В станице Ново-Лабинской
5 марта 1920 года 2-й Кубанский конный корпус генерала Науменко выступил в направлении станицы Ново-Лабинской. С противником соприкосновение было утеряно. Черкесский аул остался позади нас. Полки корпуса шли спокойно к югу.
По пути, вправо от нас, какие-то части вели бой. Мы увидели, как одна конная часть человек в двести разомкнутым строем, широким наметом понеслась в атаку прямо на запад, к гаю леса. Потом говорили, что это были казаки станицы Некрасовской.
Небольшое, но интересное дополнение: «4 марта 1920 года, когда корпус генерала Науменко вошел в станицу Ладожскую – мы, некрасовцы, в том числе и я, прибыли в эту станицу, которая была переполнена казаками. Мы решили оставить Ладожскую и тронулись в станицу Усть-Лабинскую, которая находилась в семи верстах от нашей Некрасовской станицы. Прибыли с рассветом в нашу станицу, где пробыли один день и 6 марта, до 200 казаков, во главе с есаулом Збронским – двинулись на юг и, за рекой Лабой – влились в Корниловский конный полк и находились в нем до капитуляции Кубанской армии».
Так написал мне подхорунжий И.Г. Васильев – кадровый взводный урядник 1-й Кубанской пластунской бригады генерала Пржевальского, георгиевский кавалер трех степеней Великой войны.
Это, видимо, они, некрасовские казаки, пошли так молодецки в конную атаку на красных на наших глазах, в районе своей станицы, с храбрым есаулом Збронским, нашим старым Корниловцем и потом сотенным командиром во 2-м Кубанском Партизанском полку своего станичника полковника Соламахина, корпуса генерала Шкуро. Мы тогда отступали вместе, «от Воронежа и до Кубани», находясь в рядах 1-й Кавказской казачьей дивизии.
Было сыро в природе. Стояла жидкая грязь. К обеду наш корпус вошел в станицу Ново-Лабинскую. Как не похожа была эта маленькая станица на наши большие, что остались на том, правом берегу родной Кубани! Бедность сквозила во всем. Редко попадались дома «под жестью». Бедные постройки. Во дворах мало амбаров. Непросохшая грязь еще более подчеркивала непрезентабельность станицы и толкала душу на грустные размышления.
Находясь в своей квартире, слышу зурну, тулумбас, тарелки и лихую, с зычным подголоском, казачью песню. Быстро выскакиваю на крыльцо и вижу небольшую колонну конных казаков в черкесках с красными башлыками за плечами. Они пели какую-то веселую песню, и чисто по-линейски – образно и сноровисто, словно мы и не отступаем «в неизвестность». Меня это удивило. Даже в моем 1-м Лабинском полку после сдачи Кавказской уже не слышно было песен. Как это случилось – не знаю. Безусловно, произошел психологический перелом в умах всех, и уже и сами командиры не вызывали, как бывало, бодрящим возгласом: «Песенники, вперед!»
Потом казаки-ординарцы говорили, что «то прошли шкуринцы». Но мне казалось, что это проходили сотни 1-го Линейного полка. «Шкуринцев», как таковых, тогда в том районе не было. 1-й и 2-й Кубанские Партизанские конные полки были расформированы при мне еще в станице Невинномысской, по нашем приходе-отходе «от Воронежа», а 1-й и 2-й Хоперские полки, как основные «шкуринцы», находились в это время в 3-й Кубанской казачьей дивизии генерала Бабиева, отступавшего по маршруту Ставрополь – Невинномысская – Майкоп.
За Лабой-рекой. В черкесском ауле
С утра 6 марта красные появились в виду станицы. Это было неожиданно. Корпус немедленно снялся, перешел Лабу и двинулся на юг, в черкесские аулы. 1-му Лабинскому полку приказано было быть в арьергарде и, перейдя Лабу, охранять переправы через нее.
Капитальный чугунный мост красного цвета через Лабу был уже взорван кем-то до нас. Он всей своей тяжестью, как-то беспомощно осел в воду только в южной своей оконечности, но не потерял вида. По небольшим каменьям и голышам полк перешел реку вброд. Глубина доходила до животов лошадей. Без затруднений прошли вброд все пулеметные и санитарные линейки.
Правый берег Лабы здесь был высок, а левый – сплошная сырая луговая равнина, проросшая камышом и кустарниками.
До обеденного времени было спокойно. Красные, видимо, сосредотачивались. Неожиданно затрещал ружейный и пулеметный огонь с их высокого берега, который становился нетерпим. Вдруг с главного участка сорвалась 4-я сотня умного и доблестного есаула Сахно и рассыпанным строем, широкой рысью, пошла на юг, подгоняемая уже шрапнельными разрывами.
Сбив сотню с главного участка, красные перенесли свой огонь на весь полк. Сопротивляться было и нечем, и бесполезно. При полку не было артиллерии, и стрелять по своей же казачьей станице, где засели красные, было недопустимо. Красные били нас артиллерийским огнем сверху, а казаки, прижавшись на окраинах пролесков, ждали, когда шрапнель противника стукнет окончательно «по макушкам».
Начались потери в людях. 4-я сотня оставила труп убитого казака, не имея возможности подобрать его. И, потеряв охрану главной переправы, полк лавами, широкой рысью, пошел на юго-запад, подгоняемый шрапнельным огнем почти прямой наводкой.
Навстречу полку, по дороге, скачет небольшая группа всадников. Потом она остановилась. От нее отделился один человек и скачет нам навстречу. В нем я узнал генерала Науменко. Он в одной гимнастерке.
– Храбрые Лабинцы-ы!.. НЕ ОТСТУПА-АТЬ!.. Вперед за мною-у! – выкрикнул он.
– Почему Вы отступаете, Елисеев?!. Вперед!.. Надо удержать равнину перед аулами! – говорит он мне.
Я ему четко докладываю, что красные расстреливали полк сверху, как хотели, и единственное спасение было – отойти назад.
В это время на широких рысях подошел начальник штаба корпуса полковник Егоров с несколькими ординарцами и, как-то загадочно посмотрев на меня, обратился к генералу со следующими словами:
– Вячеслав Григорьевич, поедемте назад. Пусть Елисеев тут сам распоряжается. Да и обед наш еще не закончен.
К моему удивлению, генерал сразу же согласился с доводами Егорова, громко поблагодарил «славных Лабинцев за боевую работу», и все они наметом пошли назад, к аулам.
Сбив нас на переправах и отбросив от них, красные не пошли за нами в полуболотистую равнину, и я с арьергардным полком, простояв полдня под их артиллерийским огнем, отошел в Ульский аул.
Об этих днях написал мне коренной Лабинец М.Г. Енин, казак станицы Урупской, следующее: «Всего этого – я участник. Плыть через Кубань мне не пришлось, потому что я переходил ее через мост с пулеметами. Перейдя на левый берег, там был камыш, и там мы залегли. Большевики нас заметили и стали обстреливать из артиллерии, и рядом со мною был убит казак стаканом от шрапнели, и этим же стаканом была убита лошадь под другим казаком. Имена их не помню. После этого мы пошли на Царский Дар».
Здесь Енин путает. Этот бой происходил на левом берегу Лабы, как я описываю, но не на левом берегу Кубани. Там боя не было.
«А помните ли бой под селом Садовым?» – добавляет он. Отвечаю: отлично помню, и это будет описано.
Письмо заканчивается так: «Много можно говорить, но письмо малое. Но славный мой 1-й Лабинский полк был один из храбрых и переносил на своих плечах великие тяжести и без ропота. Мы были молоды тогда, и своих предков мы не посрамили. Мы делали все, что было в наших силах, и даже больше. Царство небесное храбро погибшим за Край Родной и честь и слава еще живущим. 1-го Лабинского полка, подхорунжий Михаил Енин».
В настоящее время подхорунжий Енин числится в рядах Кубанского Гвардейского дивизиона. Тогда ему было 20 лет от рождения. В своем полку он был безотлучно, начиная со Святого Креста в 1918 году, о чем и сообщает.
Только единицы остались в живых от храбрых. И это есть радость.
Свернувшись в колонну, полк вошел в аул Ульский или иной по названию – не помню. Меня всегда прельщали черкесские аулы какой-то своей мусульманской таинственностью и, обязательно, суровостью, замкнутостью.
Перейдя болотистую речку, приток Лабы, мы вступили в аул, скученно расположенный на пуповидной небольшой возвышенности. Слева – высокий глинобитный дом со многими узкими окнами на север, словно бойницами, из которых выглядывали на казаков черные глаза многих женщин и подростков. На улицах ни души. Полку приказано пробыть здесь до вечера и потом присоединиться к корпусу, который сосредоточится в крестьянских селах Филипповское и Царский Дар.
Выставив сторожевое охранение, полк отдыхает по квартирам. Вдруг является ко мне командир 2-й сотни сотник Луценко и беспокойно докладывает, что его сотня «смущена». Казаки хотят поехать в свои станицы, чтобы попрощаться с родителями, со своими семьями. Он просит моего личного воздействия на казаков, иначе некоторые казаки могут покинуть строй.
Я не верю своим ушам и посылаю ординарцев, чтобы полк немедленно построился в конном строю.
