Лабинцы. Побег из красной России. Последний этап Белой борьбы Кубанского Казачьего Войска — страница 9 из 14

В последний поход

Утром 24 апреля три полка 2-й Кубанской казачьей дивизии – 1-й и 2-й Лабинские, Сводно-Кубанский, Запорожский дивизион (две сотни), 2-я и 5-я Кубанские батареи выстроились в конном строе на своих биваках. Присоединившийся к дивизии Атаманский конный полк с есаулом Ногайцем находился в Адлере.

По пути к Лабинской бригаде я поздоровался с батарейцами, запорожцами и сводно-кубанцами и шагом шел к Лабинцам, выстроившимся в ущелье, поросшем кустарником.

Лабинской бригаде было тесно в ущелье. К этому времени она разрослась: в 1-й Лабинский полк полностью влился Лабинский запасный полк полковника Жукова (хромого), и он насчитывал в своих рядах 1500 шашек. 2-й Лабинский полк имел 1200 шашек.

Родные, храбрые Лабинцы, отдавшие на алтарь своего Отечества и родной Кубани-Матери все, что могли. С героическими боями, отступая, отошли они сюда в полной своей мощи и послушании, чтобы продолжать борьбу с красными до конца. Дошли сюда в леса, в горы, к берегу исторического казачьего Черного моря, к самому его краю, к Грузии, к тупику, и о них забыли – и Главное Русское командование в Крыму, и их прямые начальники-генералы – Улагай, Науменко, Бабиев, которые, казалось бы, никогда не должны были забыть этих «верных и благородных Лабинцев», о которых сказал в станице Казанской сам рыцарский Улагай.

«Вашу кровь и стойкость никогда не забудет Кубань!» – пронизывал он тогда в Казанской почетный караул от геройского 1-го Лабинского полка в присутствии командира корпуса генерала Науменко.

Кубань, в своей Истории, конечно, не забудет этот выдающийся по стойкости в боях полк. И словно наглядным укором бороздила глаз храбрая Лабинская бригада в 2700 шашек при десятках пулеметов, выстроившаяся в последний раз с оружием по узкому лесистому ущелью многочисленными ярусами своих сотен, прилепившихся на чистых безлесых площадках и скатах.

Никто не узнает теперь – что думали тогда казаки-лабинцы, когда я подъезжал, как никогда, шагом к ним!.. Лично я не заслуживал упрека от них, но чувство стыда за старших военачальников, так бесцеремонно бросивших всю Кубанскую армию на капитуляцию перед красными, давило на мое сознание.

Я не ошибусь, говоря, что присутствие на местах в строю всех офицеров, решивших разделить общую участь с казаками, и присутствие обоих командиров полков давало им определенное успокоение, моральное облегчение и удовлетворение, что к своему трагическому концу мы подходим организованно, в порядке, отчего все это казалось не так страшным.

Полковой хор трубачей «без басов» открыл встречный марш. Переведя свою кобылицу в крупную рысь, быстро подошел к сотням бригады, раскинувшимся по площадкам. Взмах руки – и хор остановился.

– Здравствуйте, мои славные Лабинцы! – громко, сердечно, почти по-станичному огласил я свое приветствие и взял руку под козырек.

– Здравия желаем, господин полковник! – прогудело 2700 голосов со всех мест.

– Ну, братцы, в поход, в последний поход! – грустно, надорванно, но громко произношу, чтобы все слышали. – Дай Бог нам сил пережить все это! – сказал, снял папаху и перекрестился.

Казаки молча проделали то же.

– А теперь, справа по-три, первая сотня, – скомандовал, и головная сотня войскового старшины Логвинова стала спускаться со своей терраски, направляясь вслед за мною к шоссе.

Гладкое, спокойное Черное море тут же, рядом с нами, в то теплое, южное, упоительное апрельское утро ничего не обещало нам. И сколько хватал глаз, и сколько искал он чего-то там, в морской дали, – везде стояла лазурь мягких волн и больше ничего не было видно – ни пароходного дымка на горизонте, ни рыбачьей лодки, словно все умерло кругом и до казачьей трагедии никому не было дела.

И, нахлобучив от горя и обиды папахи на глаза, двинулись полки назад, к Сочи, куда ушло уже много-много других частей оставленной на берегу Кубанской армии, чтобы до дна испить чашу страданий.

Утро 24 апреля 1920 года каленым железом начертало в моей груди незабываемую никогда трагедию всего Кубанского Казачества, воспринятую так мною через верную и благородную Лабинскую бригаду казаков.

Хмурые, исхудалые, в обтрепанном обмундировании, на истощенных лошадях – полки длинной лентой вытянулись по зигзагообразному горному шоссе в Сочи.

Полки проходили бывший бивак 4-го Донского конного корпуса. От него, славного и могучего мамонтовского корпуса, бравшего в тылу у красных Тамбов, Козлов, Елец и другие города, остались очень незначительные остатки. Они предназначены были идти последними. Донцы, заросшие бородами и чубами, словно готовясь идти домой, «на побывку», трогательно подстригали ножницами «под гребенку» один другого, сидя на своем полупустынном биваке. Меня это немного развеселило. Это так было не похоже на наших казаков, которые брили головы и бороды, лелея только усы.

Кубанская бригада стояла за перекатом впереди. Она была очень малочисленна. Командир 1-го Кубанского полка, полковник А.И. Кравченко несколько дней тому назад с полковым штандартом уплыл в Крым. Полк возглавил молодой войсковой старшина Несмашный. Сын офицера, окончил ускоренный курс Николаевского кавалерийского училища во время войны, маленького роста, добрый и веселый, он был приятен и как будто беззаботен.

Первая анкета. «Забытый» телефон

Мы приближались к селению Хоста, где стоял штаб генерала Морозова. Являюсь к нему и вижу его лично и его штаб совершенно спокойными, словно ничего и не случилось. Здесь же и наш корпусной командир, генерал Хоранов. Он старается как можно больше говорить со всеми, а с генералом Морозовым в особенности. Вскользь он бросает фразу, что согласен и в Красной армии командовать корпусом, но Морозов на это только молча улыбается. Хоранов просит у генерала удостоверения, что является законным командиром 2-го Кубанского корпуса.

– Зачем Вам это?.. Это же все окончено, – отвечает Морозов.

Но Хоранов шутками, скороговорками настаивает, что «хотя бы для памяти».

Здесь штаб Морозова роздал нам впервые «анкеты» от красного командования для заполнения в 3 экземплярах. Всего было 38 пунктов. Кроме «выворачивания» всего нутра каждого офицера – образование, где служил, кто был отец, семья, где они, адрес их, кем был в революцию 1905 года, в революцию 1917 года, при октябрьском перевороте, – и прочие пункты выворачивали всю душу офицера до мельчайших подробностей. В ней предупреждалось, что «утайка» грозит суровыми наказаниями. И последний 38-й пункт, как самый главный, запрашивал: «Ваше отношение к советской власти?»

Что на него было ответить? Мы же были их враги! Мы спрашивали один другого:

– Что же на него ответить?

Генерал Морозов пришел нам на помощь:

– Да пишите – «сочувственно».

Сказал, улыбнулся и предупредил, чтобы мы точно запомнили то, что написали, так как подобные анкеты будут предложены и впереди.

Героем в бою можно быть легко, но героем «гражданским» быть нелегко. И все мы написали в этой анкете – «сочувственно». Такова ирония побежденного. Спокойствие штаба генерала Морозова мне совершенно не понравилось. И не потому, что в нем почти не было казачьих офицеров, но потому, что многие из них заговорили о Москве, где у них были родственники, даже семьи, и она, Москва, приятно тянула их к себе, как своя родина.

Генерал Морозов нам ничего не сказал, что нас ждет впереди. Красным он не верил и порицал их. Гибель Белого движения определял как несостоятельность главных вождей. Считал, что дальше вести казаков и офицеров на бесплодный убой и не нужно, и даже преступно, почему, как наименьшее зло, решено было ликвидировать Кубанскую армию более или менее безболезненно.

– Россия возродится изнутри. Это процесс истории. И надо всем работать там (то есть в красной России), – закончил он.

Все это нас совершенно не успокоило. Рассказал, как они «забыли» выключить телефон, по которому потом красные предложили мир. В моем понимании это не вязалось с действительностью. В команде связи два-три офицера, несколько урядников. Как они могли забыть, «оставить аппарат», отступая?

Я слушал рассказ-исповедь генерала Морозова нам, старшим офицерам, внимательно и по глазам заметил, что он говорит не то, что было.

И по-моему, телефонную связь с красными он оставил умышленно, так как «мир с красными» был уже предрешен старшими генералами.

Здесь же он поведал нам о разрешении грузинского правительства пропустить на свою территорию всех офицеров и урядников, но, так как было уже поздно, это разрешение он не опубликовал.

Получался сплошной сумбур. Как можно было в полках выделить всех офицеров и урядников и с ними идти в Грузию, а рядовых казаков оставить? Как это можно было провести в жизнь? И не взбунтовались бы рядовые казаки на это разделение, на эту привилегию? В политических убеждениях чины не имеют никакого значения. И рядовой казак-земледелец может более ненавидеть красных, чем офицер-горожанин, не связанный с землей. И если бы это разрешение было объявлено своевременно, могло быть разделение «куда идти» только по личному согласию каждого, не считаясь с чинами. Но все это было уже в прошлом. Такова была жуткая действительность – обман своих подчиненных.

Сдача оружия. Мираж в море

Оставив Хосту, полки дивизии остановились на ночлег там, где штаб дивизии располагался после оставления Сочи 17 апреля, в изолированной даче какой-то барыни.

Прошла только одна неделя, но как все изменилось!.. «Душа моя скорбит смертельно», – сказал Христос в Гефсиманском саду, в последней своей молитве к Господу, перед п р е д а т е л ь с т в о м.

Великие нечеловеческие слова! Они вышли из самой глубины страдающей души, которая, вне разума, говорит о тяжком исходе, ожидающем человека очень скоро, может быть, завтра.

Надюша прошла к замкнутой хозяйке-бырыне. Вернулась и рассказывает:

– Строгая и недовольная. И говорит мне: «Как же Ваш брат, полковник – и сдался красным? Разве он не знает красных? Удивительно».

Губка с уксусом была преподнесена как нельзя вовремя и жестоко.

