Пастух подсел к ней ближе, зашептал: В молоке не купайся, из тёмного стекла не пей, в седьмую пятницу на пятый год поставь мне свечку, а через два года гони от отца всех друзей.
Вздрогнула: не речь пастуха, – затаилась. – Погадай по руке. – О чём? – Ну, предположим… мальчик или девочка у меня будет? – По руке девицы не ответить. – Откуда знаешь?.. – Волосы при свече у тебя переливаются, глаз световит, и должна быть под коленкой кожа, как у младенца за ухом. Хочешь ответ знать – ступай в хлев без огня, с первой овцы выдери клок.
Оля принесла шерсть. Пастух попросил ещё березовой золы, соли, кусочек ногтя с безымянного. Растер всё и в пустой орех всыпал. Положил на одну ладонь, прихлопнул другой сверху. Стало слышно, как по всей округе недозрелые груши осыпались, как рыбы плавниками шелестят и стучит сердце у птиц. Меж его ладонями светящиеся шарики танцуют. – Что это? – кричит восхищённая девушка, – куда скользят мои ноги, почему вдруг… – она замолчала и, пошатываясь, пошла к озеру; его спокойная спина была мутной от изобилия туманов, огненных мошек, малых и больших лёгких рыб, улетающих, врата стерегущих. Люди с чёрными квадратами вместо голов пытались окунуться, но как только они вступали в воду, озеро твердело.
Она подошла к одному из купальщиков, фигурой напоминающего отца. Иди за мной, – если не боишься пастуха. Мы скоро будем дома, где будет варенье, мама, которая уйдёт от тебя. Пойдём в наш уют, тебя скоро унесут из него и от меня… к земному небу, что питается воплями, заставляя уходить из любимого мира геометрии, всё обещающей, но не исполняющей ничего. Успокойся, я укрою тебя, а рядом положу кота; помнишь, мы нашли его у озера, чёрного, мёрзлого; ты всё хотел искупаться, а я увела тебя домой…
Знаешь, доченька, честно говоря, и ягод я не любил, и о главном не поведал. Не ушёл я, меня увели. Увели другие люди, мать и отец. Они скучали по мне, хотя при жизни меня не любили. Смешно говорить это сейчас, когда слова до тебя не доходят, и смешно думать, что тебя нет. Не виню родителей за то, что они в мечтательности безнадежного поиска усмотрели выход через эстафету органики. Их тоже вовлекли насильно, убаюкивая в начале тупика колыбельным бредом, а в конце ловушки увеселяя театром одного актера. Этот актер думал, что он избранник. Думал, конечно, втайне – попробуй скажи вслух – заведут в другой тупик, – надеялся, что уберёт отсюда ноги, несмотря на то, что удалось бы поохотиться на слонов, и, построив хижину, ожидать эвтаназии. Тебе может показаться, будто я (налей покрепче)… как бы это сказать… (кажется, телефон)…не люблю жизнь (скажи: нет дома). Это не так, я люблю жизнь! Да, но не эту. Отец и мать? Как смешны благодарность и ужас. Благодарность за якобы жизнь. Ужас – что живешь. Особенно меня поразил отец. Твой отец, Ольга, имел бы счастье не быть, прожив лишь месяц. Мой папуля страдал от тех же догадок, что и я. Месяц спустя, после того, как вытащили из роженицы капсулу для моей души (выпал на груду грязных тряпок – прототип Олимпа), мой отец, пытаясь освободить себя от ответственности за моё рождение, а меня от обязанности зрителя, раздел меня и, рыдая, положил в снег. Вопреки его мечтам кто-то отсрочил исход до сорока трёх новогодних ура. Твоя сказка про то, как пастух женился на тебе, мне по сердцу. Ты ничего от меня не скрываешь?
Недавно я бродил по пшеничному полю, мимо – экспресс. Успел заметить тебя с третьим мужем. Вы пили обещанья молодости. Но вскоре супруги сошли, углубились в простор, долго бродили по пшеничному полю. Я следил за вами. Видел несколько пустых сцен.
Мне было по-родительски неловко: моя дочь с телом полинезийской принцессы, подпорченным в десятом колене китайским воином и исправленным корсарской ночью, – моя дочь мнёт злаки с типом, у которого лицо изуродовано звёздными катастрофами… У тебя в тот день было такое выражение, словно ты поела хлорной извести. До вечера вы гуляли в поле, пока не повстречали детей с овчарками. Псинолюбы спустили на вас страшил. К этому времени мы подружились. А потом появился пастух, который развлекал тебя разными фокусами. Кстати, он благодарит тебя за свечку, поставленную в храме… Пастух превратил собак и детей, жаждавших крови, в травяных лягушек. Чтобы замести следы, он поджёг поле.
Но самый последний раз я видел вас на нашей даче. Ты ходила по саду, собирала камни. Потом стала косить траву. Срезала даже яблони и кусты малины – те самые. В сад вошёл незнакомец, он взял у тебя косу и продолжил работу. Скосил забор, колодец, дом. А ты всё смеялась. Принялся за ячменное поле, гороховое; а ты всё шла за ним. Я осмелился подойти, ты заметила меня, рванулась ко мне. Растроганный твоей памятью, твой отец, моя дочь, слышал тихие вопрошающие повторения: веришь? веришь?
Мы снова вместе: я, ты, трое твоих мужей. Они – милые люди. Все верим в жизнь, полны сил. Сидим за столом, играем в камни, играемся с котом, у которого, как ты однажды пошутила, маленькие коровы бродят по зубам, как по холмам. Время ко сну; в нём беспощадные эпизоды дразнят логику бытовщинных силлогизмов. Спать, спать! Да и сам Господь говорит, что пора заткнуться.