Мое сердце приятно успокоилось, когда я увидел, что на небольшой бугорчатой аульной площади сотни полка были в полном составе. Несколько казаков 2-й сотни все же покинули ее строй, уехали домой – «чтобы в последний раз повидаться с семьями и потом вернуться в полк», как доложили они своему сотенному командиру.
Никого и ничего не спрашивая, говорю всему полку, что «как бы ни хотелось казакам пройти по своим станицам и в последний раз повидать свои семьи – по маршруту – это сделать невозможно. И вы, мои дорогие и храбрые Лабинцы – до конца оставайтесь такими же стойкими и послушными воинской дисциплине, как были до сих пор!» – закончил я.
Это подействовало. Никто и ничего не спросил из строя. Но потом мои помощники, полковник Булавинов, войсковой старшина Ткаченко и командир 4-й сотни, как самый старший из сотенных командиров и самый авторитетный из них, есаул Сахно, придя ко мне, доложили:
– Этот бой, за Лабой, такой беспомощный, без артиллерии, когда красные расстреливали казаков со своего высокого берега, произвел на всех очень неприятное и тяжелое впечатление.
Они подчеркнули мне:
– Если мы идем в Грузию, то зачем же вести ненужные бои и терять в боях людей?.. Надо «оторваться» от противника и идти к намеченной цели.
И просили об этом довести до сведения командира корпуса.
Я и сам так понимал, почему при первой же встрече с генералом Науменко доложил об этом.
– Да, конечно, Елисеев, Вы правы, но мы должны считаться с общим фронтом, поэтому и задерживаемся на намеченных рубежах, – спокойно, как-то с грустью, закончил он.
Когда полк собирался к выступлению, на площади аула появилось несколько стариков черкесов. Вид их был подавленный. Они явно боялись прихода красных.
Один черкес лет сорока, в белом бешмете и при кинжале, с черной густой подстриженной бородой, общим своим видом очень нарядный, к длинной сучковатой терновой жердине привязывал небольшое белое полотнище. К нему подъехал сотник Луценко и отобрал револьвер. Я это увидел.
– Зачем Вы это сделали? – спрашиваю его с упреком.
– Да как же, господин полковник!.. Он привязывает белый флаг, чтобы мирно встретить большевиков!.. Вот за это я и отобрал револьвер, – отвечает сотник.
Самыми непримиримыми врагами красных на Кубани были наши черкесы. Это все знали. Знал и я, почему твердо и определенно говорю сотнику Луценко:
– И все же – верните револьвер черкесу. Пусть лучше у него отберут оружие красные и сделают из него еще большего врага, но нам, покидая аул, слышать проклятия к казакам-соседям от гордых и благородных черкесов недопустимо.
Выслушав это, Луценко с седла бросил револьвер в сторону этого нарядного черкеса. Тот его поднял и, приложив правую руку к сердцу, низко поклонился мне.
Пополнение 2-й дивизии офицерами
Филипповские хутора и Царский Дар переполнены войсковыми частями. Сюда, видимо из Майкопа, прибыл в корпус командир Кубанской бригады, полковник Шляхов и, как старший в чине, назначен временно командующим 2-й дивизией. Я вернулся в свой полк.
Прибыл из станицы Гиагинской законный командир 1-го Кубанского полка полковник А.И. Кравченко и вступил в командование своим полком.
В командование 2-м Кубанским полком вступил полковник Гетманов Иван, казак Лабинского отдела. Он окончил Оренбургское училище в 1908 году, когда оно было юнкерским. Генерал Михаил Демьянович Гетманов, проживавший недалеко от Нью-Йорка, как-то сказал мне, что это его двоюродный брат.
В станице Ладожской влились в свой 1-й Лабинский полк братья Калашниковы, есаул и сотник. Оба они учителя. Умные и словоохотливые, братья были приятны в разговорах. Старшие офицеры-лабинцы встретили их очень приветливо, как старых сослуживцев. Богатых родителей станицы Ладожской – они захватили с собой большие запасы всего съестного и даже кадки пчелиного меда из своей пасеки.
Все это мне очень понравилось, как усиление рядов корпуса.
В моей душе происходили внутренние неприятности. Во-первых – я и здесь, в центре сосредоточения всего корпуса, не нашел своей полковой тачанки с адъютантом, сотником Сережей Севостьяновым, где находились все мои вещи. И весь мой «командирский багаж» заключался лишь в том, что было на мне, то есть – пара белья, бешмет, черкеска и – ничего больше.
Во-вторых – со мной, также верхом на лошади, была сестренка Надюша. Я считал, что она совершенно напрасно уехала из дому, а не осталась с беспомощными там бабушкой, матерью и двумя сестренками-подростками. Оставить ее одну в станице или в мужичьих селах было опасно. И я решил отправить ее в Майкоп, в доброе и многочисленное семейство Париновых, у которых когда-то наша группа учеников-техников жила на полном пансионе.
Объявил свое решение Надюше. И каково было мое удивление, когда она заплакала.
– Почему?!. Почему ты плачешь, Надюша?.. Ты едешь в Майкоп, как в свой дом, люди они хорошие, переждешь там несколько дней, пока красные утихомирятся, и потом вернешься в Кавказскую, ты там нужна всем, в особенности маме и бабушке, – говорю ей.
У нас в семье слова старшего брата являлись для младших законом. И умная Надюша это отлично знала. После расстрела нашего отца она с жутью вспоминала красных и смертельно боялась их. Но все же, раз говорит старший брат, это надо выполнить. Она молча, с горючими слезами стала собираться в отъезд.
Об этом узнали офицеры полка. Все те же авторитеты – Булавинов, Ткаченко и Сахно – приступили ко мне очень активно:
– Федор Иванович, да что же Вы делаете?.. Куда Вы отправляете Надюшу… барышню, одинокую, ее ведь каждый может обидеть! Позвольте Вас просить оставить ее в полку! Мы сами будем следить за ней, если она Вам в тягость! – как-то с жалостью говорили они. – Она будет наша полковая дочь, – закончили они.
В особенности активен был войсковой старшина Ткаченко, человек по натуре суровый, но его серо-голубые глаза всегда ярко выражали его душевные переживания.
Должен еще раз подчеркнуть, что эти три офицера, хотя летами и старше меня, были настолько серьезны, рассудительны и всегда тактичны со мной, так преданы интересам полка и воинскому долгу, как редко можно было встретить тогда. К тому же они были все очень хорошо воспитаны. Теперь, после «многих бурь» за границей и понижения благородства в людях, недоброжелательства, даже и среди былого братского казачества между собой, эти три офицера 1-го Лабинского полка являются исключительным примером.
– Да совсем Надюша мне не в тягость! – отвечаю им. – Я только думаю о своей семье, что осталась в станице. Да и ей, в горах что нас там ждет – мы не знаем, – урезониваю их, моих лучших офицеров полка и искренних друзей.
– Но вы так, господа, активно просите меня, что я – сдаюсь, Надюша!.. Ты остаешься со мной, – говорю ей.
И она, моя милая сестренка, на 10 лет младше меня, сквозь свои девичьи ясные слезоньки уже мягко и радостно улыбается и благодарит меня. И чтобы зафиксировать это свое точное решение, при них обнял ее и поцеловал в лобик.
Безобидное и непорочное дитя. К вечеру она уже поет и помогает хозяюшке накрывать нам, штабу полка, стол.
Милое дитя!.. Кто бы мог знать или подумать – какая жестокая доля ожидает ее «после нашего похода в горы».
«Зеленые»
В районе Филипповских хуторов и Царского Дара была дневка корпуса. Эти села красные еще с 1918 года. О положении нашего общего фронта мы ничего не знали. Пронесся слух, что где-то по соседству с этими селами появились «зеленые крестьяне». Они даже прислали письмо казакам – «бросить своих офицеров и перейти к ним». Мы над этим только посмеялись в своем полковом штабе.
Стояла жидкая весенняя грязь, но было тепло. 1-й Лабинский полк для выступления выстроился на широкой улице. Крупной рысью подъезжаю к нему с левого фланга и вижу – стоит перед фланговым взводом фигура в рваном картузе, в тужурке, в сапогах, с винтовкой через левое плечо (не по-казачьи).
Под ним захудалый кабардинец с казачьим седлом. После встречной команды полковника Булавинова спрашиваю его:
– А это кто такой?
– А делегат от зеленых приехал за казаками, – вдруг спокойно отвечает он, словно к полку присоединился приблудный жеребенок.
Бросаю Булавинова и строго спрашиваю этого мужика, 35–40 лет:
– Ты кто таков?.. Почему ты здесь?
– Та я прибыл з лесу от зеленых, нам сказали, што казаки сдадутца, ежели хто приедет до них. Вот меня и послали, – спокойно отвечает он, совершенно простой мужичонка, как бы с придурью.
– Какой полк?.. Лабинский?!. Какие казаки хотят перейти к вам? – закидываю его ехидными и злыми вопросами.
– Та я не знаю, говорили што казаки, а какие ани – не знаю, – отвечает он уже с робостью.
Мой штаб-трубач, умняга и молодецкий старый казак Василий Диденко, уже сорвал с него винтовку, а казаки смеются из строя на слова «этого делегата от зеленых», но мне это совершенно не нравится.