Полки ночевали в лесу. Наутро, 25 апреля, я мог видеться и здороваться только с головной сотней. Через ординарцев приказал полкам следовать самостоятельно к Сочи. Полки идут вооруженными. Голова колонны огибает по шоссе, меж нависших ветвей деревьев, один из выступов к морю и, повернув направо, спускается вниз в густой чаще. Впереди и вправо от себя вижу груды брошенных винтовок, шашек, кинжалов. Возле них один красноармеец. Он останавливает колонну и деловито, вежливо говорит мне, что «все оружие казаки должны сдавать здесь».

– Как здесь? – удивленно спрашиваю его.

– А это сдаточный пункт. Вы будете начальником?

Получив утвердительный мой ответ, он продолжает:

– Так вот, товарищ начальник, пущай ваши казаки проходят и сбрасывают свое оружие здесь. Я начальник сдаточного пункта. Казакам разрешается оставить по одной шашке на десять человек, штобы рубить ветки деревьев на корм лошадям, а офицерам разрешается оставить при себе только холодное оружие. Так што, товарищ начальник, сдайте мне ваш леворверт и бинокль.

Вот оно, «самое главное и позорное», так просто подступило к нам. Сопротивление было бесполезно, и свой офицерский наган, который мы все получили бесплатно при производстве в офицеры, как подарок от самого Царя, с которым провел обе войны, я вынул из кобуры и передал этому красноармейцу в руки. Бинокль системы «Цейсс» я не отдаю.

– Это есть частная вещь, – поясняю ему.

– Нет, это есть военный предмет. Он нужен для армии, товарищ начальник. Красная армия нуждается в биноклях. Пожалуйста, отдайте и его. И вы не волнуйтесь и не сумлевайтесь в нас. Я сам царский унтер-офицер и службу знаю. У нас теперь порядок. Мы к этому стремимся. Вы запишите его номер и потом можете ходатайствовать, и Вам его вернут, – словоохотливо и вежливо говорит мне этот «царский унтер-офицер».

Этот диалог слушают те, кто следовал позади меня, и казаки, уже без приказания, снимают с себя винтовки, шашки и кинжалы и бросают их в общую кучу. Читатель пусть сам поймет душевное состояние казаков в те минуты.

Обезоруженные, полки двигаются дальше на север, к Сочи. Шоссе тянется зигзагообразно. Справа от нас – горы и лес, а слева – открытое море. Вдали, на горизонте, показались темные дымки. Их пять или шесть. Дымки постепенно увеличивались, и уже ясно были видны большие корабли, идущие к берегу широким фронтом. Все наши взоры были обращены к ним.

«Неужели это наши… и за нами идущие?» – подумал я.

Прошло много томительных минут. Голова колонны шла очень тихим шагом, будто выжидая чего-то. И вот мы, уже невооруженным глазом, видим белые крейсера. По ним с берега раздалось несколько орудийных выстрелов. Большой недолет. Крейсера медленно остановились и, не открывая огня, словно белые лебеди, стали плавно курсировать вдали, вне досягаемости орудийного огня красных.

Сердце заклокотало, забилось у меня. Боже, Боже!.. И почему они так поздно пришли?!. И зачем они растравили и без того больную душу!..

И на наших глазах, прокурсировав, может быть, полчаса, они безмолвно, тихо, плавно стали уходить за горизонт и скрылись от нас. За ними вслед мы послали в Крым свои проклятия. Как это Крыму, располагавшему всем Черноморским флотом, не выслать своевременно перевозочные средства?!.

Отобрание лошадей

Мы шли как бы домой. Мы еще не встречали нигде красную власть воочию. Длинным углом вправо шоссе вдалось в один изгиб и потом, повернув налево, потянулось к железнодорожному мосту, что в 4 верстах к югу от Сочи. Шоссе чуть поднимается. Повернувшись в седле налево, смотрю на длинную конную колонну казаков, и сердце забилось лаской и к казакам, и к казачьему конному строю, так любимому с детства.

Моя кобылица вдруг неожиданно остановилась. Быстро повернувшись вперед, вдруг увидел красноармейца в защитном шлеме-шишаке с крупной, во всю ладонь ширины, красной суконной звездой, нашитой на самый лоб этого шишака.

«Черт, сатана, живой дьявол?.. Вот он, настоящий, живой», – пронеслось в моей голове. Откуда он появился – не знаю. Расставив руки в стороны, преградив мне дорогу, он громко скомандовал:

– Слезайте!.. – и рукой показал влево.

Я глянул туда и в густых кустарниках увидел еще пять – семь человек таких же «красных чертей с шишаками». Думаю – какое-то начальство просит меня пожаловать к себе. Спешился и направился к ним. Те на меня смотрят немного насмешливо, и один из них, длинный и сухой, в красных узких галифе и с походными ремнями по кителю, сказал:

– Идите назад.

Несмотря на такую скоропалительность «встречи», я увидел позади них укрытое в кустах полевое орудие, направленное вдоль шоссе на приближавшихся казаков.

Повернувшись назад, я не увидел уже своей кобылицы. Дальше вижу, как спешенные казаки быстро снимают с седел свои бурки и переметные сумы, отходят на обочины шоссе, а их лошадей с седлами красноармейцы быстро отводят в большой двор, раскинутый влево, у моря.

Возле моего экипажика Надюша возится с какими-то своими вещами, казака-кучера на козлах нет, и вместо него сидит уже красноармеец. Я спешу к Надюше и спрашиваю красноармейца на козлах:

– Что это значит?

– А это – приказано отобрать у казаков лошадей и седла, – отвечает он.

Горе, обида, оскорбление и уничтожение не только моего права на власть, на собственные вещи, но уничижение моей личности придавили меня.

– У меня вещи и сестренка!.. Как же я с ними буду?.. Выезд мой собственный! – говорю я запальчиво красноармейцу.

– А это я не знаю, мне приказано отобрать фаэтончик, обратитесь к начальнику, – спокойно отвечает он и указывает на тех, в кустарниках.

Мимо меня быстро проходят пешие казаки, имея бурки под мышками, а сумы через плечи, и совершенно не обращают внимания «на своего начальника дивизии», которым я был только что.

Я, как и все офицеры, в полной форме кубанского казака, при всем холодном оружии, но только без погон. Вид, конечно, офицерский. Быстро поднимаюсь к начальнику и говорю ему, «как со мной поступили».

– Приказано отобрать у казаков всех лошадей и седла. Экипаж и упряжь – тоже подлежат к сдаче, – безапелляционно говорит он.

После моих пререканий «о собственности вещей» он разрешает мне доехать в экипаже до Сочи, откуда кучер-красноармеец должен доставить его к нему.

Надюша, растерянная, со слезами на глазах, быстро укладывает свои вещи и книги в кузов экипажа, и мы двинулись к Сочи.

Через частокол забора вижу свою любимую кобылицу Ольгу. Она стоит понуро, хвостом в нашу сторону. И здесь я только заметил, насколько она исхудала. Она была уже без седла.

Прощай!.. Прощайте и мое седелице черкасское калаушинской работы, и моя лошадушка, на которой я совершил так много походов и конных атак. Можно ли все это забыть?.. Горе побежденному!

Кучер-красноармеец, видя наше с Надюшей расстройство, оборачивается и спрашивает:

– Вы, наверное, были большим начальником у казаков? Да, тяжело Вам. Я сочувствую Вам. Но везде бардак. Я был вначале у красных, потом у белых, а недавно опять перешел к красным, так как увидел, что их дело берет. Но везде бардак. И у вас, у белых, было нехорошо. Почему – надо терпеть. А сам я астраханский крестьянин. И ничуть не большевик. А просто смотрю, где лучше, – закончил он словоохотливо.

Генерал Науменко позже писал: «Многие перед сдачей уничтожали свое оружие. Особая комиссия красных отбирала у офицеров и казаков лучших лошадей и седла».

А генерал Врангель написал так: «Большая часть Кубанцев сдалась. Незначительная часть ушла в горы».

Как сдалась Кубанская армия, я описал. Никто не уходил в горы, так как незачем было уходить. И никто не уничтожал своего оружия. Лошадей и седла отобрали по пункту условий, которых мы не знали.

«И еще не прокричит петух трижды»

«Конец апреля месяца 1920 года. Дивная, теплая, манящая и растворяющая все к радости южная весна. Все в зелени. Аромат цветов пьянит всех. Улицы города Сочи запружены людьми, частью подводами. Сплошь казачьи папахи, черкески нараспашку, гимнастерки. Тепло и мягко в воздухе, но люди сумрачные, запыленные, небритые лица. У каждого через плечо походные, ковровые сумы, а под мышками бурки. Людская лавина страшная и молчаливая – постепенно прибавляется, движется и движется по улицам города.

Кто они? Почему они здесь? И почему их так много, несколько тысяч? То строевые части капитулированной Кубанской армии, уже разоруженные, и без лошадей, направлены к пристани, для разбивки на группы и отправки в ближайший тыл красных, в Туапсе.

Кто бы мог подумать только неделю тому назад, что Казачья армия, насчитывающая в своих рядах несколько десятков тысяч бойцов, испытанных и закаленных в боях, определенных врагов красных – она так неожиданно сложит свое оружие и целыми строевыми полками и дивизиями, при своих офицерах, пройдет назад перед своим врагом, опустив «очи долу», и там именно, где еще недавно была хозяином положения». Так я писал в статье в 1929 году.

Это было то, что я увидел, подъехав в своем экипажике к Сочи, потом пешком направляясь к пристани. Надобно случиться так, что новую красную пилюлю «горе побежденным» увидел немедленно же…

У пристани, на берегу, вижу две шеренги казаков до одной сотни человек. В гимнастерках, в бешметах, в черкесках нараспашку, все в черных папахах. У их ног сумы, бурки. Из комендантского здания быстро вышел «кто-то» в защитных бриджах, в парусиновой гимнастерке. На фуражке маленькая красная металлическая звездочка. Среднего роста, хорошо сложенный светлый блондин. Подойдя к выстроившимся, он громко произнес:

– Слушать мою команду!.. Направо – равняйсь! Смирно!.. Нале-е ОП! – и по пехотному резко подсчитал: – АТЬ, ДВА! Напра-а ВО! – И вновь: – АТЬ, ДВА! Отчетливей мне! – кричит он начальническим тоном. – Кру-уГОМ! – И вновь: – АТЬ, ДВА! Чище мне – белые бля-и! – уже зло кричит он.

Я остановился в недоумении и слышу и смотрю всю эту экзекуцию военного строя.

