пятнадцать лет они не замечали друг друга. Но они знали друг друга безошибочно. Александр Грибоедов знал, например, что если Александр Грибов напевает про неволю, то это значит, что он сейчас прифрантится и уйдет на вечеринку куда-нибудь в Саллалаки. Но он, верно, удивился бы, если бы ему сказали, что Александр Грибов знает, что сейчас сделает Александр Грибоедов. Грибоедов сегодня не ездил верхом, не играл на фортепиано, не говорил ни слова. Это значило, что он сейчас спросит склянку чернил, бумаги и скажет поострее очинить перо. Грибов прифрантился, подошел к фортепиано, открыл его и сел на табурет. Потом он стал тихонько наигрывать. Александр Грибоедов смотрел на Александра Грибова. Он был немного удивлен.
– Ты что, играешь на фортепиано? – спросил он недовольно.
– Играю, – отвечал равнодушно Грибов.
Грибоедов подошел к нему. Грибов привстал.
– Что ж ты играешь?
– Разное играю, – неохотно отвечал Грибов. – Барыню играю.
– А ну, сыграй.
Грибов со скучным лицом сел на табурет и начал подбирать.
Барыня-сударыня,
Протяните ножку.
Грибоедов внимательно слушал.
– Ничего не понимаешь, – вдруг сморщился он, – франт ты. Играть не умеешь, только мой фортепиано портишь. Играй лучше в бабки. Пош-шел. Так надо играть.
Он сел и сыграл.
Грибов был недоволен.
– По-вашему так, – сказал он уклончиво.
– Ах ты, франт, – сказал Грибоедов, глядя на него удивленно, – а по-твоему как?
Грибов ничего не отвечал.
Грибоедов заходил по комнате. Тоска гнала его из угла в угол, поворачивала вокруг стола, та самая знакомая, которая гнала его из Петербурга в Грузию, из Грузии в Персию, заставляла стравливать людей на дуэли и говорить грубости женщинам.
– А где Вильгельм Карлович? – спросил он Грибова.
– Кататься уехали.
– Что так поздно? Куда – не знаешь?
– Не сказывали.
Грибоедов встревожился.
– Сказали – не беспокоиться. Сегодня позднее приедут.
Грибоедов сел за стол и начал писать записку Воейкову:
«Я умираю от ипохондрии, предвижу, что ночь всю проведу в волнении беспокойного ума, сделайте одолжение, любезный Николай Павлович, пришлите мне полное число номеров прошлогоднего Вестника, хоть и нынешнюю последнюю тетрадь, авось ли дочитаюсь до чего-нибудь приятного.