– Как он мог проехать сторожевое охранение? Да еще вооруженный? Почему он здесь, перед полком? – наскочил я на полковника Булавинова, своего старшего помощника.
– А черт его знает, откуда он появился, – вдруг спокойно отвечает остроумный Булавинов и добавляет: – Да я и сам его только что увидел.
Получился некоторый «фарс», и мы оба уже улыбаемся. Не придав этому никакого значения, отправляю «делегата» в штаб дивизии.
Стыжу и весь строй, что мне, командиру полка, пришлось разговаривать с каким-то «анчуткою-делегатом» и никто не поинтересовался: «А почему и кто этот человек здесь, верхом, в картузе и с винтовкой за плечами?»
Конечно, мои слова относились к обоим помощникам, к сотенным командирам. Но все потом уверяли, что они его, этого делегата, и не видели раньше.
– Так тем хуже для вас, господа! – говорю им. – Вы допустили его до непосредственного общения с казаками!.. А яд ведь разлагает! – закончил им.
Все соглашаются с этим и искренне возмущаются смелостью «делегата от зеленых», прибывшего в расположение корпуса.
1-й Лабинский полк вновь назначен в арьергард при переходе реки Белой. Я настороже: черт его знает – может быть, их тут, подобных делегатов, много? Может быть, они только и ждут, когда мы тронемся, и откроют по полку огонь со всех кустов? Но все обошлось благополучно. По дырявому настилу моста через Белую полк перешел ее и занял позиции на левом берегу, минировав мост. Здесь были уже густые пролески, и оба берега реки были пологи.
В станице Ново-Лабинской генерал Науменко вызвал меня к себе. Из станичного правления он будет говорить с есаулом станицы Воздвиженской, начальником местного гарнизона, который задержал корпусной обоз, решил не идти в горы и ждать красных. Меня он вызвал, чтобы я слышал весь разговор, намекнув, что, может быть, туда придется послать 1-й Лабинский полк.
В разговоре с этим есаулом генерал Науменко говорил начальствующим тоном, пугал репрессиями, но этим еще более обозлил его. Есаул уверял, что его казаки совершенно не красные. Они просто устали воевать и считают уход в горы бесполезным. И остаются в своей станице лишь потому, чтобы «сгладить» могущие быть репрессии красных над станицей, о чем просили его старики, и он, есаул, сам сознательно идет на эту жертву.
Этак он ответил Науменко, когда последний простыдил его, что они «потеряли казачью честь и предают Кубань».
На эти слова со стороны есаула получился не менее философский ответ, что «предают Кубань те, кто бросают свои станицы, бросают свои семьи на произвол судьбы, а сами уходят в горы. А он, есаул, местный житель, жертвует собой для спасения станицы. Но, зная лично генерала Науменко и уважая его, он отпускает корпусной обоз», – закончил он.
Фамилию и судьбу этого есаула я не знаю, но, конечно, он ошибался в своих выводах.
Боевые курьезы за рекой Белой. Полковник Шляхов (разность мнений)
Заняв многочисленные лесные бугорки на левом берегу реки Лабинский полк ждал красных. Ему была придана артиллерия, расположившаяся на позиции позади полка.
Красная конная лава приближалась с севера. Оказалось, что Партизанский отряд полковника Польского еще не переправился с нами. Дружным махом из села он, опрокинув красную конницу, стал отступать к мосту. Лава красных двинулась вслед за казаками. Какой-то казак отряда Польского, повернув своего коня обратно и что-то выкрикивая, с обнаженной шашкой поскакал в сторону красных и скрылся в мачежинниках. Назад он не вернулся.
И лишь только партизаны перешли мост, как к нему устремилась с востока новая конная группа красных. Подпустив ее к мосту, махнул рукой казаку-подрывнику «нажать кнопку». Клуб дыма, щепок и воды взвился ввысь. Пулеметы есаула Сапунова тут же «заговорили» во всю свою мощь. Красные в полном беспорядке бросились назад и скрылись в селе.
Видим: с севера движутся к мосту какие-то линейки и небольшая конная группа.
– Приготовиться! – командую пулеметам, и – ждем.
Ждем и видим: колонна тихо, совершенно не боясь нас, идет к мосту. В бинокль вижу казаков, «настоящих» казаков. А кто они – не знаю.
– Господин полковник! Да ведь это, кажется, наши! – восклицает один из ординарцев.
Я, напрягаясь, рассматриваю их в бинокль. Колонна подходит к самому мосту и останавливается, так как он взорван. Они машут нам руками, прося помощи. В них мы опознаем «своих».
Посылаю вброд несколько казаков, и они помогают переправиться им к нам. Это оказались санитарные летучки одной из наших дивизий, где-то задержавшиеся своим выступлением в поход. Я пожурил их за медлительность и немедленно отправил в тыл.
Спустя час со стороны Филипповских хуторов, к Царскому Дару, показалась новая конная группа человек в пятьсот. Она шла спокойной рысью во взводной колонне, словно не торопясь. Наша артиллерия немедленно открыла по ней шрапнельный огонь. Это для красных было полной неожиданностью. Их начальник быстро построил свои четыре эскадрона в развернутый двухшереножный строй. И вся эта конница, видимо полк, очень стройно, широким наметом бросилась к селу.
Развернутые эскадроны с дистанцией меж ними приблизительно двух взводов, под прямым фланговым огнем нашей артиллерии, должен подчеркнуть, совершенно были не расстроены и, держа правильный строй, неслись к селу. Меня это удивило и восхитило, так как мы привыкли видеть в Красной армии лишь «один непорядок», как нам казалось; но в данном случае шла настоящая регулярная кавалерия, силою в полк четырехэскадронного состава. И главное – очень близко от нас. Наша артиллерия открыла по ним очень частый огонь. Шрапнельные снаряды рвались над их головами. Огонь казался очень удачным. Эскадроны развили широчайший намет и скрылись за постройками восточнее села.
К моему удивлению, по пути их скачки, то есть в пройденном пространстве, не осталось ни убитых, ни раненых, даже и лошадей. И я очень досадовал, что никого из красных кавалеристов не было убито. А что они были такие же люди, как и мы, – я об этом тогда не думал. Мне было бы очень приятно, если бы наши шрапнельные разрывы убили бы их много-много.
Такова психология войны – они наши враги, и их надо убивать.
День боевых курьезов на реке Белой закончился. Дивизия идет к хутору Ерыгина, что перед станицей Бжедуховской. Полковник Шляхов попросил меня идти рядом с ним и генералом Арпсгофеном, чтобы ближе познакомиться и со мной, и с состоянием дивизии.
Полковника Шляхова я совершенно не знал. Он старый офицер. Ему не менее 40 лет. Блондин с сухими, правильными чертами лица. Он словно уставший от чего-то. Его, кажется, не волнует ничто. И на все он смотрит философски. Собственная внешность, посадка в седле, как идет лошадь – его мало интересуют. Ведет свою лошадь на распущенном поводе, вернее, он ею не управляет. Все это не по-нашему, не по-бабиевски.
Он кадровый офицер 1-го Линейного полка и с восторгом отзывается о своих бывших командирах: Генерального штаба полковнике Кокунько и полковнике Певневе. Кокунько (в те наши дни) – генерал-лейтенант, за границей хранитель Войсковых Регалий, умерший в Югославии в мафусаиловском возрасте.
С восторгом он отзывается и о своем полку, всегда хорошо обученном, нарядно одетом, гиковым и даже тонном. И рассказывает: «Полк был на больших маневрах Киевского военного округа, которыми руководили тогда генералы Драгомиров, Сухомлинов и другие высшие генералы Российской армии. Кавалеристы посмотрели на казаков «свысока», как на конницу второго сорта. Но когда полку приходилось скакать по всевозможным буеракам и вплавь переправляться через реки – все они удивились прыти, сноровке и напористости казаков и прониклись уважением к нашему 1-му Линейному полку. А когда после маневров полк в черкесках, с красными башлыками за плечами и с песнями показался на улицах Воронежа – восторгу жителей не было конца.
А вечером, когда наши офицеры появились на званом балу – все в черкесках и, кроме бальных танцев, некоторые из нас пронеслись «в лезгинке» – дамский Воронеж окончательно был побежден казаками».
В разговоре он оживился. И рассказ его, складный и приятный, я слушал с интересом. К тому же он был хорошо воспитан. Генерал Арпсгофен, слушая его рассказ, молчал.
В походном аллюре «шагом», когда становилось скучно, разговор невольно перешел на политику. И вдруг я слышу от полковника Шляхова, с какой ненавистью он относится к Кубанской Краевой Раде. И считает ее единственной виновницей нашего поражения. И жалеет, что ее давно «не разогнали».
– А теперь, в горах, обязательно разгоним, – говорит он.
Я высказал ему свое мнение, которое расходилось с его мыслями.
– Так Вы, значит, считаете, что землю у помещиков надо отобрать?.. Отобрать и офицерские участки? – вдруг спрашивает он меня, оживившись.
– Конечно, – ответил коротко ему.
Начальник штаба дивизии, генерал Арпсгофен, все время молчавший до этого, заговорил «о заблуждении Федора Ивановича», как он всегда меня называл. И рассказывает:
– У меня в Австрии живет родная сестра. Она имеет 25 тысяч десятин земли, которая культивирована и не то, что у русских крестьян. По окончании войны я поеду к сестре и буду заниматься там хозяйством.