– Во-о ФРОНТ! – командует он и заканчивает: – А теперь забрать свои вещи!

И когда казаки взяли в руки то, что лежало у их ног, он снова резко командует:

– Смир-р-но-о!.. Нале-во! Ать, два! И в Туапсе шаго-ом – МАРШ!

(До Туапсе по птичьему полету около 60 верст; по зигзагообразному шоссе больше.)

И когда под уклон спустился хвост колонны, он медленно, крадучись, направился к группе офицеров человек в сорок, сидевших в 20 шагах в стороне. Подойдя к ним, он говорит:

– Как это ваш генерал Бабиев взорвал все железнодорожные водокачки от самого Царицына!.. Ведь это все государственное достояние!

Сказал, посмотрел на эту группу и пошел к себе. Все сидевшие офицеры на его слова ничего не ответили.

Подхожу к ним. Это были штаб-офицеры уже сдавшихся частей. В середине сидел полковник С.И. Земцев, начальник 4-й Кубанской дивизии. Вокруг него хорошо знакомые мне друзья и соратники, Корниловцы и Кавказцы.

Вот Корниловцы: командующий полком войсковой старшина Безладнов, рядом войсковые старшины Трубачев и Клерже, войсковые старшины из урядников мирного времени – Пантелеймон Лебедев, Друшляков, Иван Козлов, Ростовцев, есаул Андрей Бэх. Остальных не помню.

А вот наши Кавказцы: полковник Хоменко, командир 1-го Кавказского полка, и его помощники, войсковые старшины Храмов и Андрей Елисеев. Остальных не помню.

Вот сидит храбрый командир Кубанского партизанского полка, полковник Польский, во всем подражатель генералу Бабиеву. Это все главные, которых я отлично и давно знал.

Подойдя к ним, поздоровался общим поклоном и присел. Кроме полковника Земцева, вид у всех, видевших ту экзекуцию, растерянный.

Полковник Земцев, как самый старший, информирует меня, что «всех есаулов и штаб-офицеров красные выделили из общей группы офицеров и приказали ждать здесь распоряжения; всех хорунжих и сотников выстроили отдельно, как Вы видели, произвели учение и отправили в Туапсе».

Сидя в кругу, я рассматриваю лица друзей и сослуживцев, стараясь прочесть в них душевное их состояние. И вижу, они так же все в панике и клянут тот час, когда согласились «сдаться».

Корниловцы меня предупреждают «не проговориться в обращении». В анкетах они написали, что их полк «Кубанский», и просят слово «Корниловский» забыть, чтобы не подвести их. Они уже спороли со своих папах и шаровар так раньше гордый для нас корниловский траурный (черный) галун.

«И еще не прокричит петух трижды, когда ты, Петр, отречешься от Меня», – сказал апостолу Петру Христос. Вот что значит «страх смерти».

– А Ваш где же, Партизанский полк? – кто-то сострил над полковником Польским.

От этих слов Польский съежился весь, убрав свою шею в плечи, словно боясь, что его кто-то сейчас стукнет поленом по голове, и прошипел:

– Не называйте мой полк так, он «Сводный».

Я с искренним сожалением посмотрел на этого пистольного и храброго офицера и не осудил. Он мой сосед по станице, и его полк состоял из его станичников, темижбекцев и наших Кавказцев, как и офицеры были только из этих станиц. Вот что значит – страх.

Нам всем очень грустно. Все больше молчат, изредка перебрасываясь лишь короткими фразами.

– А вот возьмут да отправят меня в станицу и скажут: «А ну-ка, господин полковник, снимайте штаны, да ложитесь, а мы Вам вгоним 50 плетей, как Вы вгоняли нашим когда-то», – шутит кто-то.

– Лучше пусть расстреляют, чем быть выпоротым, – гордо заявляет Ваня Храмов, наш общий друг.

Я все это слушаю молча и ни с кем не делюсь своими тяжелыми мыслями. А высказывания продолжаются.

– А что, если бы нам сдалась Красная армия? – говорит кто-то вопросительно и продолжает: – Наверное, мы бы уже расстреляли тут же главных!

– В особенности генерал Бабиев, – вдруг отвечает корниловец-храбрец, войсковой старшина Ростовцев.

Услышав это, я «косо» посмотрел на Ростовцева, храброго командира сотни при мне на Маныче весной 1919 года. Тогда Бабиев не был жесток. Вот почему я и посмотрел «косо» на Ростовцева. Возможно, упоенный властью, Бабиев и переменился.

Успокоительно действуют на всех полковники Земцев и Хоменко. Полковнику Земцеву 55 лет. У него уже сын офицер. Окончил Академию Генерального штаба и в Великой войне на Турецком фронте командовал 1-м Сунженско-Владикавказским полком. А почему он только в чине полковника – не знаю.

Он типичный офицер старого времени – с усами и подстриженною бородою клинышком, по-черкесски. В серой походной черкеске. На нем папаха старого покроя – высокая, крупного черного курпея, с высоким, острым верхом. При нас таких папах уже не носили. Он мало говорит и если говорит, то дельно, успокаивающе.

Полковник Хоменко – маленький, сухой, очень логичный в разговоре и внимательно-приятный во всем. Ему до 40 лет. Его очень любят, ценят и уважают Кавказцы.

Перед красными начальниками

– А Вы, полковник, представились коменданту порта? – спрашивает меня полковник Земцев, как старший среди нас.

Отвечаю, что я ничего не знаю, как и не знаю, кто таков комендант порта.

– А тот, что отправил наших офицеров в Туапсе, – отвечает он, – и просил прийти к нему, по его распоряжению «для всех прибывающих старших начальников».

Поднимаюсь на длинную стеклянную веранду. За нею большая зала. Это, видимо, была гостиница при Набережной улице. Теперь – комендантское.

Здесь много столов, писарей. Все стучат на пишущих машинках. В тыловой стене, за письменным столом, сидит он – комендант порта.

Подхожу и говорю, не представляясь, а как бы частно:

– Позвольте представиться – начальник 2-й Кубанской казачьей дивизии, полковник Елисеев.

Должен подчеркнуть, что мы все были при шашках и кинжалах. На поясе у меня висела еще и желтая длинная кобура от револьвера. Весь вид был, конечно, офицерский, но только без погон.

Блондин поднял голову и внимательно посмотрел мне прямо в глаза, но без всякой злости или испытания, изучения.

– Вы прибыли с дивизией, полковник? – спрашивает.

– Да, – отвечаю, стараясь говорить без военных терминов.

Теперь он рассматривает меня и даже улыбается «дружески», но по серым глазам вижу, что если потребуется, то он, под эту улыбку, может спустить и курок револьвера.

Ему не свыше 35 лет. Светлый блондин. Видимо, латыш. Чисто выбрит. Интеллигентный, вежливый, говорит на чистом русском языке. Он, безусловно, офицер, и офицер был, наверное, молодецкий. Такими бывали молодые штабс-капитаны и капитаны в пехоте.

– Хорошо, распорядитесь, чтобы Ваши полки расположились у набережной, а 1-й Лабинский полк отведите дальше к берегу, влево, изолированно. А потом явитесь нашему начдиву товарищу Егорову. Идите, полковник, а если что Вам понадобится – обращайтесь ко мне, – закончил он.

С того момента, когда меня «спешили» с седла, я уже не знал, что делалось с теми, кто шел позади меня. А следуя в экипажике в город, я обгонял длинную кишку передовых сотен 1-го Лабинского полка, которые с сумами и бурками быстрым шагом спешили в Сочи. Все они самотеком влились в черный массив многотысячной толпы казаков, уже находившихся здесь, и вышли из подчинения своих начальников.

Выйдя от коменданта порта на длинный стеклянный балкон, я увидел свой полк, густой колонной сосредотачивающийся далеко внизу, у моря, к югу от города. Мы уже не могли распоряжаться своими казаками, да и не хотели. А почему 1-й Лабинский полк был изолирован от общей массы других полков – не знаю.

Иду к красному начдиву Егорову. Его штаб помещался в южной части города. Говорили, что он капитан Генерального штаба, но для меня тогда было – если служишь в Красной армии, значит, и сам ты «красный».

В «Очерках Русской Смуты» генерал Деникин указал, что 75 процентов офицеров Генерального штаба остались в красной России, мобилизованные советской властью для организации Красной армии. Мобилизовали и [часть] офицеров, которых до революции в Императорской армии числилось около 300 тысяч. Мобилизовали и унтер-офицеров. Мы этого тогда не знали, потому я и шел не к офицеру Генерального штаба, а шел к красному командиру, к нашему врагу психологически.

Штаб Егорова помещался в небольшой частной даче. Ординарцы лениво грелись на солнышке. Я спросил – как и куда пройти в штаб? Они указали, совершенно не обратив на меня никакого внимания. Если бы с них снять звезды на фуражках, это были бы самые настоящие и обыкновенные русские солдаты – простые и «серые».

Как и коменданту порта, я решил «представиться» не по-воински, чтобы не умалить достоинства офицера Белой армии.

Войдя в гостиную, неожиданно вижу полковника Забей-Ворота, последнего Атамана нашего Кавказского отдела.

– Что Вы здесь делаете, Иван Иванович? – спрашиваю.

– Да черт его знает, вызвали меня сюда, и я вот уже полчаса сижу и жду, – отвечает он.

В это время вошел в приемную комнату из противоположных дверей высокий, стройный военный. На нем офицерская гимнастерка, темно-синие бриджи, отличные сапоги дорогой кожи. Вид корнета-кавалериста, но только без погон. Он, конечно, и был офицер.

Увидев новое лицо и спросив, кто я, вежливо просил подождать, вернулся через свою дверь, немедленно вновь появился и просил меня войти к «начдиву».

Я вошел и в небольшом кабинете сразу же «натолкнулся» на сидящую за маленьким письменным столом с зеленым сукном очень высокую, длинную фигуру человека с бритой головой, усами и бородой. Он был совершенно «белый», даже и брови. Длинные ноги скрестились под столом, словно им там не хватало места. Лицо злое, неприятное. Он быстро метнул на меня глазами и тут же опустил их, склонился к столу на правый локоть, ладонью прикрыл глаза и стал недвижим.

– Начальник 2-й Кубанской казачьей дивизии, полковник Елисеев, – произношу только эти слова и рассматриваю его.

Он остался абсолютно недвижим, словно замер, но от меня не скрылось, что через пальцы он рассматривал посетителя. Что таилось в душе «этого мне незнакомца» – не знаю. Может быть, он думал, что вот «мы офицеры одной Императорской армии, но революция, события заставили нас быть в разных лагерях».

