Он пошел сразу и не оглянулся больше на серый дом за рекой.
К вечеру гости стали расходиться. Остались только Дауде да еще кое-кто из гостей. Они пили и разговаривали, на одежде у всех была пивная пена и крошки еды. Симан сидел в стороне и слушал. Тут ни с того ни с сего старый Дауде вздумал расцеловаться с крестником и подсел к Симану.
— Я тебя когда-то на руках держал, а теперь ты вон какой вымахал… — мямлил старик осклизшим в табачной жеванине ртом, который напоминал огромную гнойную рану. — Иди, поцелуемся, крестник.
У Симана к горлу подступила дурнота. — Да ладно, крестный… — пробормотал он и встал. Напрасно отец делал ему знаки глазами и угрожающе стучал пальцами по краю стола — он не мог без отвращения взглянуть на рот крестного. — Нет, я не хочу… Нельзя без этого, что ли…
Симан Дауде обиделся и сразу подался домой. Напрасно Екаб и Анна Пурклавы пытались его улестить, он и не слушал, что ему говорили.
— За это ты у меня получишь… — прошипел отец Симану в ухо и снова подсел к столу. И когда все питье было выпито, а последний гость выпровожен за калитку, Екаб Пурклав спросил у эстонца: — Юхан, ты сети снес в лодку?
— Да, хозяин, — ответил работник.
— Что же ты не выходишь в море? — продолжал хозяин — тяжелый, нетвердый на ногах, полный хмельного угара и ярости.
— Кто пойдет со мной? — спросил работник.
— Симан, ты что — еще не переоделся? — прохрипел Пурклав на весь двор.
— Я думал, мне сегодня не надо будет идти в море… — отозвался сын.
— Заткнись, когда старший говорит! — рявкнул отец.
Тогда Симан собрал рабочую одежду и переоделся. Когда он вышел во двор, отец ухватил его за грудки и начал трясти: — Сопляк, что ты тут вытворял! Почему не целовался со старым Дауде? Как ты посмел… рассердить крестного!
С этими словами он тряс сына, и казалось, будто каждое слово он вытряхивает из своей бушующей груди. Сегодня было много выпито и, в перебранке с мужиками, затронуто много давних больных мест — распалившийся дух бунтовал и требовал удовлетворения. У старого Дауде не было наследника.
Симан ничего не отвечал, только широко раскрытыми глазами глядел на отца и, насколько было возможно, запрокинул назад голову. Тогда та же рука, которую он целовал утром в благодарность за воспитание, обрушилась на его лицо. Левой рукой Симан держал сына за грудки, правой бил.
— Екаб, зачем ты так… — несмело вступила мать. — Сегодня же его праздник…
— Что? — прорычал отец, потом словно опомнился, отпустил Симана и, пристыженный, отошел и сторону. Но, чтобы отступить с честью, он еще погрозил кулаком жене и сыну: — Смотрите у меня…
Анна ничего не сказала, только тихо всхлипывала и утирала глаза краем передника. Симан взял весла и зашагал к морю. Юхан ушел еще раньше. В вечерних сумерках шелестели уродливые сосны на дюнах. Темное и спокойное, как спящий зверь, лежало под луной море. Когда Симан вышел на берег, там не было больше ни одного человека, только он и Юхан. Да черные лодки, которые стояли здесь днем и ночью, зимой и летом, весь человеческий век…
Восемь лет спустя Симан Пурклав направлялся морем в свою третью торжественную поездку. Это был день его свадьбы. Родители невесты, богатые-хозяева с другого конца прихода, желали в церковь и обратно ехать на лошадях, но тогда Пурклавам пришлось бы одалживать коня, а ни Екаб, ни Анна не хотели этого. Симан по этому поводу не сказал ни слова, так же как ничего не сказал, когда родители объявили, что выбрали ему невесту — Еву Тилтниеце. За Евой давали в приданое двух коров, платяной шкаф и кровать с подушками и бельем, да к тому же еще триста рублей деньгами. Она была шестью годами старше Симана.
Теща с тестем после венчания сели в свою коляску и, звеня бубенчиками, покатили в поселок Грива. Остальные гости возвращались домой морем. Лодки были украшены осенней зеленью, маленькие бумажные флажки весело реяли на ветру, и голоса гостей звучали беспечно, как морской ветер, мчавший караван лодок к дому. Посреди второй лодки на скамейке сидели молодые. Ева взяла Симана под руку, плечи ее поверх невестиного наряда покрывал большой платок. Ей было немного зябко.
Сидящие в лодке начали подшучивать над Симаном, не умеет, мол, согреть свою молодую жену: — Хоть бы за середку обнял…
Тогда он обнял Еву за талию, и оба они покраснели. Симану было так неловко, что он не осмеливался взглянуть на Еву. Когда другие шутили и смеялись, он улыбался, уставив взгляд в дно лодки, но весело ему не было ничуть. За все время поездки он лишь дважды заговорил с Евой.
— Тебя не укачает? — спросил Симан, когда они отплыли от берега.
— Не знаю, там будет видно… — отвечала Ева.
По пути ей действительно стало плохо, но она сдержалась, так как при хорошем попутном ветре лодки уже через час достигли плеса у поселка Грива. Тогда Симан заговорил во второй раз: — Ну, скоро будем дома.
— Как я выберусь из лодки? — в ответ сказала Ева.
Симан провел ее на конец лодки, соскочил на берег первым и потом принял Еву на руки. Гости стали в пары и направились к Пурклавам. У ворот их встречали Екаб с Анной, родители невесты и несколько гостей постарше, которые не ездили в церковь. Играли четыре музыканта. Соседи глазели на свадьбу со своих дворов — идти под окна было еще рано. Звучали пожелания счастья, лаяли собаки, и две одинокие чайки летали над рекой. Симан посмотрел через реку на серый дом, там никого не было видно ни возле окон, ни во дворе.