Выслушав все это, я и подумал – почему подобные офицеры так неуважительно относятся к казаку-земледельцу и его народному представительству? Казак рвется к своему восьмидесятинному паю земли в станице, который он уже оставил красным вместе со своей семьей и хозяйством, и томится душою: куда же я иду?.. зачем?.. на сколько времени?.. когда же я вернусь домой на эту свою восьмидесятинную пашню?.. к семье, к жене и детишкам?..
А его начальник штаба дивизии «уже решил» ехать в Австрию, к сестре, у которой 25 тысяч десятин культивированной земли.
Конечно, при таком положении у этих людей должны быть совершенно разные интересы.
4-й Донской казачий корпус
От 1-го Лабинского полка приказано оставить одну сотню с пулеметами в сторожевом охранении и со всем полком присоединиться к корпусу, сосредоточенному у хутора Ерыгина.
Генерал Науменко любил со мной говорить. Мы гуляем в стороне и делимся впечатлениями о событиях дня.
Неожиданно далеко от нас, чуть к северо-западу, показалась громаднейшая темная масса конницы. Мы невольно устремили свои взоры в ту сторону. Чья эта конница, наша или красная, было неизвестно. Из какой-то низины показался разъезд, коней в десять. Вид их был не кубанский. Все они на крупных лошадях, одеты в шубы или шинели. Мы догадались, что это донцы.
Разъезд остановился, спешился, а к нам следовало два всадника. Не доходя шагов двадцать до нас, спешились и они. Один остался с лошадьми, а другой направился к нам. Одет он был в темно-синие бриджи с широким красным лампасом, в фуражке, в гимнастерке, поверх которой была меховая тужурка. На нем хорошего качества боксовые сапоги.
– Где будет командир 2-го Кубанского конного корпуса генерал Науменко? – спрашивает он, легко, привычно и чисто по-офицерски козырнув нам.
– Я и есть генерал Науменко, – серьезно рассматривая прибывшего, отвечает Вячеслав Григорьевич.
– Ваше превосходительство, сотник Попов, от 4-го Донского корпуса, для связи прибыл, – отрапортовал он, приложив руку к козырьку фуражки.
– Расскажите – где ваш корпус и как он попал сюда? – сразу же спросил генерал, поздоровавшись с ним за руку.
Сотник Попов был грустный, приятный и лицом, и манерами. Он доложил, что их корпус был отрезан от Донской армии и вынужден был отступать уже не на Новороссийск, а вот сюда, на Туапсе. И он прислан для связи с кубанскими частями и для ориентировки.
– Как настроение в корпусе? – спрашивает генерал Науменко.
Сотник долгим взглядом посмотрел в глаза Науменко и тихо произнес только одно слово:
– Н е в а ж н о е…
– А численность его? – допытывается генерал.
– Численность большая, – спокойно, но грустно отвечает офицер и, сделав паузу, произнес: – Восемнадцать тысяч коней, но воевать корпус уже не может, – печально закончил он.
Мне было очень жаль этого приятного донского сотника, так тяжело переживавшего трагедию армии и своего 4-го «мамантовского» корпуса. Своей искренностью он подкупил и генерала Науменко. Сотник еще доложил, что ночевать корпус будет в станице Бжедуховской.
Численность 4-го Донского корпуса мне тогда показалась сильно преувеличенной. Но вот что о нем пишет Г.Н. Раковский в своей книге: «Донская армия была разрезана на две части. От главной массы был отрезан лучший и самый многочисленный «Мамантовский» 4-й корпус».
Этим корпусом тогда командовал генерал Стариков, который рассказывал Раковскому: «Ввиду этого мне ничего не оставалось, как отходить горными проходами прямо на Туапсе вместе с Кубанской армией. В корпусе у меня насчитывалось свыше семнадцати тысяч коней. Это объясняется тем, что – побросав артиллерию, пулеметы и обозы – все превратились в верховых. Корпус, однако, ввиду упадка духа – был не боеспособен».
В станице Бжедуховской
Сняв свои арьергардные сотню казаков и пулеметы, ночью с полком вошел в станицу Бжедуховскую. Она расположена на двух берегах довольно глубокой и узкой долины-ущелья, по дну которой протекала речонка и через нее мост.
Стояла дикая темнота и грязь. Под ногами буквально ничего не видно, и только тусклые огни из хат определяли и улицу, и то, что это есть населенный пункт. Квартирьеры развели сотни и привели меня к полковому штабу.
Небольшой казачий домик. Маленькая керосиновая лампа плохо освещала комнаты. На столе стоит и шумит уже самовар «для штаба полка». В углу много икон, и перед ними уютно теплится лампадка.
После многих и всяких тяжких дум все это так мило и приятно душе православной.
Зайдя, я снял папаху, перекрестился на иконы и громко поздоровался с хозяевами, которых, собственно говоря, я и не вижу. Хозяюшка в соседней комнате занята у печи для нас, а хозяин, довольно крупный чернобородый казак 35–40 лет, тихо и с грустью накрывал стол для гостей, помогая жене. В своей комнатушке, освещаемой свечкой, сидела, видимо, их дочка. При нашем входе она вышла на зов отца. Я невольно остановил на ней свой взгляд.
Она барышня 15–16 лет. Чистенько, по-станичному, одетая. В черной густой косе цветные «укосники», как у украинских девушек. С черными красивыми большими глазами и густыми черными бровями. Длинные ресницы. Она в яркой кофточке и темной юбочке. Через дверь видна ее девичья комнатка – очень уютная, в картинках, с фотографиями и разными безделушками на стене.
Дочь оказалась единственной у родителей и, конечно, очень любимой. Вот я и подумал – что же ждет ее «завтра» и потом, при красной власти? За какого красавца казачка она, красавица, словно черкешенка, выйдет замуж?
По-нашему, по-станичному, ее должен бы выбрать в жены лучший казак-молодец. И гордиться должен ею. Но при красных нельзя ведь будет гордиться «казакоманством» и вообще молодцеватостью!
За ужином Надюша, почти сверстница ее, быстро подружилась с ней, и потом они что-то щебетали в ее комнатке.
Бжедуховская – последняя кубанская станица, такая мирная и тихая, где еще не было беженцев, толчеи, голода и душу раздирающих сцен.
Утром 9 марта, при самом восходе солнца, у восточной высокой околицы станицы выстраивалась масса войск – 4-й Донской корпус, наш корпус и пластуны.
Стоял легкий морозец. Иней чуть-чуть покрыл прошлогоднюю жниву. Солнце мягко, не торопясь, восходило где-то далеко-далеко на востоке. Через разные «перегорки» на север далеко была видна Закубанская равнина-степь, теперь уже занятая красными.
На бугорке, северней околицы станицы, собрались все старшие начальники, до командиров полков включительно. Чего мы ждем – я не знал. Генерал Науменко был очень озабочен чем-то.
К нам, к этой группе старших начальников, подъехал верхом на дивном гнедом кабардинце под седлом в серебряной оправе какой-то очень красивый генерал, одетый в шубу-черкеску, похожий на горца. Потом генерал Науменко на мою любознательность ответил, что это генерал Запольский, командир нашей пластунской бригады. Он был офицер Генерального штаба и не казак.
Я был разочарован. Если бы мне сказали, что это «начальник Черкесской конной дивизии», это было бы более похоже на него. Но командир пластунов, идущих в чеботах по грязи, с сидорами за спиной, а впереди них такой нарядный и красивый генерал, «под черкеса», на дивном кабардинце, которому позавидовал бы любой конник, – в моем представлении все это не вязалось…
Вот тут-то, на этом курганчике под станицей Бжедуховской, мы, младшие строевые начальники, штаб-офицеры, узнали, что генерал Деникин приказал «всем этим войскам отходить на Таманский полуостров, где и грузиться на пароходы для следования в Крым».
Генералы нашли, что до Таманского полуострова войска не дойдут. Красные армии уже заняли не только Закубанскую равнину, но заняли и этот наш Таманский полуостров. Кроме того, идти к нему надо фланговым маршем, с боями. Но как же можно вести бои, когда все части, словно манны небесной, ждут только случая, как бы оторваться от противника, войти в лес, в горы и как можно скорее попасть в благословенную Грузию, где не будет войны, где мы отдохнем, починимся, оправимся, собьем свои ряды и только тогда уже двинемся вновь сюда, на родную Кубань, для ее освобождения.
Найдя, что на Тамань идти уже очень поздно, все части двинулись в направлении станиц Черниговской, Пшехской и дальше на юго-запад.
С возвышенного плато у станицы Бжедуховской мы еще раз, и в последний раз, посмотрели в далекую синеву родных кубанских полей на север и, спустившись вниз, вошли в какое-то ущельице, сплошь покрытое лесом. Я сразу почувствовал себя легко. Ну, думаю, в горах-то нам легче будет отбиваться от красных.
Прощай, Кубань!.. П р о щ а й…
Казачьи корпуса отходят на Туапсе
Я воспользуюсь выдержками из записок генерала Науменко, помещенными в журнале «Казачьи Думы». Вот что там написано:
«По директиве Главнокомандующего армиями генерала Деникина, на Туапсе должны были отходить:
– 4-й Кубанский конный корпус генерала Писарева, дравшийся в районе Ставрополя.