Я стою и молчу. Молчит и он. И тянущиеся секунды казались для меня и долгими, и неприятными. Не меняя своей недвижимости, не задав ни одного вопроса и не взглянув на меня, он тихо произнес:

– Хорошо, идите.

Сделав левой ногой шаг назад, повернувшись по-штатски направо умышленно, я вышел из кабинета начальника 34-й красной пехотной дивизии.

Действие казачьей песни

Поток казаков вливался в Сочи. Вернувшись к своим старшим офицерам, вижу офицеров Екатеринодарской бригады. Среди них старый друг по Оренбургскому училищу, есаул Яков Васюков. Он временный командир 1-го Екатеринодарского полка. Окончил училище младшим портупей-юнкером в 1912 году и вышел хорунжим в 1-й Линейный полк. Милый, добрый человек по натуре. Отличный строевик. Имел густой баритон и в училищной церкви читал Евангелие. Во время войны окончил ускоренные курсы Академии Генерального штаба в Петрограде.

Тихо, незаметно подошел еще кто-то. В маленькой черной каракулевой папахе чуть набок, в кителе, в бриджах, со стеком в руках. На кителе нашиты четыре Георгиевские ленточки, что означало – он награжден четырьмя Георгиевскими крестами. Сказали мне, что это полковник Евсюков из выдающихся сверхсрочных подхорунжих 1-го Линейного полка. Он привел в Сочи Линейную бригаду казаков.

Нам голодно. Мы «табором» густо сидим, полулежим на земле, прижавшись друг к другу у самого здания штаба коменданта порта. К вечеру похолодало. От безделья нам скучно.

– Давайте тихо запоем что-нибудь, – говорит Ваня Храмов, обращаясь к соседям.

У всех душа не для пения. Все молчат. Но он тихо, по-полковому затянул:

Зибралыся вси бурлакы…

Печально, тихо, словно боясь кого-то, некоторые офицеры вступили:

Тут нам любо, тут нам мыло,

В журби заспиваты (в журби – в грусти, в томлении).

Зачинщик Храмов, подбодренный, уже более громко продолжает:

Грай бо котрый на сопилкы,

Сумно так сидиты (сумно – скучно).

И уже большинство подхватили:

Шо диетця тэпэрь в свити…

И некоторые поющие кивком показали в сторону Крыма, а за этим уже более громко продолжили затяжно:

И чии-ж мы диты…

Эта бурлацко-казачья песня Украины так остро затрагивала наши души, что в нее вступили и остальные офицеры, числом свыше 50 человек.

Брат Андрей, не сдержавшись от переживаемых чувств, громко затянул своим баритоном:

Шо диетця тэпэрь в свити?..

Шо будэ потому (ударение на второе «о»).

И – словно в успокоение самим себе – все громко подхватили:

Опричь Богу Единому (ударение на «о»)

Нэ звисно никому (ударение на «о»).

Пропели и замолкли. Слова этой песни полностью касались и нас теперь, а не только что былых казаков Малороссии.

– Господа!.. Комендант порта слушает нас, – кто-то тихо сказал.

Мы сразу же повернули голову и увидели, что не только комендант, так оскорбительно муштровавший наших хорунжих и сотников, отправляя их в Туапсе, но и весь состав красных писарей его штаба, бросив «стучать» на пишущих машинках, смотрит в нашу сторону и слушает нас. Мы переглянулись между собой в недоумении.

– Может быть, у них нельзя петь песни? – сказал кто-то.

Да мы и сами видим, что попали во враждебное государство, где совсем другие порядки, не наши казачьи, добросердечные, православные обычаи. Комендант, видимо, понял это, так как мы все сразу как-то притихли. Вдруг комендант встает, быстро выходит на балкон, останавливается у выхода и говорит:

– Очень хорошо вы поете, товарищи офицеры. Спойте еще что-нибудь!

Мы окрылились.

– Какую? – спрашивает кто-то.

– «Да закувала та сыза зозуля!» – предлагает другой.

– Нет!.. Давайте споем им «Ревут стогнуть горы», – предлагает следующий.

Всем это понравилось. И мы, возбужденные, запели уже громко о старой казачьей неволе в Турции, которая ожидала теперь нас, их кровных потомков, в своей же стране-России:

За що ж Боже Мылосэрдный нам послал ци мукы, —

протянули мы печально. И последний куплет многие, повернув голову в сторону Крыма, громко, взывающе пропели:

Чом ны йдэтэ вызволяты —

Нас з тяжкой нэволи!..

Пропели и замолкли. Комендант выслушал стоя, повернулся и пошел к себе. Не знаем – понял ли он нас?..

После захода солнца всем штаб-офицерам и есаулам приказано грузиться в баржу для следования в Туапсе. Открытую баржу прицепили к маленькому паровому баркасу и темнотой отчалили от берега. Было очень холодно. Все закутались в бурки. Дул сильный ветер. Баржу качало немилосердно.

– Вывезут в море и затопят нас, – сказал кто-то, и нам стало страшно.

– А может быть, на нас наскочат из Крыма и отобьют у красных, видите, идем с потушенными огнями, – отвечает кто-то.

И у многих из нас мелькнула радостная мысль: «Хоть бы наскочили из Крыма и отбили нас». Но не затопили нас красные, и не отбили из Крыма. Изнуренные от качки, совершенно голодные, только к утру мы прибыли в Туапсе.

В Туапсе

При нас не было конвоя. На пристани в Туапсе нам приказали идти в комендантское управление.

– Товарищи, вы должны сдать свои шашки и кинжалы. Мы все перепишем «с приметами», а в Екатеринодаре вам их вернут, – сказал нам какой-то начальник.

Мы переглянулись, слегка запротестовали, мол, «нарушение условий», но нам твердо ответили: «Надо сдать, и сейчас же». И мы начали сдавать так памятное нам оружие, так дорогое по своему офицерскому положению, к тому же очень ценное по серебряной оправе.

Какой-то «чин», через окно, писал наши чины и фамилии и против них вписывал: «Шашка серебряная с портупеей. Кинжал ажурной работы небольшой горский». Здесь нам дали вторично анкеты для заполнения – все 38 пунктов и в 3 экземплярах. Один из них будет следовать за нами «до конца» наших скитаний по лагерям, до костромской тюрьмы включительно, как «волчий билет».

Отобрание шашек и кинжалов повлияло на нас отвратительно. Приказано, вернее – предложено, идти к вокзалу и там расположиться в садике.

Как я указал, от Сочи до Туапсе 60 верст по птичьему полету. Здесь уже весь 2-й Кубанский конный корпус, Екатеринодарская и Линейная бригады. Выходит, что эти 60 верст все они прошли пешком в одну ночь.

Пока что мы осматриваемся кругом. Вокзальное здание все изрешечено пулями. На наше удивление, здесь стоит собственный поезд генерала Шкуро, его классные вагоны. Откуда он здесь – мы не знаем. Я рассматриваю на внешней стороне нарядных вагонов эмблемы его «волков».

При отступлении от Воронежа я узнал, что в полках дивизии «волков» не любили за их привилегированное положение при штабе, хотя «волки» всегда дрались с красными превосходно. И когда надо было, Шкуро бросал их в самое пекло боя.

Но эмблемы. На каждом вагоне их несколько. Это – волчьи открытые пасти с высунутыми языками, со злыми глазами, с острыми большими зубами, вот-вот вас хотящими загрызть. Они не нарисованы, а выточены из чего-то выпукло и прикреплены к стенкам вагонов. Впечатление от них жуткое. С этими эмблемами нельзя было идти «освобождать Россию». Они несли не мир, а месть, алчность.

К югу от вокзала аккуратно сложены тысячи кавказских седел, одно на другое, ярусами, высотой в двухэтажный дом. Перед ними стоит часовой с винтовкой, а шагах в двадцати пяти от него человек пять черкесов, в черкесках нараспашку поверх длинных бешметов и с плетьми в руках, сидят на корточках и печально смотрят на эти седла. Часовой совершенно не обращает на них никакого внимания. Из этой картины я понял, что Черкесская конная дивизия прибыла сюда, в Туапсе, в конном строю, здесь у них были отобраны лошади и седла, а их отпустили по домам, так как потом в лагерях, в Екатеринодаре, всадников-черкесов не было, были лишь молодые офицеры, и немного. Черкесы, сидящие на корточках, думали и мечтали, видимо, получить свои седла обратно. Жуткая картина для неискушенного народа.

Весь сквер у вокзала представлял собой самый настоящий «цыганский табор». Многие грели чай, чтобы утолить голод. И это были кубанские офицеры и их доблестные подчиненные казаки «только вчера».

Наша Надюша с учительницей Сергеевой из станицы Михайловской достали где-то дровишек, будылья бурьяна и кипитят чай. В ожидании его лежу лицом к земле, имея в головах черкеску. Моя бурка «ушла» вместе с седлом в тороках у Сочи. Настроение подавленное. Рядом спят брат и полковник Кротов. Кто-то резко толкает меня сапогом в мягкую подошву чевяка. Поднимаю голову и вижу перед собой двух красноармейцев.

– Товарищ, почему Вы не сдали оружие? – слышу от них.

– Какое оружие? – возмущенно переспрашиваю.

– А вон у Вас на поясе? – говорит один из них и указал на пустую кобуру от револьвера.

– Это не оружие, а чехол для оружия, – отвечаю и поворачиваюсь, чтобы опять лечь.

– Все равно, товарищ, это относится к оружию, и Вы должны его сдать, – продолжает красноармеец.

Чтобы «отвязаться» от них, быстро распоясываюсь, снимаю кобуру и бросаю им.

Это возмутило меня. Сижу и думаю – что же дальше будет с нами? Бежать надо, бежать и бежать в Крым, в армию, чтобы продолжать борьбу.

Скрестив руки ниже колен, сижу и думаю «о дальнейшей своей судьбе». Вижу, ко мне скорыми широкими шагами быстро приближаются два крупных красноармейца. Они в шинелях нараспашку и в серых солдатских «репаных» шапках с отворотами, которые я возненавидел со дня революции.

«Ну, – думаю, – еще два черта идут!.. Надо их осадить». Надвинув шапчонку на глаза, зло смотрю на них. Один из них «не выдерживает», осклабился в широкую улыбку. В нем я узнал подхорунжего Ивана Яковлевича Назарова, своего станичника, из старших урядников Конвоя Его Величества мирного времени. Не выдерживает и второй и так же осклабился. То был артиллерист Григорий Торгашев, сосед по подворью и свойственник нашей семьи.