Осиновые листья метнулись к заливу, к глинисто-илистым несуразностям волн. Взвились до перистых облаков и, пролетев над железной станцией, двумя поселками и пылающим стогом – из него торчали две пары ног, – легли на дорогу, безлюдно, безглазно.
Зачастили снежные схватки, матерела зима. Свистоплясами льдовыми день зависал. Над домами, полями, надеждами солнце куражилось.
Лысое небо
Путник вошёл в реку. В город. Его схватили, связали жилистые люди, посадили в самолёт, раздели. Записав личный регистрационный номер, кинули человеческую тушу вниз; полёт километр. Сброшенный догадался: прицел направлен на городскую площадь. Летел вниз, пощипывая лавровый венок. Друг-ветерок пытался задержать паденье, но, истощённый вчерашними грозовыми работами, не смог. Внизу появилось липкое и чадное облако. Пролетел сквозь, ободрал тело о спящие льдинки, провалился дальше, как сквозь крышу университета. До земли километр.
Стая уток влетела отдохнуть на сетчатке, пощипать колбочки. Прошла секунда падения. Руки посинели, пальцы сжимали самих себя и воздушные клокоты.
Туловище вибрировало в законе. Вторая секунда затерялась. Посмотрел на часы: сорок семь часов, сто пять. Перевёртышем зачастил в воздушных ямах в детской колясочке по воронкам. Лицо вверх, и дума растекается оранжевыми кругами.
Бисеринки глаз блестят с площади, ждут окончания полета. С бамбуковыми пиками в руках оттаптывают танец. При очередном повороте-кувырке из горла кусок лёгкого, с фурычущим звуком растёкся куполом парашюта. Парашют вытащил трахеи, сердце, тонко стренкнул мочеточник. Стропы не выдержали, лопнули, и полая кукла влетела в секунду номер три. Летела, вспомнила себя. Жажда заставила вступить в борьбу за.
Сорвал волосы с головы. Пытался сделать на руках нечто вроде оперения. Прилепленные на слюне волосы стали удлиняться. Хаотичное падение стало плавным. Длинные клоки волос развевались за человеческой фигурой. Она перебирала зубами нитки воздушных течений, подкармливая себя шумом сферических запустений, влекла свой разум к столику прошлых лет.
Секунда на исходе. Полутело пролетело над городом, окунулось в смакование холодных от росы садов: садовник выжигает себе глаз сигареткой за то, что кошка съела цыпленка. Вот девочка наловила лягушек, отстригает по лапке: болит живот; вот мальчик-малайчик оптическим стеклом греет свою бородавку; старуха жуёт лебеду, лесник завывает с волами, библиотекарь лудит горшок. Вот он видит себя вылезающим в мир, вновь залезающим: старцем дряхлым; он в поле… Лопата открывает новый простор – дом. Залезает в яму. Дождь. Яма заполняется водой и он, уже заглотивший конскую дозу снотворного, всплывает. Засыпая, откачивает воду, снова залезает в яму, закрывается и, набив рот суглинком, вспоминая матерную грудь, ощущая, как уснули ноги, пах, живот, не… а скорее радуясь удачному исходу-путешествию, поцарапывая глаза, позёвывая, покряхтывая, засыпая, ощущал, что к нему бегут с ищейками, над ямой кружат самолеты, объявлен розыск, тысячи добровольцев ищут его, он, выбрав вздох, вступил в пятую секунду падения.
На северном пляже врыт старухин столб. Тайна в виске. Курица на конских ногах с беличьими ушами заиграла на флейте-пикколо. Все разошлись по сторонам, песочный человек задумался: я пришёл в эту жизнь, как на работу. И что я получу за неё?
Туман первоначалия стал певцом скотобоен. Близкие пережевывали догадки об его отсутствии. Пятый год без лица, дождь затёк в отсутствие головы. Суетность звякала суставами. До дома далеко, дальше, чем. Путь среди сосен. Послышалась хищная речь супоеда: греходарность елейнейших благоусмотрении огорела завтра. Венера захирела, съев пирог с жареными завываниями. Лемуры облачились в кожу гиппопотама. Но как дойти? Может быть, отдохнуть? И ногоход вспомнил холостильщика, встреча случилась в день поклоненья адаманту. На торжестве много музыки, и даже Стимфалиды щекотали язычками арфу. Энгастримиты танцевали с Парками. Восковый носорог хохотал во фригийской мантии над Гримуаром. Начало шестой секунды.
Время пошло негромким ходом – дождь будет после, сон будет, будет копание ямы; когда он её закопает, попятится полем, к самолету, где ему снова предложат поверить: чёрное – белое. Белое – это чёрное. И если не согласится, то его бросят вниз, в хохот ветренных охов.
– Вы признаете вину? – Да?! – Что желаете в последний час? – Завести мотор!
Путник вспоминал. Вязкий предстоящий удар грудью об асфальт.
Он, слышно: ненавижу фотографов и поэтов. Первых за то, что с топорами гонятся за секундами, вторых – за эстрадную экзальтацию. Другое дело – летчик-испытатель, наездник облаков и профессиональный агнец!..вижу себя. Кабина самолета, вхожу в неё с чёрной повязкой на глазах. Рёв двигателя. Разбег. В конце взлётной полосы – бетонная стена. А те, кто посадил меня в кабину, думают, что я не вижу последние секунды взлёта…