– 2-й Кубанский конный корпус генерала Науменко, прикрывавший железнодорожный узел станции Кавказской.
– Группа генерала Шифнер-Маркевича, переправившаяся через Кубань у станицы Усть-Лабинской (1-й Кубанский корпус. – Ф. Е.).
– 4-й Донской конный корпус генерала Старикова, имевший задачей оборонять реку Кубань ниже Усть-Лабинской станицы.
Ставка Главнокомандующего, Добровольческий корпус, Донская армия (кроме 4-го Донского корпуса генерала Старикова) и 3-й Кубанский корпус генерала Топоркова – отошли в Новороссийском направлении».
Здесь нужно немедленно добавить, что корпус Топоркова по сдаче Екатеринодара как таковой перестал существовать. Полки 1-й Конной (Кубанской) дивизии и Гайдамацкой (полтавцы и таманцы) самостоятельно двинулись на Туапсе, а в Новороссийске погрузились и уплыли в Крым с Топорковым только остатки 2-го Запорожского полка полковника Рудько и 2-го Уманского полка полковника Гама-лия.
Продолжим по запискам генерала Науменко:
«Вечером, 7 марта, накануне соединения 2-го и 4-го Кубанских корпусов – генерал Писарев получил, через летчика, [распоряжение] командующего Кубанской армией генерала Улагая, который сообщал обстановку на Новороссийском направлении и приказывал Туапсинской группе войск переменить направление и отходить не на Туапсе, а на Тамань».
«8-го марта, вечером, в районе станицы Черниговской – соединились 2-й и 4-й Кубанские корпуса и объединились в группу под общей командой, как старшего, генерала Писарева. Положение на фронте Туапсинской группы к этому времени было следующее: части 4-го Кубанского конного корпуса только сегодня оставили станицу Белореченскую и отошли на левый берег реки Белой. Правый фланг его, генерал Бабиев, оставался в районе города Майкопа. Генерал Шифнер-Маркевич, выполняя задачу расчистить путь на Туапсе – подходил вдоль железной дороги к станице Хадыжинской».
«2-й Кубанский конный корпус, 2-й дивизией занимал станицу Пшехскую, имея 4-ю дивизию в резерве, в станице Черниговской. Левее, как указано выше, были части 4-го Донского корпуса. В тылу, судя по частным сведениям, в районе Саратовской станицы – находился Кубанский отряд, направлявшийся с Войсковым Атаманом, генералом Букретовым, на Белореченскую.
Противник наступал, главным образом, вдоль Армавиро-Туапсинской железной дороги, имея здесь бронепоезда и пехоту, а со стороны Усть-Лабинской – шли две кавалерийские дивизии, усиленные пехотою».
Странно, мягко выражаясь, что у нас тогда не было бронепоездов. Все они отошли на Новороссийск и там были брошены, вместо того чтобы часть их направить на Туапсинское направление. Красное командование бросало свои бронепоезда с любого места на Армавир – Туапсе, так как капитальный каменный мост через Кубань у станицы Кавказской нами не был взорван «по государственным мотивам», как мне сказали в штабе корпуса.
Там, и тогда, в станице Пшехской, мы узнали, что красная конница сделала налет на железнодорожный узел Белореченская, захватила все интендантские склады, санитарный поезд и другие тыловые учреждения, изрубив весь персонал.
А что красное командование стремилось к этому – говорит один из пунктов их директив. Вот он: «Поскорее захватить богатый хлебом район станиц Гиагинской и Белореченской за рекой Кубанью и этим самым, во-первых – отрезать 2-й и 4-й Кубанские корпуса от остальных сил Кубанской армии и, во-вторых – не допустить сосредоточения Кубанцев в районе города Майкопа». Мы же этот свой хлебный район отдали красным без боя. Есть о чем подумать.
По всем этим данным видно, что в Майкопском районе скопилось очень много казачьей конницы – три Кубанских корпуса и один Донской.
Казалось бы, что на этих майкопских хлебных равнинах можно было дать красным отличный конный бой! Но для этого командующему Кубанской армией надо было покинуть свой поезд и сесть в седло, раз вся его армия отходила в Майкопский район. Г.Н. Раковский в своей книге пишет: «Поезд штаба Кубанской армии во главе с Ула-гаем, в это время, находился возле штаба Донской армии. Генерал Улагай, оторвавшись от своих Кубанцев в Усть-Лабе, вместо того, чтобы ехать на Туапсинское шоссе, как указывали вполне резонно в Донском штабе – прибыл в Екатеринодар и теперь держался возле штабных поездов Донской армии, не имея почти никакой связи с Кубанскими частями и не пытаясь ехать туда, что, конечно, было огромной ошибкой».
Все корпуса устремились к Туапсе, в единственный лесистый горный проход, на перевал Гойтх через наш Кавказский хребет. Шли в лейку с узким горлышком.
Черкесская конная дивизия. Черкесы ужинают
Перейдем от тяжких, грустных описаний к одной приятной встрече. Поздно вечером, в полной темноте отступаем в станицу Пшехскую. Как всегда – 1-й Лабинский полк в арьергарде. Моросит нудный, мелкий дождь. В темноте неожиданно натыкаемся на хвост какой-то конницы.
– Какой полк? – окликаю.
– Хторой Черкески коний (то есть Второй Черкесский конный полк), – отвечают несколько голосов.
– Какая сотня? – добиваюсь.
– Хтарой (то есть вторая сотня), – отвечает уже один голос.
– Кто командир сотни? – допытываюсь.
– Пшемаф, – отвечает.
Я сразу понял, о ком идет речь.
– Поезжай вперед и скажи, что его просит к себе командир Лабинского полка, – командую.
Какой-то черкес «похлюпал» по грязи звать своего командира сотни, ротмистра Пшемафа Ажигоева.
Скоро передо мной, в широкой бурке, на рослой лошади, появилась фигура и спрашивает:
– Где командир Лабинского полка?
– Здравствуй, Пшемаф, – откликаюсь этак ему.
– А-а!.. Федя?.. Здравствуй, дорогой! – радостно отвечает он мне, узнав по голосу.
Пожали крепко друг другу руки и идем рядом.
Пшемаф – воспитанник Майкопского технического училища, был старше меня на два класса. Хорошей дворянской черкесской фамилии. Он и тогда совершенно чисто говорил по-русски. Милый, очень добрый и благородный, с которым я дружил и тогда, и потом, как он стал офицером. Теперь он с нескрываемой грустью рассказывает, что они, их дивизия, отступала от Ставрополя через Армавир. Проходя свои аулы, в нее влилось много необученных строю черкесов. В дивизии около 3 тысяч шашек, но она малобоеспособна. Под станицей Келермесской она не выдержала атаки красной конницы, отступила, погиб наш общий друг-техник, корнет Меретуков Татаршау, зарубленным. Его младший брат-красавец, стройный как тополь, был оставлен в своем Хакуриновском ауле по настоянию стариков, чтобы защитить их, как отлично знающий русский язык. Но Ажигоев боится за Магаджери, также моего черкесского друга, что он может погибнуть.
Подъехал черкес, сказал «Пшемаф» и заговорил со своим ротмистром по-черкесски. Выслушав его, мой Пшемаф стал говорить ему, как я понял, что-то наставительное. Тот, выслушав, оскалил в улыбку свои белые зубы и скрылся.
– Ты што ему говорил? – спрашиваю.
– Да вот, никак не могу их приучить к дисциплине. Всегда им говорю, внушаю, что при старших офицерах они не должны меня называть по имени, а по чину. Говорю им, что в ауле это можно, но на службе нельзя. Но они никак не могут этого понять.
И только что он закончил мне «свою жалобу», как подъехал следующий черкес и начал словом «Пшемаф!..». Но Пшемаф не дал ему говорить и сразу же перешел «в нотацию». Черкес молча выслушал и, видимо ничего не поняв, почему их любимый командир ругает его, молча уехал.
К нему и еще обращались несколько черкесов «за чем-то», неизменно называя его только по имени. Он уже не сердился, так как я его успокоил, говоря, что черкесы – «дети природы, редко кто из них говорит по-русски, и им имя и слово «Пшемаф» – гораздо ближе и приятнее, чем «господин ротмистр».
Мы в станице Пшехской. Темнота – хоть в глаз коли. На улицах грязь. Урядник, начальник ординарческой команды, докладывает мне, что в доме, который отведен для штаба полка, поместились черкесы и не хотят уходить.
– Позвольте, господин полковник, удалить их силою? – спрашивает он.
Я не разрешаю и вхожу с адъютантом, хорунжим Косульниковым, в бедную хатенку, состоящую всего лишь из двух смежных комнат.
Хотя я и был в серебряных погонах полковника, но черкесы не только что не встали при моем появлении, но совершенно не обратили на нас никакого внимания. Я знал, что за насилие над ними они могли взяться за кинжалы. Они очень аппетитно ели из одной посудины жареную баранину, беря куски ее руками.
Своим ординарцам приказал располагаться с хозяевами, а лошадей поставить в сарай. Черкесы обратили на нас внимание лишь тогда, когда ко мне стали подходить с докладами – дежурный ли по полку офицер или еще кто, но продолжали свой ужин с большим аппетитом проголодавшихся и уставших людей.