– Што вы замаскировались? – удивленно спрашиваю их.

– Какой там!.. Ограбили сук-кины сыны, потом расскажем, – отвечает Назаров и, подморгнув мне, чтобы я молчал, он взял за ногу брата Андрея, войскового старшину, и строго произнес: – Эй, товарищ… вставай!

Брат, нервно настроенный и переживавший, как и все, наше общее горе, быстро повернулся на спину и с пролежнями заспанного лица, в недоумении произнес:

– Што Вам надо?!.

– Оружие у Вас есть, товарищ? – также строго произнес Назаров.

– Уже сдали, – отвечает брат, огорченный, что его разбудили.

– Ну да!.. А может быть, не все сдали? – пристает Назаров.

Я вижу, что наш добрейший по характеру брат после крепкого сна не опознал своих станичников в таких костюмах, и, не желая оставлять его в моральном расстройстве, весело говорю:

– Да што ты!.. Не узнаешь, что ли?

Брат смотрит на меня, потом на них, и лицо его расплылось в удивленную улыбку.

– Тю!.. Вот черти!.. Напугали как!.. Какого вы черта так нарядились?

– Да, нарядишься! – отвечает Назаров.

И, присев на корточки перед нами, рассказывает:

– Едем мы с Гришей, верхами думали так незаметно пробраться домой, встречается красный обоз. «Стой!.. Казаки?.. Белые?» Мы отвечаем, что беженцы. Да куда там! Отобрали у нас коней и седла, а потом говорят: у вас и шапки хорошие… и черкески!.. «Давайте их сюда!» И раздели нас, и едва упросили их, чтобы взамен нам дали хоть вот эту «сволочь».

Сказал, схватил свой треух с головы и ударил им по земле с досадой. И, уже обращаясь ко мне, как к своему былому начальнику по Турецкому фронту, тягостно спросил:

– Ну, што же будет дальше с нами, Федор Иванович?

– Попались, – ответил ему одним словом.

Назаров старше меня на 14 лет. На пополнение 1-го Кавказского полка прибыл в Турцию в начале 1915 года, имея звание старшего урядника Конвоя Его Величества. В бытность мою полковым адъютантом со 2 ноября 1915 года и до 26 марта 1917 года он был ассистентом при полковом штандарте. В лютые турецкие зимние стужи, от Ольт на Эрзерум в самом начале 1916 года, в снежные заносы той гористой местности, где полк выстраивался на занесенных снегом площадках для встречи своего полкового штандарта, скакал он вслед за мною, скакал за штандартным урядником Иваном Масловым, казаком станицы Дмитриевской. Потом жаркий зной летней операции на Мема-Хатун, Эрзинджан. Возвращение на отдых всей дивизии под Карс. На Войсковом празднике 5 октября 1916 года 39-летний Назаров награждается 2-м призом за джигитовку, а через год, в Финляндии, – 1-м полковым призом. Песенник и стильный танцор в лезгинке. Брюнет-красавец, видом кавказский горец. И вот теперь он сидит передо мною, в таком странном, отвратительном и ненавистном ему, и нам всем, «мундире красноармейца»…

Пройдут годы, многие годы… И сюда, в Нью-Йорк, один наш станичник из своего далекого изгнания с Кубани условной фразой сообщит мне: «А Иван Яковлевич Назаров и все его четыре брата давно в земле», – то есть расстреляны красными. Такова судьба выдающихся казаков, выделившихся из рядовой массы личными качествами.

Узнали, что всех членов рады красные спешно отправляют в Екатеринодар. Надюшу надо отправить домой. Ее надо спасти «от пленения». Мы с братом на вокзале. Всех членов рады набралось около 80 человек. Все офицеры в небольших чинах. Почти все в гимнастерках. У брата нашлись друзья-сослуживцы. Им подали два товарных вагона. Место есть. Конвоя никакого. Надюша, в черном бешметике, в серой черкеске нараспашку, в маленькой шапчонке, ловко, как молодой казачок, вскочила в открытую дверь вагона. Свистнул паровоз, и короткий поезд тронулся на Армавир.

Мне стыдно было быть в черкеске нараспашку… и без оружия. Никто ее так не носит на Кавказе. Снял и передал Надюше, домой, оставшись в одном бешмете и в английских полушерстяных штанах синего цвета, полученных мной из интендантства, после оставления Воронежа. Я стал и по костюму н и к т о. Из двух войн вышел нищим.

Георгиевские кресты

Голова колонны всей Кубанской армии была уже в Туапсе. Всем приказано идти к вокзалу и грузиться в вагоны по полкам. Мы смешаны не только что со своими младшими офицерами – сотниками и хорунжими, но и со всеми казаками.

Грустное и тяжелое впечатление на меня произвело здание вокзала. Мы слышали, что части, оставляя Туапсе, взорвали артиллерийские снаряды. И как результат этого – все вокзальные здания изрешечены. Вдруг новое распоряжение: всем казакам высадиться из вагонов для обыска. Они выстроились в две шеренги. Переметные сумы и бурки у их ног.

Сдав лошадей и седла, каждый из них снял то, что может пригодиться в его хозяйстве из седельного прибора: пахвы, нагрудники, уздечки, часть подпруг – и спрятал в сумы. У многих казаков были Георгиевские кресты и медали. Их они также спрятали в сумы.

– Серебро нам нужно для государства. Государством управляет сам народ. У нас все народное, – говорят осматривающие и хотят все это отобрать.

Странная казачья натура! Такая молодецкая и гордая, порою даже озорная, а вот тут – словно беспомощные цыплята. И ни одного голоса протеста. Они молча показывают все то, что сложили-спрятали в свои заповедные походные двойные сумы-вьюки. Берите, дескать, если надо «для народного государства»… Но вид их был таков, что лучше о нем и не писать. И если бы вот теперь всех их перенести назад, к Адлеру, и поставить в то положение, которое они имели всего лишь 5 дней тому назад, то есть вооруженными, – они не сдались бы.

Я никогда не забуду скорбного вида подхорунжего Никона Васильевича Нешатова, вахмистра 3-й сотни нашего 1-го Кавказского полка, казака станицы Казанской. За Турецкую войну он имел три Георгиевских креста. Я-то знаю, как он их заслужил! При мне все это было! На южных склонах Большого Арарата были убиты командир сотни есаул Лытиков и вахмистр сотни подхорунжий Дубина, казак станицы Кущевской. Я остался за командира сотни, а он, взводный урядник 1-го взвода, стал вахмистром сотни. Ранено было 10 казаков, и все тяжело, свинцовыми курдинскими пулями. Выбрались мы тогда все же благополучно. Казаки сотни, где было до половины его станичников, и в строю называли его только по имени и отчеству, глубоко уважая серьезного, справедливого и честного начальника, вышедшего из их же массы. Прибытия в полк 1911 года, 10 лет в строю и на войне без перерыва – что он переживал тогда, умняга?! А сколько здесь было других, подобных этому Нешатову?!. Нужно полагать – м н о г о!

И теперь эти царские Георгиевские кресты, заслуженные кровью и многочисленными невзгодами голодного Турецкого фронта, красные хотят отобрать «для народа, для народного государства»… И вот он, как исправный вахмистр, вынул их из сум и показывает этим хамам. Как бывало в трудные и ответственные минуты, он сощурил глаза и смотрит на меня. И я не знаю, что он думал, испытывал в эти минуты? Ненависть к красным? Или к тем старшим генералам, в самом Крыму, что оставили их здесь, непримиримых к большевикам? А может быть, удивлялся, что «и я здесь»?

При отступлении к Черноморскому побережью тогда вышло так: кто шел сюда – потерял все, главное – лошадей и седла, испытал репрессии со стороны красных; а те из казаков, кто не пошел со своими полками, сохранил и лошадей, и седла и не подвергся ограблению.

– Да это же безобразие, товарищи! – вдруг резко произносит стоявший возле меня войсковой старшина Семенихин.

Комиссия оглянулась на него, и вдруг глава ее, всмотревшись в него, произносит:

– А-а… это ты?.. Здравствуй, Гаврюша!.. Что – не узнаешь?

Мы все опешили от этого обращения. Опешил и Семенихин.

– В Лабинской гимназии вместе учились мальчиками, – свидетельствует начальник комиссии.

– А-а, да-да! – отвечает Семенихин, дружески тянет ему руку и тут же заявляет: – Послушай!.. Да оставьте казакам их Георгиевские кресты! Ведь за них была пролита кровь с внешним врагом!

– Хорошо, Гаврюша, мы подумаем, – весело, самодовольно и с сознанием полного своего начальнического положения отвечает «друг детства».

Комиссия прекратила обыск и пошла в вокзальное помещение, чтобы решить этот вопрос.

– Кто он? – спрашиваю я своего друга с юнкерских лет.

– А черт его знает, я его, право, не узнаю. Но он говорит правду. Я что-то вспоминаю какого-то мужичонка в приготовительном классе Лабинской гимназии, но, хоть убей, точно вспомнить на могу. А если он признал меня «за друга детства», то это только хорошо. Ты видишь, какой тон я взял с ним? Даже на «ты».

В 1910 году с Семенихиным я держал экзамен для поступления в Оренбургское казачье училище. Он был гимназист 6-го класса, штатский, а я прибыл из полка. На экзамене сидели на одной парте, на передней, на четырех человек каждая. Выдержали экзамен и весь первый учебный год уже юнкерами сидели на той же парте, но были в разных взводах юнкеров – он в 3-м, а я в 4-м.

На следующий учебный год были уже в одном, 3-м взводе. В последнем, выпускном классе он был правофланговым младшим портупей-юнкером и моим заместителем. Я же был взводным (старшим) портупей-юнкером. Пишу это для того, чтобы читатель мог понять, насколько была глубока наша дружба.

По характеру он был немного нервный и резкий, что являлось отрицательной стороной в офицерской, да и в юнкерской, среде. Но здесь эти две его отрицательные черты характера сыграли положительную роль. Во время войны он окончил ускоренные курсы Генерального штаба в Петрограде.

– Ну, Гаврюша, на этот раз будь ты самым старшим начальником между нами и доведи дело до полезного конца, – говорю ему, улыбаясь.

Комиссия скоро вернулась. И «друг детства» Семенихина с улыбкой человека «правящего класса» заявил, что они оставляют казакам кресты и другие «ремни».