— Идемте в комнату, — сказал старый Пурклав. Ева снова ухватилась за локоть Симана, и они вошли в дом.
— Улыбнись же, не смотри так сердито, — шепнула мать Симану на ухо. Тогда он стал улыбаться. Стулья для молодых были увиты гирляндами из брусничника. Все глаза уставились на жениха и невесту, и так же, как смущались когда-то их отцы и матери, смутились и они под этими пытливыми, полными догадок и любопытства взглядами. Когда стали пить вино, гости заговорили: — Горько! Тому, кто первый это произнес, Симан с наслаждением дал бы в ухо, если бы старый обычай не принудил его сдержаться и на радость гостям поцеловать свою невесту. Это он и сделал, легко и поспешно, но теперь горланила вся орава: — Горько! Сахару мало! Горько, горько!
Толпа была безжалостна и не успокоилась прежде, чем двое чужих друг другу людей не засвидетельствовали перед ее глазами свою близость — пока не засвидетельствовали, что признают совершившееся соединение на совместную жизнь и покоряются избранному родителями решению их судеб. Симан думал, как легко ему было бы сделать это, если бы рядом с ним на увитом брусничником стуле сидела та, другая девушка. Во время поцелуя губы его крепко стискивались и ему было стыдно того, что он делает. Он немного дрожал, так же, как Ева, но в его трепете не было ее молящего томления.
Музыканты играли застольный марш. Потом начались танцы. Соседский люд через окна свадебного дома глазел, как пляшут жених с невестой и что едят гости. Самые нахальные совались на кухню и не уходили прочь, пока не получали чего-нибудь… Большой кувшин с пивом обходил стол кругом и обращал малоразговорчивых в болтунов. Родители невесты принялись хвалить Еву, и Пурклавы хвалили Симана.
— Он у меня хороший сын, — говорил Екаб. — С малых дней я приучал его к работе и разумению. Пусть теперь поживет своей жизнью и ладит с женой так же, как ладил со своими родителями.
Симану вспомнился вечер после причастия восемь лет назад, и правая щека у него запылала, словно отцовский кулак злобно обрушился на нее.
Тилтниеце всплакнула, поминая Евины достоинства, и невольная колючесть мелькнула в ее взгляде, брошенном на Симана.
Снова танцевали и снова ели. Тьма сгустилась, затмились и умы людей, и первобытные инстинкты заговорили их устами. Целая толпа фавнов сидела в комнате и изрекала двусмысленности, все смелее и развязнее, стараясь превзойти друг друга в сальных остротах. Это была насмешка старого, отупевшего мира над стыдливостью нового, издевка потасканной обыденщины над чистотой и мечтами начинающих свой путь — первая закалка на том незнаемом пути, который сегодня пришлось начать Симану и Еве. И чем больше они смущались и краснели, тем назойливей их преследовала похотливость старых фавнов.
Потом Симану снова захотелось кого-нибудь ударить. Как загнанный в угол волк, он сидел напротив целой лающей стаи, и рот его дергался, приоткрывая зубы. А те думали, что он улыбается. Захмелевшая Ева смелее прижалась к нему и положила голову на его плечо. От этого ему стало еще неудобней, но робкий, умоляющий взгляд Евы пробуждал сочувствие, и тогда он в первый раз отыскал под столом ее руку и дружески пожал. Ева тотчас словно расцвела и улыбнулась ему, благодарная за ласку.
Когда перевалило за полночь, их отвели на верхний этаж и оставили одних. Еще раз всплакнули матери, еще раз поглумились фавны над их чистотой; насилу эти мучения окончились до следующего утра. И, пока внизу гости продолжали шумный пир, в темной комнате наверху царило молчание. Симан не зажигал свечи, которая была поставлена на стол возле кровати. Пока Ева раздевалась, он стоял у окна и глядел наружу, в промозглую осеннюю ночь. За рекой стоял дом. Симан долго глядел туда, но на дворе клубилась тьма, ревело море, и в том сером доме ни в одном окне уже не было огня. В комнате тоже царила тьма, и в самом темном углу сидело чужое существо, робко ожидая, когда Симан придет к нему с лаской. Теперь он знал, что он на всю жизнь остался один с этим чужим человеком, которого он был не в силах ни возненавидеть, ни полюбить. Зачем это было нужно? Зачем было так, что земля и море снова когда-нибудь дождутся утра, а его жизнь этой ночью должна была погрузиться в непроглядную тьму без надежды на новый день?
— Симан… — позвал голос, — что с тобой?
Он еще раз поглядел за реку. Там не горело ни одного огонька.
Сорок лет они прожили вместе и вырастили нескольких сыновей и дочерей.
На причале рыбачьей гавани гроб Симана Пурклава вынесли из моторной лодки на берег и поставили на катафалк, покрытый черным покрывалом. С церковной колокольни доносился заупокойный звон. Возле церкви шествие на минутку остановилось, затем тихо тронулось дальше. Ехать приходилось очень медленно, так как дорога была песчаная и разъезженная; старая Ева Пурклава пыталась идти пешком за гробом своего мужа, но на полпути устала и ее посадили на повозку. У дочерей и невесток были черные шляпы с широкими траурными вуалями, у каждой в руках благоухал зеленый венок из еловых веток; оба сына — Екаб и Мартынь — шли с непокрытыми головами, и их бурые лица сейчас казались мрачно-торжественными.