Ужин закончен. Масляные пальцы они вытерли о полы черкесок и встали. С ними встал и я и подошел к ним.
– Что, вкусная баранина? – спрашиваю.
– Очэн кусна, – отвечает старший, с небритой щетиной, с черными воспаленными глазами, но строгими, не совсем доброжелательными, если попасться ему в темноте.
– Черкесского полка? – завязываю предварительный разговор.
– Да, канешна, Черкеска, – отвечает он, разглядывая меня.
– А какой сотни?
– Торой (второй).
– А-а!.. Пшемафа, – весело добавляю я.
От этого слова все пять черкесов испытывающе посмотрели на меня. Поняв и воспользовавшись впечатлением, которое произвело на них имя «Пшемаф», говорю им уже решительно:
– Вот што, мо-лод-цы, я командир полка, эта квартира отведена мне. Вы, канешна, об этом не знали и заняли ее. Мы прибыли уставшие и голодные, как и вы. Я ожидал, когда вы окончите кушать своего барашка, и не тревожил вас. Теперь вы окончили. Это хорошо. А теперь мы, казаки, будем кушать своего барашка; и потом, спать тут – всем тесно. Да и сотня вашего Пшемафа расположена не здесь. Езжайте к нему, он вам укажет, где спать. И кланяйтесь ему от меня. Он мой хороший друг, – закончил я, стараясь говорить как можно яснее, чтобы они меня поняли, не обиделись и, конечно, скорее бы ушли отсюда.
И они поняли. Старший кивнул мне и своими страшными глазами подтвердил, что я сказал правду. По-черкесски он передал своим мои слова, и они, забрав свои винтовки и сумы, вышли. А через полчаса приходит мой урядник, глава ординарцев, и весело докладывает:
– Ну, господин полковник, мы обделали этих «гололобых» (так казаки называли черкесов потому, что они брили свои головы), будут помнить!..
– А што? – спрашиваю.
– Да пока они ели тут свою баранину, мы вывязали все их бурки из тороков, – весело, самодовольно говорит урядник, как совершивший будто очень похвальное дело.
Я возмутился таким поступком своих казаков в отношении соседей черкесов и выругал урядника, а он в оправдание продолжает:
– Господин полковник!.. Да ежели бы мы зазевались и были в таком же положении – они бы и у нас вывязали бурки!.. Это точно!.. Знаем мы их. Так уж лучше мы у них, у гололобых, чем они у нас, – доказывает он, словно недоволен моим мнением.
Что урядник был прав «о взаимоотношениях с бурками между казаками и черкесами» – я и сам это знал не хуже его. Но все же мне жаль было черкесов, оставшихся без бурок, что является универсальной частью одежды у всех горцев Кавказа.
– Ну а ежели они вернутся и потребуют свои бурки? – добавляю.
– И не вернутся, и не потребуют, а то – пущай докажут, што мы их взяли! Но бурок этих уже нет в нашем дворе. Вы не беспокойтесь, господин полковник, – лукаво закончил он, начальник моих ординарцев.
Я так хорошо знал и черкесов, и казаков «в этих вопросах» как бы «безобидного и увертливого, местного и обыденного воровства», что решил – «об этом ничего не знать».
Черкесы действительно за своими бурками н е я в и л и с ь.
В станице Черниговской. Двор Дейнеги
9 марта наша 2-я дивизия, выступив из Пшехской, проходила станицу Черниговскую, имея в ней большой привал. Пользуясь этим случаем, хочу навестить и посмотреть «подворье» своего друга и сверстника по Оренбургскому училищу, полковника Льва Миныча Дейнеги – кубанского самородка. Он годом старше меня по выпуску, окончил младшим портупей-юнкером и вышел хорунжим в 1-й Уманский полк, стоявший в Карсе.
В училище юнкера-кубанцы, его сверстники, говорили, что он из очень бедной казачьей семьи, настолько, что прибыл в Оренбург для держания вступительного экзамена в одном бешмете, не имея возможности купить черкеску.
В училище он признан был всеми способным, с аналитическим умом. Веселый, остроумный, дружественный – он был всегда приятен, «наш Левко», как называли его мы, кубанские юнкера. Маленький, сухой, жилистый – он был хорошим гимнастом и крепко, как клещун, сидел в седле, также на небольшом, сухом, гнедом киргизе. Отлично знал и пел казачьи песни первым тенором. Родной язык его был черноморский, хотя их станица и числилась в Линейном полку.
Где-то на окраине станицы я нашел двор, где родился и жил «наш Левко». Сказанное о бедности его семьи превзошло мое представление. Хворостяной низкий, пошатнувшийся плетень с низкими воротами в три-четыре доски огораживал от улицы небольшую украинскую хату. За ней, в глубине двора, хворостяные сарайчики, разные «катухи», базики для коров и телят и еще что-то там примитивное. Ежели бы во дворе стоял амбар, так принятый на Кубани, чем гордился всякий казак-землероб, он оказался бы здесь, при всех этих убогих постройках «собственными руками хозяина», словно костюм с чужого плеча.
В наших богатых станицах наличие во дворе одного, двух, а то и трех амбаров «на всю длину доски» было и гордостью, и показателем богатства казака и его труда. Здесь же, у вдовы-матери Льва Дейнеги, бедность сквозила во все дыры.
Какая-то молодица с подоткнутым подолом юбки, как это делают наши казачки во время работы, шла по двору. С седла окликнул ее:
– Лев Миныч дома?
– Нетути, – отвечает.
– А где же он?
– Да идесь со своим полком.
Я не ожидал застать дома полковника Дейнегу и спрашивал машинально. Его 2-й Линейный полк, коим он командовал еще под Царицыном в 1919 году, находился в отряде генерала Шифнер-Маркевича, двинутом на Туапсе.
– А ты кто же будешь? – допытываюсь.
– Та сестра его, – уже с улыбкой отвечает и одергивает вниз подол своей юбки, предполагая, что говоривший с ней полковник, видимо, хорошо знает ее брата.
– Ну, кланяйся своему брату Левку, когда его увидишь. Я с ним вместе учился в Оренбурге. До свидания, – заканчиваю ей.
Услышав эти слова, она радостно просияла, поняв, что с ней говорит очень близкий человек ее брата.
– Так погодить!.. Я Вам штось принесу! – выкрикнула она, побежала в один из сараев и принесла в решетке сушеных лесных груш.
Чтобы не обидеть ее, я их взял. Груши оказались очень вкусными, сочными, сладкими, душистыми. Со своими офицерами штаба полка мы их съели на привале.
Полковника Дейнегу я встретил уже в горах, в глухую ночь, когда был сдан красным город Сочи. Это была наша с ним последняя встреча. В Крыму он был произведен в генералы, был начальником одной из Кубанских дивизий на острове Лемнос.
В станице Черниговской мы впервые увидели «трагедию донских калмыков». На окраине станицы, по бокам дороги, валялись разные вещи их домашнего обихода – корыта, люльки для детей, деревянная посуда, лохмотья одежды, несколько неуклюжих широких четырехколесных арб. Все это привезено было ими из далеких и неведомых Кубани, Сальских степей. Но это была «мелочь» в сравнении с тем, что ожидало их впереди.
Проходя станицу, в окраинном дворе на запад, в базу, огороженном плетнем, вижу десятка два рыжих лошадей донской породы. Они были еще в приличных телах. Несколько донских казаков тщетно старались поймать лучших из них, но лошади никак «не давались».
– Чьи это кони? – спрашиваю.
– Да это наш донской табун, брошенный хозяином!.. Вот мы и ловим их себе под седла!.. Да они не даются, совершенно дикия, – отвечает кто-то.
«Табун лошадей брошен», – слышу я, и мне так стало жаль – и табун, и хозяина. Легко сказать – «табун лошадей». Но попробуй его «нажить»! И вот – брошен. Брошен, как ненужная вещь. Табун лошадей не под силу хозяину гнать в горы, и он его «бросил». Бросил своим врагам, идущим за нами вслед.
У меня невольно мелькнула «алчная мысль» – а не взять ли его с собой для полка? Но они дикие, с ними много возни. И я заглушил эту свою мысль.
– Смотрите! – кричу донским казакам. – Мы идем последними!.. Дальше будут уже красные!..
Казаки бросили ловить лошадей, посмотрели на меня и друг на друга и, оставив табун, быстро пошли к своим оседланным лошадям, привязанным к плетню.
В станице Кабардинской. Правительственный отряд
10 или 11 марта наш корпус вошел в станицу Кабардинскую. Здесь мы встретились с Кубанским правительственным отрядом Войскового Атамана генерала Букретова. Каков его состав, мы не знали, но говорили, что в него входили оба военных училища – Кубанское и Софийское, все учебные части, пластуны и учащаяся молодежь Екатеринодара. Этими частями командует Генерального штаба генерал-майор Морозов, а кто он – мы также не знали. Говорили, что он не казак, но большая умница. И в Екатеринодаре он преподавал военную тактику. Так или иначе, но мы приободрились, что силы наши увеличились и появился хозяин земли Кубанской, в лице краевой и законодательной рад.
Впервые мы увидели здесь и гражданских беженцев из Екатеринодара. При нашем корпусе их совершенно не было из станиц.