Так неожиданный и простой случай спас наших казаков от жгучей неприятности и внес некоторое моральное удовлетворение в их оскорбленные души.

В поезде на Армавир. В Белореченской

Казаки погрузились в вагоны опять. Перед вечером громаднейший состав, весь облепленный казаками и на крышах вагонов, тяжело и тихо двинулся на Армавир. Он шел на небольшой подъем, почему пыхтел, сопел, останавливался и вновь трогался. Казаки на это острили, орали, соскакивали из вагонов на ходу, вновь вскакивали в вагоны, и фраза «крути гаврила!» неслась от головы и до хвоста поезда.

На остановках казаки толпами выскакивали из вагонов, забегали в лес «по надобности», орали, свистели и, казалось, никого не хотели слушаться. Забыты все пережитые горести только час тому назад, и они вели себя просто, озорно. Небольшой конвой с винтовками был абсолютно беспомощен навести хотя бы относительный порядок. Конвоир наших ближайших офицерских вагонов упрашивал казаков садиться в вагоны по сигналу, но его совершенно не слушали. Мне это озорство казаков не понравилось. Оно умаляло достоинство белых воинов и могло вызвать крутые меры со стороны красной власти.

– А ты их припугни, – говорю я конвоиру.

– Ды как жа припугнуть?.. Да еще своих, – отвечает он.

– Как своих? – спрашиваю.

– Да я такой жа пленный, как и вы. Я донской казак. Нас под Новороссийском бросили, а красные, взяв город, сразу же поставили нас в строй, в пехоту, – поясняет он.

От этих слов у меня на душе легче стало. Я всматриваюсь в его лицо, в особенности в глаза, и действительно, вижу добрые голубые глаза, которые страдальчески смотрят на меня. Он молод. Ему лет двадцать пять.

– Так вот что, братец, – говорю ему. – Тогда ты не обращай никакого внимания на казаков. Это будет лучше для тебя же самого.

– Ды это-то так… ды как бы начальство ни таво, – не договорил он, но я все понял.

Поезд тяжко сопит и тихо лезет на уклон к туннелю у горы Индюк. Вдруг что-то дернуло, и наша половина поезда легче пошла вперед, но зато задняя часть его, оторвавшись, медленно покатилась назад. Казаки загалдели громко и от радости, и от страха.

Стало весело и нам, офицерам первой половины поезда, видя, как казаки, толпами сидевшие на крышах вагонов, бросая свои вещи вниз, сами летели за ними со страхом. Вновь крики и ругань. Какие-то казаки быстро вскочили на тормоза и остановили свою оторвавшуюся часть поезда.

Вновь задержка. Сцепили. Тронулись дальше. Прошли туннель Индюк – Гойтх, и поезд вошел в Кубанские земли.

В нашем вагоне есть офицеры Линейной бригады. Некоторые с женами. Они подъезжают к своим станицам, и некоторые из них скрытно покидают нас и идут домой.

– Я был станичным учителем, и моя жена тоже… как-нибудь откручусь, – говорит нам молодецкий сотник в темно-зеленой черкеске, с женой покидает вагон и идет в свою Ханскую станицу.

Уже зашло солнце, как наш поезд прибыл на станцию Белореченская. Услышали команду:

– Разгружатьса-а!.. Ночевка здесь, в Белореченской, а завтра пешком на Екатеринода-ар!

Поезд остановился, не доходя до станции. Громоздкими группами подходили к ней мы, офицеры. Здесь, на перроне вокзала, нас уже ждали мужики-большевики этой станицы, ушедшие с Красной армией в 1918 году и теперь вернувшиеся домой победителями.

Молодые парни, чубатые, злые лица, с картузами на затылок, в галифе, в сапогах, с красными бантами на груди и с хлыстами и стеками в руках, они злобно вперились в нашу офицерскую толпу и звериными взглядами впивались в наши лица, в наши глаза, ища кого-то. Мне так и казалось, что крикни кто: «Бей их!» – и они начнут полосовать нас всем тем, что находилось в их руках.

– А где полковник Кочергин? – выкрикнули некоторые злобно.

Он, оказывается, был их станичник.

Мы остановились. Скоро подошел Кочергин. Он в кителе, в большой папахе, с бородою с сединами. Он шел смело. «Ну, – думаю, – сейчас его изобьют, а может быть, и убьют».

– А-а-а… вот он! – раздалось несколько голосов, и к нему устремились некоторые.

– Вы не имеете права меня тронуть! Я сам пройду прямо в совет. Я и не скрываюсь! – громко заявил он и не останавливаясь прошел мимо них.

«Молодец старик. Не испугался и победил их», – фиксировал я. А этому «старику» тогда было около 50 лет.

Мы, голова колонны, вошли в станицу на церковную площадь. Куда идти? Где спать?

– Идем со мною, Федя, меня пригласила одна интеллигентная семья, – говорит мне Семенихин.

Я с удовольствием соглашаюсь, и мы входим в очень хороший дом городского типа. Семья казачья, интеллигентная, встречает нас критически-любезно.

– Как это вы сдались?.. 60 тысяч казаков и сдались? – говорит дама, лет под сорок пять. – Вы тоже полковник, как и Гавриил Захарьевич? – спрашивает она меня, запыленного, в грязной рубашке-бешмете, в интендантских синих штанах и длинных, через колено, ноговицах.

Впервые мне стыдно было сказать, что я есть полковник.

– Ну, садитесь за стол, так уже и быть, накормлю вас, «пленных», – весело и дружелюбно острит она над нами.

Мы жадно едим, так как уже несколько дней голодали. Я молчу, а мой Гаврюша, как всегда, очень разговорчив, острит, оправдывается «в сдаче армии» и даже доказывает что-то.

Непрактичный человек я. И чересчур гордый. Дама-казачка дружески острит над нами, называя нас «пленными», а я уже и обиделся.

Вторая дама грустна. Ее муж, офицер, ушел с армией, и она не знает, где он. Но хотела бы, чтобы и он вернулся, как мы.

Приходит сын хозяюшки. Он также возмущен, что мы «сдались».

– Вы их не знаете, – рассказывает он. – Они, красные, говорят, что в университет могут поступать только партийные. Выходит, что вот я окончил гимназию, но не могу быть студентом, если не запишусь в партию коммунистов, – возмущается он.

– Мы вас ждали, что вы вернетесь и освободите нас, а вы, – и не договорил он, 19-летний молодой казак со средним образованием.

Наутро 27 апреля нас собрали на какой-то окраинной станичной площади. Приказано строиться по полкам и дивизиям. Разнесся слух, что нашу армию хотят посмотреть в Екатеринодаре и потом направить против поляков, которые к этому времени захватили Киев. Нам, многим, этот слух понравился. Отстаивать красную власть с оружием в руках мы не собирались, но через Польшу можно попасть в Крым!..

Нас формирует матрос. Он в своей зимней одежде и с матросскими ленточками на бескозырке. Под ним слегка изъезженный караковый кабардинец под казачьим седлом, который умно прядет своими красивыми ушами. Глядя на этого кабардинца, я вспомнил, как к Индюку местные пожилые мужики, на казачьих седлах, гнали большой табун казачьих лошадей к себе в села.

Лошади были исхудалые. Подпарки от потников на спинах явно говорили нам, кто были их хозяевами. Так обидно было смотреть на это из дверей товарного вагона.

Теперь над нами нет никакого конвоя. Один лишь конный матрос рысью и наметом шныряет между нами, кричит, распоряжается, но его никто не слушает.

Мобилизованы подводы. На них разрешается положить только вещи, сесть больным, а всем двигаться пешком. Следующий ночлег в станице Рязанской.

На одной подводе я вижу вновь красивую девушку, донскую казачку, в красной шелковой кофточке. При отступлении от Туапсе к Сочи два раза я видел ее у шоссе, у пролеска, сидевшую прямо на земле и окруженную кавалерами, кубанскими офицерами. Тогда, среди них, она сидела, словно лесная царевна с белым, румяным красивым лицом, черноглазая, черноволосая – характерный тип южной красавицы девушки. Она вела себя очень скромно, и будто бы мысли ее были не здесь и не для кавалеров, а были там, где-то далеко, на тихом Дону… Теперь она больна, а бледность лица придала ее красоте еще большую прелесть. «Доедет ли она на свой Дон?» – думал я тогда.

Мы вытягиваемся в колонне по-шести. Идем как попало. Обходим обывательские подводы. На одной из них сидит есаул Мельников, сверстник по училищу. С ним провел год в полку, в Мерве, на одной квартире с хорунжим Ваней Маглиновским, владикавказским кадетом и юнкером Николаевской сотни в Петербурге. Дружили сильно. Мельников со средним образованием. Отца, директора гимназии, красные расстреляли в самом начале 1918 года. Он непосредственный соратник Шкуро. И почему-то не уехал в Крым.

– Здравствуй, Саша! – кричу ему.

А он, повернув ко мне голову, ничего не ответил. Возможно, не узнал. Он в тифу, зарос бородою, бледен.

Со мною идут рядом старые полковники С.С. Жуков и Кочергин. Последний ночевал в своем доме. Станичный совет отпустил его домой на честное слово, что он не убежит.

– А куда мне бежать? И зачем? – говорит он.

А окрысились на него местные большевики за то, что «я кадровый офицер, имею в центре станицы хороший дом. Я старый «пан». Вот и все», – заканчивает он свою повесть прошлого дня.

Жена приготовила ему много съестных припасов, и он делится ими с Жуковым. Я, годный ему летами в сыновья, из скромности отказываюсь от еды. И они, как и раньше, все говорят и говорят о былом.

Наша колонна растянулась. Мы изредка ее поджидаем, пока подтянутся хвосты, но к вечеру, бросив всех, зашагали самостоятельно. 30 верст пешком для кавалериста, не привыкшего ходить, были утомительны.

В станице Рязанской

Поистине – ничто так не сближает людей, как горе. Переночевав в Рязанской, вновь поход в 30 верст в станицу Старокорсунскую, но уже на той стороне Кубани. Вчера, в походе, очень много казаков «подбилось». Мы решили ехать на подводе.

На площади много местных казаков с перевозочными средствами. Они торгуются о цене с нами «до Кубани» так, словно перед ними стоят не родные кубанские казаки-воины в несчастье, а пленные турки.