Я вновь бросился в розыски своего полкового экипажа с полковым адъютантом, сотником Севостьяновым, в надежде, что он взял маршрут на Екатеринодар из станицы Казанской и теперь может быть здесь. Его не оказалось. «Неужели пропали все мои самые лучшие офицерские вещи, оружие, боевые ордена, призовые жетоны, так дорогие для каждого офицера?» – думаю я, и мне стало бесконечно грустно.
Я стою на высоком крыльце дома, выходящем во двор. В ворота въехала самая настоящая казачья хозяйственная мажара «с драбинами», запряженная парой лошадей. По дну мажары, на половину ее высоты, наложено сено. На сене ковер, а на ковре сидит полная дама в шляпе, одетая по-праздничному в какое-то цветное платье. Все это так не вязалось с обстановкой. Она властно распоряжается кучером-казаком. Тот слез с мажары, подошел ко мне и доложил, что «барыне нужна квартира» и они не могут ее найти.
Это оказалась жена начальника Кубанского Войскового штаба, Генерального штаба генерал-майора Лещенко. При всем уважении и к даме, и к ее мужу, я не мог выселить свой полковой штаб и уступить дом одной персоне. И мажара выехала с нашего двора.
В Хадыженской. Генерал Бабиев
12 марта наш корпус отошел в станицу Хадыженскую. Мы отходим все время без боев. Сюда уже вошла 3-я Кубанская казачья дивизия генерала Бабиева, отступавшая из Майкопа.
Станица Хадыженская была «узлом» железнодорожной линии Армавир – Туапсе и шоссированной дороги Майкоп – Туапсе. Станица раскинута по широкой, гладкой долине и по склонам гор. Возможно, что до покорения Кавказа здесь жил какой-то черкесский вождь и был большой аул. Здесь хорошее пересечение дорог, красивая и богатая местность.
Расположение штаба дивизии генерала Бабиева я сразу же определил в большом доме на южном склоне кряжа, так как над крыльцом парадного входа красовался его, большого размера, флаг Войскового цвета (красного) с пышным черным хвостом на нем, знакомый мне еще по Манычу весны 1919-го, а в доме гремел оркестр трубачей. Как часто в походах, еще с Турецкого фронта, Коля Бабиев любил и умел широко веселиться.
Со своей дивизией он отходил из Ставрополя через станицу Невинномысскую (ныне г. Невинномысск) и Лабинский отдел. К нему там присоединился дивизион Лабинских казаков в две сотни, под командой войскового старшины Козликина, прославленного героя восстаний против красных.
Узнав, что сюда прибыл их родной и кровный 1-й Лабинский полк, Козликин, как и его офицеры и казаки, естественно, хотели влиться в ряды этого полка и обратились ко мне. Я приветствовал это. Но не тут-то было. Узнав об этом, Бабиев не только что не отпустил казаков, но и расцукал их.
Его жест мне был понятен: 3-я дивизия была очень малочисленна. К тому же он очень любил своих Лабинцев, будучи и по рождению, и по службе – коренной Лабинец. Но офицеры не хотели оставаться у него (ниже напишу об этом) и вновь пришли с этой просьбой ко мне. Я тогда обратился к командиру корпуса, к генералу Науменко, попросив воздействовать. Науменко, видимо, об этом уже знал. Он был очень дружен с Бабиевым и просил меня «пока» не настаивать на этом и «понять Бабиева». Я понял и пока уступил.
Но некоторые офицеры и казаки перешли в мой полк самостоятельно. Главное – его станичники-михайловцы, хорунжие Лаптев, Диденко, Маховицкий, Лунев. Других не помню, так как эти четыре офицера как-то особенно выделялись своей самостоятельностью, разумностью и безбоязненностью перед начальством. К тому же хорунжий Лунев был тогда станичным атаманом, а хорунжий Диденко – его помощником, то есть по положению – казаки не подчиненные строевому начальству.
«Он и тогда нам «осточертил» своим цуканьем, когда мы были урядниками в Первом полку, а теперь да и лета наши не те, а он и не переменился, хотя и стал генералом, так мы и пришли в свой родной полк на законном основании», – сказали они мне, когда я спросил их, почему они, станичники, не остались у генерала Бабиева?
Свою Михайловскую станицу они оставили в последний момент отхода наших войск. И вот – вновь в своем полку. У них на линейках запасы белой муки, соленого свиного сала. Умные, хозяйственные были казаки. 1-й Лабинский полк увеличился в своем составе и офицерами, и казаками.
Я тогда впервые услышал такую оценку генерала Бабиева со стороны казаков и был удивлен. К тому же это говорили его родные станичники. Иногда слышал это и за границей. Я отлично знал Бабиева еще с Турецкого фронта, когда он был сотником. В 1918 году, когда он командовал Корниловским конным полком на Кубани и Ставрополье, будучи старшим офицером в полку и его непосредственным помощником, я познал его еще глубже. Его властный характер мне был знаком. Но это был отличный офицер Кубанского Войска, пример казачьего молодечества. Я его любил и уважал. Но получается так, что на все его молодечество многие казаки смотрели иначе. Оно, это бабиевское молодечество, их ущемляло и принижало человеческое достоинство, потому что взгляд офицера и казака на некоторые вещи и события имеет разность.
Калмыки-дзюнгарцы. Начало голода
Наш корпус перебрасывается к перевалу Гойтх, который идет через Кавказский хребет и разделяет земли нашего Войска с крестьянской Черноморской губернией. За Кавказским хребтом расположена Грузия, куда мы идем, как в «обетованную землю».
Полк подходит к крестьянскому селу Елисаветпольскому Кубанской области. Шоссированная дорога прямою стрелою тянется по красивой долине. По бокам ее небольшие пашни и склоны лесистых гор. Слева, к югу, они тянутся высоко и скрываются в туманных облаках серого дня. Странно бросилось в глаза то, что почти все домики, сараи и другие мелкие постройки были «без крыш». Голо торчали вверх только одни стропила, почерневшие от времени. Впечатление такое, что здесь прошел сильный пожар или вихрь.
Звуки полкового оркестра 1-го Лабинского полка далеко оглашают окрестность, эхом несутся вперед по долине. На шоссе высыпало много народу. Во дворах и на улицах масса лошадей. Все село – словно разоренный муравейник.
– ДЗЮНГАРСКИЙ ПОЛК – СМИ-ИР-НО-О!.. ГА-АСПАДА-А ОФ-ФИ-ЦЕ-ЕРЫ-Ы!.. – вдруг я слышу команду, поданную высоким, растяжным голосом, и вижу красивого калмыка-полковника в кителе, при поясе, взявшего под козырек.
Это он отдавал положенную по уставу воинскую честь проходящей части и полковому знамени, идущему позади моих ординарцев.
Окинув глазом массу людей, раскинутых влево по селу, определил, что это были казаки-калмыки Донского Войска. У ног их лошадей валялась старая полусгнившая солома из крыш построек. Кони ее не ели.
«Так вот оно что-о!.. Вот почему стоят голые стропила домов. Значит – крыши их пошли на корм лошадям?!. Значит, здесь фуража нет?.. Фуражный голод?!» – со страхом подумал я. И мне стало очень жаль этого молодого полковника-калмыка, командира Дзюнгарского полка Донского Войска, трагическими событиями из Сальских травяных степей заброшенного со своим полком в голодные Кавказские горы.
Полковой оркестр трубачей всполошил все село. Вдруг вижу выскочившего из хорошего дома у самого шоссе, не разоренного, так как крыша его была «под железом», как говорят у нас на Кубани, старого своего друга полковника Мишу Сменова и с ним какого-то, также молодого, полковника. Оба они в черкесках. Миша схватывает мою кобылицу под уздцы и, как всегда, быстро произносит:
– Федя!.. Обязательно зайди к нам на чай!.. Надо поговорить немножко по душам! А это – полковник Чащевой, пластун, – представляет он мне и добавляет: – Он наш.
Что значит «наш», я понял так: это офицер, болеющий за Кубанское Войско всем своим существом, он казакоман. Короткий привал полка, чай у друзей и короткий разговор с ними, все о том – о Кубани-Матери.
Они оба отступали от Екатеринодара и служат, или числятся, при Кубанском правительстве. Они хорошо знакомы с «кубанской политикой», немного ругают некоторых членов рады, но в принципе – они с радой.
Миша, однокашник по Оренбургскому училищу, соратник и по Турецкому фронту, и по Корниловскому конному полку, восхищается боевыми успехами 1-го Лабинского полка и по-дружески внушает «держать полк в руках на всякий случай», а на какой – я его не спросил и он мне не сказал. Но я понял – «на случай внутриполитический». Но так как я в этом тогда и не разбирался, и не хотел разбираться, и был на сто верст далек от политики, ответил ему какой-то шуткой.
– Ты, Федя, не шути!.. Власть должна принадлежать теперь молодым! – как всегда быстро, коротко, ответил он.
С этим я был согласен, что строевая власть должна принадлежать молодым. В этом я твердо убедился за все годы Гражданской войны, а последние бои на Кубани нашего корпуса в особенности подтвердили это.
Дружески распрощавшись, под воинские приветствия казаков-калмыков Дзюнгарского полка, 1-й Лабинский полк выступил к перевалу Гойтх, мощным хором трубачей умиляя сердца всех в «безфуражном селе».
Гойтхский перевал. 4-й Донской (Мамантовский) корпус
Полку приказано расположиться у восточного начала Гойтхского перевала. Здесь уже узкое ущелье, громоздкие горы и сплошной лес. Полковой штаб, за отсутствием построек, разместился под деревьями. Здесь не было населенного пункта, а стояла на высоком пригорке лишь железнодорожная станция Гойтх.
Моросит мелкий, нудный дождик. Падают мокрые снежинки с неба. Стало холодно. У дымного костерчика сгрудились мы, штаб в четыре человека, чтобы согреться. Едкий дым от сырых поленьев вызывает слезы на глазах.
Мы находимся еще на кубанской земле, но уже голодаем. Казаки голодают не так сильно, но вот лошади их у нас совершенно без фуража.
Если человек может быть несколько дней без еды, то рабочая лошадь тощает очень быстро.
У казаков мяса в достатке, но хлеба нет. А у лошадей – ни зерна, ни сена, даже нет и соломы. Фуражиры, посланные в горы найти хоть что-нибудь для лошадей, вернулись со снопами прошлогодних будыльев кукурузы, совершенно несъедобных для лошадей.
Моя еще не отощавшая кобылица Ольга, участница многих атак на Маныче в 1919 году и проделавшая путь «от Воронежа и до Кубани», стоит согнувшись и от холода, и от голода. Чтобы обласкать, укрываю ее своей буркой, а сам сижу в одной черкеске, что и составляет «мой командирский багаж»… Но это не скрашивает ее голод. Нет-нет, повернет она свою красивую голову в нашу сторону, к дымящему костру, и жалобно загогочет. Мне так жаль ее, но помочь ей я ничем не могу.
С утра 14 марта по шоссе, мимо нас, потянулся вверх на Гойтхский перевал 4-й Донской корпус. Мы вначале с любопытством рассматривали колонну, идущую по-три, их еще неизъезженных крупных донских коней, рослых самих казаков и их заросшие лица, мало похожие на лица наших кубанских казаков.
Мы рассматриваем их, а они идут и идут, совершенно не обращая на нас никакого внимания, видимо погруженные в свои, какие-то невеселые думы.
Уже и обеденное время настало, а они все двигаются и двигаются вперед усталым шагом своих лошадей, и кажется, им и конца не будет. Колонна проходила мимо нас в течение всего дня, буквально б е з о с-т а н о в о ч н о.
Это проходил тот знаменитый «Мамантовский корпус», который заставил говорить о себе и красную, и белую тогда Россию.
Донцы шли и шли, не задерживаясь, в полном строевом порядке – безропотно, молча, тяжело. Это была очень большая конная группа, вытянутая в длинную кишку, может быть, на 20 верст.
Как указано выше, Донской корпус имел 18 тысяч всадников, не считая разных подвод с беженцами. Это была сила, строевая сила, но морально надорванная. Это были настоящие степные рыцари, ушедшие из своих разоренных мест.
Нам они говорили, что «идут в Туапсе, где будут грузиться на пароходы для следования в Крым. Грузиться будут без лошадей, но с винтовками и седлами». Мы им позавидовали.
Заметно было большое количество офицеров в рядах корпуса. Они отличались от казаков только чуть более приличными лошадьми и шинелями, так же защитного цвета, как и у казаков. Но весь их внешний облик и, видимо, мрачные душевные переживания были тождественны с казачьей рядовой массой.
Жуткая картина. Жуткая казачья трагедия 18-тысячной боевой силы донских казаков. О возможной трагедии нашей Кубанской армии в будущем мы совершенно не предполагали.
На станции Гойтх остановился длинный поездной состав открытых платформ, идущий в Туапсе. На них много донских казаков и разных вещей. Некоторые казаки, без разрешения своих офицеров, быстро соскакивали с лошадей, снимали с них седла, скользили вниз по мокрыне к поезду, остановившемуся перед туннелем Гойтх – Индюк, который прорезывает здесь Кавказский хребет, и быстро вскакивали на платформы, боясь, что поезд уйдет без них.
– Так скорее дойдем до Тугапса (то есть до Туапсе), – говорили «бежавшие», злобно улыбаясь.
Никто из командного состава их не задерживал.
Отход черкесов. Их духовный вождьЖуткая новость
К вечеру мимо 1-го Лабинского полка прошел «хвост» 4-го Донского корпуса. И скоро показалась голова новой конной колонны. Это шел уже иной поток людей – горячих, нервных, в другом одеянии, на иных лошадях и что-то «джеркочащих» между собой на непонятном нам языке.
Здесь интересно было изучать разнообразие лиц, сплошь смуглых, чуть горбоносых, часто красивых, иных «диких», а возрастом – и средних лет, и молодых, и седобородых стариков.
Шел мелкий, нудный дождик, почему почти все они были в бурках, все в папахах крупного черного курпея, на небольших юрких горных лошадях. Все вооружены – при винтовках, шашках и кинжалах. Они не представляли, на первый взгляд, силы, которая может «все сокрушить» на своем пути, но она может, как шакалы, внезапно наскочить, все растащить и внезапно же и скрыться.
В рядах очень мало офицеров. Вдруг произошла остановка, и прозвучал короткий револьверный выстрел. Черкесы верхами столпились там, где прозвучал выстрел.
Оказалось – русский офицер, коих немало было в рядах Черкесской дивизии, ударил черкеса. Родной брат потерпевшего, увидев это, выстрелил в офицера, легко ранив его. Вот и все. А что дальше было – неизвестно.
То проходила Черкесская конная дивизия Кубанской области, которую мы наблюдали небезынтересно, как наших ближайших кунаков, силою около 3 тысяч коней.
За дивизией, на почтительной дистанции, показалась новая группа конных черкесов до сотни человек. Впереди нее величаво, на высоком холеном коне темно-гнедой масти, шел начальник дивизии генерал Су-лан Келеч-Гирей. По бокам его следовали пожилые черкесы. У некоторых бороды окрашены хной в ярко-огненный цвет, как знак богатства и почета. Лица у большинства очень серьезные и даже суровые. У всех винтовки на одном погонном ремне правого плеча, дулами вниз, в любой момент готовые к выстрелу, так как они со священной бережливостью сопровождают своего боевого и духовного Вождя. Все они в бурках, и только один генерал Султан Келеч-Гирей был в темно-серой черкеске на черном бешмете.
Кавказская гордость, видимо, не позволяла ему прятаться от дождя и холода перед своими черкесами. На нем не было даже и башлыка.
Черкесская конная дивизия из-под Ставрополя отступала через Армавир. У станицы Келермесской у нее произошел неудачный бой с красной конницей. Теперь она отходила на Туапсе.
На второй день 1-му Лабинскому полку приказано спешно пройти Гойтхский перевал к станции Индюк, отбросить «зеленых» на север, занять Лысую гору на новом перевале и там переночевать. На следующий день спуститься вниз на север и занять село Садовое, находящееся на Войсковой территории, чем и будет закрыт доступ «зеленым» в Туапсинский район.
За инструкциями меня вызвал генерал Науменко. Я нашел его на железнодорожном полотне, далеко внизу от станции Гойтх. Вдвоем с командиром 4-го Кубанского корпуса генералом Писаревым они медленно прогуливались около полотна, о чем-то говорили и были очень серьезны, даже мрачны. Здесь я впервые познакомился с генералом Писаревым и узнал, что он донской казак. Одет он был в длинную офицерскую шинель защитного цвета, в фуражке и без оружия.
Подходя к ним, я увидел перевернутый товарный вагон с высоким чугунным коробом, приспособленным для перевозки угля. Он весь был изрешечен пулями. Меня это удивило. После получения инструкций я спросил генерала Науменко – что это значит… и почему вагон не только что перевернут, но и весь изрешечен пулями? И услышал:
– Это генерал Шкуро пробивал путь для армии от «зеленых», которые, к нашему подходу, заняли всю Черноморскую губернию и даже станицу Хадыженскую.
Сообщение генерала Науменко было настолько неожиданным для меня, что я как бы не понял всей жути, что тыл армии находится в руках противника, почему наивно и с удивлением спросил:
– А как же путь в Грузию?.. Значит, он закрыт?.. И значит, продовольственные базы с фуражом и продуктами для войск в Туапсе и Сочи находятся в руках «зеленых»?
Генерал Науменко печально улыбнулся и скорбно, тихо ответил:
– Ну конечно, все это в руках «зеленых», да и никаких фуражных и продуктовых баз там не было. Но генерал Шкуро уже занял Туапсе и продвигается в Сочи, – все так же тихо, печально закончил он то, чего не знали не только казачья масса, но и мы, командиры полков.
Это было в половине дня. Выступить полку было приказано спешно, чтобы к ночи достигнуть Лысой горы и обеспечить отступающим войскам путь к Туапсе. Для этого полку надо пересечь Кавказский хребет в двух местах – от Гойтха до Индюка и вторично – от Индюка на север, до Лысой горы.
Экспедиция эта оказалась очень тяжелой, но интересной, как и успешной. Главное же – полк нашел там, в селе Садовом, и фураж, и продовольствие для лошадей и людей на несколько дней. Но за это 1-й Лабинский полк заплатил гибелью одного офицера и одного казака.