У меня в кармане жалкие гроши. Мои чевяки за первый переход совершенно стерлись. Они ведь «азиятские», на легкой подошевке, подшитой «фаданом», и предназначены только для верховой езды!

Незаметно образовался «союз дружбы» – Лабинцы и Кавказцы, и потому что мы, оба брата, хотя и в разных полках, но в горе находимся вместе, а с нами – и наши ближайшие друзья. Со мной неразлучно – полковник Ткаченко, войсковые старшины Баранов, Сахно и полковой адъютант, сотник Косульников с женой. Неразлучны со мной командир 2-го Лабинского полка, полковник Кротов и его помощник, войсковой старшина Красковский. Последний из студентов – высокий, стройный, с польскими усами, твердый характером.

У брата – командир 1-го Кавказского полка, полковник Хоменко, и Ваня Храмов. Вот этой группой мы и наняли мажару «на быках», чтобы добраться до Кубани, протекающей у станицы Старокорсунской.

Рязанские казаки мне совершенно не нравятся. Они на нас смотрят как на чужих людей. Они хотят на нас заработать. Они не злы и не любопытны даже в том, что вот их родная Кубанская армия попала в плен. Нет, они заинтересованы только в заработке.

«На быках до Кубани далеко, придется там заночевать», – говорят они. Я удивился, что эта станица до сих пор работает на быках, тогда, как мне казалось, все Кубанское Войско работает на лошадях. Но оказалось, что горные станицы почти все работают на быках, так как станицы бедны землей и подножного корма мало. «Лучше, выгоднее работать на быках», – говорят они нам.

Мой расчетливый помощник по хозяйственной части, войсковой старшина Баранов не хочет платить деньгами.

– Хочешь – за доставку я даю тебе английскую шинель? – предлагает он казаку, подрядившемуся везти нас.

Казак-возница соглашается, но предварительно тщательно осматривает ее – «не просвечивает ли она»? У Баранова их две. И ему ее не жаль, а 200–300 рублей – это деньги. Но я вижу, что у него есть и деньги. А у его командира полка, бывшего только на фронте и в передовых линиях, нет ни денег, ни бурки, ни единственной английской хотя бы шинели. В тылу и на фронте – разные люди.

Наш возница оказался очень разговорчивым. И как будто с придурью. Брат и Лука Баранов немилосердно острят над ним, чем веселят нас, но он на это совершенно не обижается, считая, что такой разговор нормальный, и даже польщен тем, что вот полковники так дружески говорят с ним.

– Ну а теперь держитесь! – вдруг выкрикнул он и по гладкой дороге переводит свою очень сноровистую молодую пару быков в аллюр «намет».

Поистине – надо быть виртуозом, чтобы без вожжей скакать и управлять быками, запряженными в мажару. Мы даже испугались, как бы быки не свернули с дороги, как бы не опрокинулась мажара, и мы просим его остановиться «в его лихости». Да, этот казак-возница был «с придурью», как о них говорят в станицах.

К полуденному времени мы прибыли к Кубани. На большой мажаре с драбинами, на сене и полости, так мягко и приятно было ехать, да еще в обществе веселых, остроумных, долгих и испытанных друзей, что на время и забыто – «кто мы»?.. Но переправа через Кубань на барже-пароме напомнила нам, «кто мы», так как здесь появилась ненавистная нам власть.

В станице Старокорсунской

Переправа через Кубань продолжалась долго. Я впервые в этом районе. Родная Кубань здесь гораздо шире, чем у нашей Кавказской станицы.

Большими группами, безо всякого порядка, мы входим в первую станицу черноморских казаков. Она резко отличается от Рязанской. Она вся в деревьях. Все улицы в акациях. Во дворах – фруктовые сады и хорошие постройки. Станица очень старая и богатая. Название ее, «Корсунская», дышит далекой казачьей стариной Киевской Руси. Теперь праправнуки тех казаков – на Кубани.

Мы поместились в доме не совсем богатого казака, по соседству с церковной площадью. Хозяюшка, лет пятидесяти, уж и не знает – чем же нас еще угостить! Готовит что-то, накрывает стол, а сама нет-нет да и всплакнет. Хозяин-казак, этих же лет, печально настроенный, чтобы не видеть слез жены, уходит в глубь двора и начинает топором тесать колья. Их сын, казак лет двадцати пяти, не сидит на месте, больше гуляет по двору или, облокотившись на забор, грустно смотрит вдоль улицы, что идет к станичному правлению.

– Да чивой-то Вы такая грустная, тетенька? – кто-то спрашивает ее.

– А-а-а, деточки, – вздохнула она и горько заплакала.

Оказывается – сын их сотник. Он остался в станице и не пошел в поход. Вначале его не трогали, а теперь завтра велели ему явиться в Екатеринодар. Красные производят большие насилия в станице, и они боятся за сына.

Я знаю, что мои старые соратники-корниловцы: Мартыненко, два брата Кононенко, Костик и Семен Дзюба – все казаки этой станицы. Наши хозяева хорошо их знают и удивились – как это вернулся назад есаул Костик Дзюба? «Его здесь давно ищут красные за старые грехи», – поясняют они.

Вечером мы вышли на просторную станичную площадь. Там масса казаков. Настроение веселое. Там дивно поет черноморские песни Войсковой певческий хор, находившийся среди нас. Правда, он не был полон, но кто из казаков не поет родные песни? Присоединились офицеры, и хор взывал, плакал и алкал своими дивными мелодиями. Им управлял вахмистр-регент постоянного состава, оставшийся с армией.

Среди казаков пронеслись слухи, что под Екатеринодаром стоит Кубанская казачья бригада «зеленого сотника Пелюка», который якобы заявил красным, что если они кого-да-нибудь тронут на Кубани – «то вин усых рознэсэ»!

Я этому хотя и не особенно верил, но слушать было приятно. А казаки и молодые офицеры были просто в восторге от этих слов Пелюка. И дай им возможность – готовы были сотника Пелюка возвести в Войсковые Атаманы.

Долго не расходились казаки со станичной площади в тот теплый апрельский вечер у реки Кубани, который оказался «последним» вечером нашего вольного передвижения.

Переночевали спокойно и 28 апреля, после вкусного завтрака нашей сердечной хозяюшки, мы вновь высыпаем на станичную площадь, чтобы следовать в Екатеринодар.

Наш матрос-начальник, близко познакомившийся с нами, с казачьими станицами и их гостеприимным населением, оказался неплохим человеком. Мы его совершенно уже не боялись и не слушались. Как-то зашел к нему узнать распорядок движения и увидел у него на столе корзину яиц и масла. А в этой станице увидел и чувал белой муки. На мой вопрос: «Что это?» – он, простяга, искренне, чисто по-солдатски, рассказал, что в Екатеринодаре у него жена. Там все дорого. Так он пока что «по дешевке» собирает по пути.

– Сегодня вечером мы будем в Екатеринодаре. На подводах разрешается ехать только до города, а там – приказано войти пешком и в порядке, – говорит он мне совершенно запросто.

И смотришь на него, слушаешь его, этого матроса, «красу и гордость революции», и невольно думаешь – откуда взялась вся злость и насилие у людей, подобных вот этому матросу, оказавшемуся самым обыкновенным русским мужичонком из пригорода. И тяжко становится на душе от сознания, что в те месяцы революции не нашлось крупной личности на Руси, чтобы все это остановить. Нашелся генерал Корнилов, но – как жаль, что он не довел дело до положительного конца в 1917 году.

На площади очень много местного населения. Оно щедро угощает казаков всем возможным. Оно сочувственно смотрит на нас, смотрит с любовью, с огорчением и болезнью за нас.

Я вижу есаула Костика Дзюбу, стоявшего с другими корниловцами-офицерами, и подхожу к ним. С Костей стоит его жена, совершенно простая казачка, которая нет-нет да и смахнет слезу с глаз уголком своего передничка.

Дзюба бледен, растерян. А не храбрец ли он был в боях! Жена сообщила ему многое, как его искали красные, как обыскивали все во дворе. Она боится, что его вот-вот арестуют, почему и не отходит от него ни на шаг.

Бедная женщина, Дзюба так неумело ее успокаивает! Ласка к жене при посторонних так ведь не свойственна среди казаков!

Ободряю я ее, нахожу некоторые слова утешения и надежды, но вижу, что, перенеся все, она совершенно не верит красным, и по ее уже каменному ото всех переживаний лицу катятся холодные слезы.

Дзюбу не арестовали. Никого пока не тронули. И большим обозом на мажарах, исключительно на лошадях, мы выехали в Екатеринодар, в свою кубанскую столицу.

На удивление, со многими казаками выехали и их жены. Получилось какое-то движение казаков, словно отправляющихся на праздник. Вольнолюбивое черноморское казачество, в особенности их жены, – они никак не хотели слушаться матроса, чтобы ехать по дороге одной сплошной колонной. Почему-то многие хотели попасть в город как можно скорее. Матрос скакал за мажарами, ругался, останавливал их, вводил в общую колонну и скакал за следущими. За ним неслись вслед скабрезные шутки казаков, от которых не отставали и их жены, несся вслед свист, тюканье. Ищи виновника в этой многотысячной казачьей массе! Всем было очень весело. Но в этот же вечер нам было очень грустно, даже страшно.

Под вечер, подойдя к городу, остановились. Подтянулись «хвосты». Приказано всем сойти с подвод, и густой колонной, безо всякого строя, во всю ширину улицы, нас ввели в Екатеринодар.

В Екатеринодаре

Мы вошли в город с северной стороны, где жили рабочие. В красных газетах писалось, что сдалось 60 тысяч казаков. Это была сенсация для всего населения Кубани, но которой не верилось. И вот «они», сдавшаяся Кубанская армия, вошла в свой стольный город Екатеринодар. Вот почему весь народ и высыпал на улицы, чтобы убедиться – так ли это?

Мы проходили по улице, где находились разные мастерские, где жили рабочие, которые теперь все высыпали со своих дворов, чтобы убедиться в действительности, и от которых можно было ожидать недобрых выкриков по нашему адресу. Но их не только что не было, а на лицах смотревших была явная печаль и сожаление. Видимо, власть красных ими была уже хорошо сознана.

Мы были как будто рады, что наконец-то прибыли к цели. Густой массой, заполнив всю ширину улицы и оба тротуара, мы скорым шагом двигались по Бурсаковской улице. Впереди нас, верхом на лошади, идет важно наш глава колонны, матрос. За ним мы – старшие офицеры. И уже в самом городе все жители высыпали со всех дворов и домов и молча, удивленно смотрят на нас. Смотрят именно удивленно и молча.

Какое впечатление на жителей могла произвести эта мрачная масса кубанских казаков, появившихся в своем стольном городе в таком виде и в таком беспомощном положении – без оружия, в черкесках нараспашку, с сумами через плечи и с бурками под мышками, в черных замызганных папахах.

Таких ли казаков они привыкли видеть здесь на протяжении более чем столетнего существования этого казачье-запорожского города?!

Центр Кубанского Войска. Войсковой центр черноморских и линейных казаков. Чисто военный город. Красная улица, всегда переполненная военными в папахах разных цветов, в черкесках таких же разных цветов, с погонами всех рангов и чинов, где на скамейках сидели отставные генералы и Севастопольской кампании 1854–1855 годов, и Русско-турецкой войны 1877–1878 годов, Ахал-Текинской операции генерала Скобелева; тут же проходили щеголи-писари, затянутые поясами на черкесках при серебряных кинжалах, – и Войскового штаба, и управления Екатеринодарского отдела, и чины Войсковой капеллы, шествовавшие строем со своими музыкальными инструментами в городской сад, чтобы услаждать слух гуляющей там по вечерам публики. Всегда при белых бешметах – то в голубых, то в красных, то в черных черкесках, шли они «в ногу» по Красной улице, имея впереди казачат-музыкантов. Все в погонах, многие с белыми нашивками урядников, чем гордились, как достойно заслуженного звания.

Это ли не было щегольство! Это не была ли гордость казачья! Это ли не было достоинство Войсковое! И как все это радовало всех, и радовало сердца тех, кто хотел служить своему родному и кровному Кубанскому Казачьему Войску!

И вот теперь – в каком виде вошли мы в наш родной исторический казачий город, видавший славных Кошевых Атаманов Черноморского казачьего войска, былых запорожцев – Захария Чепигу, Антона Головатого, Котляревского, Бурсака, Безкровного, Завадовского, Рашпиля, Кухаренко.

Увидели бы они нас теперь, потомков своих, – повернулись бы в гробах от стыда и обиды! Или, как написал по этому поводу балладу черноморский кобзарь Александр Пивень:

Такэ дило там зробылось – у городи Сочи,

Нэ слухалы б мои вуха, нэ бачылы б очи.

Подойдя к Екатерининской улице, что идет от вокзала к Красной улице, колонну остановили. Казаки сразу же присели отдыхать, где как могли. Мы, старшие офицеры, шедшие в голове колонны, оставались стоять, осматриваясь по сторонам, и ждали чего-то. Солнце уже садилось. Вечер был тихий, теплый и приятный. Нас никто не охранял. Я рассматриваю угол этих двух улиц, знакомых мне с 1910 года. Влево, на обоих углах, до самого конца были «Кавказские мастерские», где многие заказывали черкески, бешметы, папахи. Мастера были грузины. Отлично они все шили. Заказывал и я там черкески. Теперь здесь все совершенно иначе. Мастерских уже нет. Левый угол закрыт на ставни и наглухо забит досками, крест-накрест по диагоналям. Внешне казалось, что этот нижний этаж каменного двухэтажного дома нежилой. Жизнь была лишь во втором этаже со многими огнями в раскрытых окнах.

Вдруг из глубины этого, казалось, нежилого нижнего этажа, как будто очень далеко, донеслась до нас столь знакомая мелодия дорогого нам напева:

Многоводная, раздольная,

Разлилась ты вдаль и вширь.

Мы насторожились и, болезненно прислушиваясь, молча переглянулись, как бы спрашивая один другого – кто это здесь? и почему они поют именно «Ты Кубань, ты наша Родина»?

Песнь из нутра здания ширилась, укреплялась в своей мощи и через заколоченные наглухо ставни, словно рыдаючи по загубленной казачьей жизни, достигла улицы:

За твою ли славу старую,

Жизнь свою ли не отдать…

Мы вновь переглянулись в недоумении. И потом лишь узнали, что здесь помещалась «областная чека», а пели кубанские казаки-смертники, узнавшие о нашем прибытии и дававшие нам о себе знать.

Мы стоим. Вдруг на Бурсаковской улице, справа, за Екатерининской, с шумом распахнулись ворота, и со двора скорым широким шагом буквально выбросилось около сотни красноармейцев в колонне по-шести. Они не были похожи на красноармейцев, которых мы уже много раз видели. Это были стройные, напористые и хлесткие ребята. Все в кителях, в галифе, в хороших сапогах и при шпорах. Они при шашках, револьверах, с карабинами через плечо. В руках стеки и хлысты. Из-под фуражек, хулигански брошенных куда-то далеко на затылок, вихрились кудлатые волосы, а на грудях красовались пышные красные банты.

Мы поняли сразу, что это «специальные войска Чека». Дойдя до головы нашей колонны, они быстро заняли выходы в обе эти улицы, сняли с плеч свои карабины, поставив их между широко расставленных ног, готовые в любой момент вскинуть их «на изготовку». Мы поняли, что это значит. Легкий холодок страха пробежал у меня по спине. Конец, конец нашей воли. И если до этого момента каждый из нас, даже и генерал, мог абсолютно незаметно скрыться, в особенности казаки, то теперь мы поняли, что этого сделать уже нельзя.

А чего проще? Может быть, вот сейчас они выделят «главных» – и прощай жизнь.

Чекисты, расставив ноги и держа карабины меж ними, с хлыстами в руках, дерзко смотрели на нас. Мы тогда еще не знали, какая «граница» была между обывателями и войсками Чека? И я думаю, что чекисты уже предвкушали сладость, глядя на нас, – какая интересная и многочисленная добыча находится в их руках!.. и что хорошо было бы кое-чем поживиться от нее.

Во всяком случае, вся голова колонны, будь то офицер или казак, глядя на них, поняли, что «все шутки» о к о н ч е н ы.

Уже стало темнеть, а мы все стоим и чего-то ждем.

– Ну, белые бля-и – прямо по улице шагом МАРШ! – скомандовал нам кто-то из стражи, и мы молча, как стадо бессловесных животных, потянулись дальше по Бурсаковской улице.

Проходим Штабную улицу, где дом номер 40 когда-то так сильно манил меня к себе. Три кирпичных дома вдовы Анны Александровны Белой принадлежали большому семейству родовитой фамилии станицы Кисляковской. Они из «кубанской старшины» и в станичном юрте имели офицерский участок в 200 десятин. Отец их был главный делопроизводитель Кавказского отдела и жил у нас на квартире, когда мы еще не родились. Лида, самая младшая дочь, была моей затаенной любовью еще до знакомства, а старший сын, полковник, был сверстником нашего отца. Часто гостил у них, даже с ночевкой. Лида окончила Мариинский институт в 1913 году, а я в тот же год – военное училище. Теперь она замужем и мы остались большими друзьями. Кто я теперь?!.

Вот Атаманский дворец, а напротив него – Екатерининский сквер. В темноте ничего не видно, но мы уже слышали, что памятник Императрице Екатерине II с запорожцами красные убрали.

Мы проходим эти Войсковые священные места, выходим на Почтовую улицу и сворачиваем налево. Проходим городской сад, проходим мимо памятных мне казарм учебной команды 1-го Екатеринодарского Кошевого Атамана Чепеги полка, спускаемся под железнодорожный мост и входим на Дубинку.

Городская мостовая окончилась. Начинается булыжник. Мы поднимаемся от моста по неровности. Стоит темнота, хоть глаза выколи. Наша колонна невольно растягивается. Некоторые, наткнувшись на что-то, падают на землю.

– Тише-е!.. Да тише ша-аг! – беспрерывно несутся голоса своих.

Но мы идем за своим конвоем и не можем укоротить шаг.

– А-а, белые бля-и!.. Не нравится! А наших, наверное, не так гоняли?! – злобно рычит какой-то конвоир. – Не отставать! – кричит он по колонне.

Впереди всех идут полковники С.С. Жуков, Кочергин и автор этих строк. Кочергин идет между нами. Мы изредка перебрасываемся словами, чтобы не слышал конвой. Но старики, Жуков и Кочергин, все же не сдерживаются и продолжают о чем-то говорить, как и тогда, в горах.

Конвоирам это, видимо, надоело слушать.

– А ты не есть ли сам Деникин, йо – твою мать? – вдруг злобно, жестоко спрашивает старший конвоир, обернувшись к полковнику Кочергину.

От этого оскорбления у меня похолодело внутри. «Вот, – думаю, – возьмет да и хватит по лицу хлыстом этого почтенного полковника с бородой в седине». Вижу, что испугался не я один. Кочергин молчит, а Жуков, высокий, стройный и также с бородой, тихо, вежливо говорит:

– Нет, товарищ, это даже и не генерал. И зачем Вы так оскорбляете невинного человека?

– А ты што… защитник его?!. А почему он сам молчит? Смотри, как бы я вам обоим бороды не выщипал, йо – вашу мать, белые бля-и, – зло, но уже ниже тоном ругается он.

Теперь мы идем молча. А говоривший начинает изощряться перед другим конвоиром, «что бы он сделал с генералом Деникиным, если бы он живьем попался ему в руки».

Я не буду передавать его слова, но он подчеркивал, что «этого бандита надо было бы вначале пытать, а потом – по кусочкам раздергивать». И в каких тонах это говорилось!.. И откуда появились на Руси Святой такие дикари, варвары?!

Мы трое шли за ними вслед молча. И даже боялись, как бы он свою месть против генерала Деникина не направил бы против нас, употребив свой хлыст. Да при желании он мог любого из нас пристрелить, а потом донести: «Хотел бежать, его я и пристрелил».

Я понял, что мы попали в лапы не одного зверя, а в лапы сонмища зверей.

Пройдя Дубинку, они свернули вправо. Дальше я этого района не знал, но по колонне пронеслись слова: «Куда они нас ведут… в тюрьму, что ли?»

Потом я узнал, что тюрьму мы прошли. И уже почти к полуночи мы подошли к каким-то пустынным сараям. Открылись ворота. И вся черная масса людей, ничего не видя перед собой, вошла во двор кирпичного завода Стахова.

Кое-как разместились и все мертвым сном повалились на сырых земляных полах пустых сараев. Здесь был весь 2-й Кубанский конный корпус, Екатеринодарская и Линейная бригады и другие мелкие части.

Кубанская армия, своим «авангардным корпусом», вошла в былую Войсковую столицу.

Побег из красной России