Ланселот — страница 5 из 43

И все же как из такой мелкой посылки можно вывести столь чудовищные следствия? Я скажу, если тебе интересно, однако сначала я бы хотел рассказать о своей реакции, которая, по меньшей мере, была престранной. Ты мог бы подумать, что у новоиспеченного рогоносца это открытие вызовет подобающие чувства — потрясение, стыд, униженность, обиду, гнев, ненависть, жажду мести и т. д. Поверишь ли, но я не испытывал ничего подобного! Угадай, что я ощутил? «Хм. Что тут у нас? Надо же. Хм-хм». Я почувствовал покалывание у основания позвоночника, шевеление червячка любопытства.

Да, именно любопытства! Ты удивлен? Нет? Да? Неужто? Один из выводов, к которым я пришел, просидев год в этой клетке, это то, что сегодня люди могут испытывать единственное чувство — любопытство или отсутствие такового. Любопытство, заинтересованность и скука заменили все чувства, о которых мы когда-либо читали в книгах и которые отражаются на лицах актеров. Даже ужасы нашей эпохи предстают в виде гримаски любопытства. Тебе никогда не доводилось видеть, как человек раскрывает газету и читает заголовок: «Триста человек погибли в авиакатастрофе»? «Как ужасно!» — восклицает он. Но приглядись к нему, когда он передает тебе газету. Разве на его лице ужас? Нет, любопытство. Когда ты в последний раз видел ужаснувшегося человека?

Похоже, впрочем, что даже такая печальная судьба, как моя, любопытства в тебе не пробуждает. Ты меня слушаешь? Что ты там углядел на кладбище? Как женщины готовятся ко Дню поминовения? Белят надгробья, подстригают травку, оттирают грязь с мраморных оградок и раскладывают живые и искусственные хризантемы? Если присмотришься, наискосок от кладбища виден бывший вход для негров в старый театр «Мажестик»; теперь там киношка, куда не пускают детей. Помнишь, как мы туда ходили? Смотрели там разные фильмы вроде «Сорок девятого» с Верой «Пупой» Ралстон (этой самой «пупой» она в основном и вращала) и Чарлзом Старреттом.[15] Или то были Вероника Лейк и Престон Фостер?[16] А может, Роберт Престон и Вирджиния Мэйо?[17] Теперь там крутят нечто под названием «69». Отсюда можно рассмотреть только часть афиши, на которой различается что-то вроде символа инь-ян, составленного, скорей всего, из двух сплетенных антипараллельно тел, словно Чарлз и Вера, подхваченные вихрем времени, так и сцепились навеки в этом двуединстве.

На противоположной стороне улицы видна вывеска бара «Лябранч». Какое у них там сегодня фирменное блюдо? Стручки окры?[18] Устрицы? Или суп из креветок? И, конечно же, бочковое пиво.

Новый Орлеан! Не самое плохое место для тюремного заключения. Разве что летом здесь нехорошо. Представь, каково сидеть в Бирмингеме или Мемфисе. А тут — какие ароматы! Даже сюда проникают, словно у города есть душа, выделяющая собственные эманации. Даже не знаю, как это назвать. Живительный запах распада? Или зловоние страсти и радости? Когда я уезжал из Нового Орлеана и вспоминал о нем, первое, что приходило мне на ум, это запах гниющей на тротуарах рыбы и атмосфера благолепия в домах. В каком-то смысле это католический город, но дело не в этом. Провиденс в штате Род-Айленд тоже католический город, но, Боже, кто по собственной воле станет там жить? Эта твоя религия… — нет, не она формирует лицо этого города, оно, скорее, отражает попытку приспособления к ней или бегства от нее. Мне кажется, что душа этого города не спасена и не проклята, а этак слегка приотпущена и пребывает в уютном католическом предбанничке между внешним кругом ада, где совсем неплохо устроились грешники пола, и внутренним кругом чистилища, где обстановка еще вольготнее. Прибавь к этому марсельскую распущенность, сдобренную американским добродушием. К смерти и сексу здесь всерьез не относятся, так как значение имеют только деньги. Поэтому банк Уитни выглядит торжественным и мрачным, а кладбище — веселым и радостным. Протестанты здесь придумали Марди-Гра. Пресвитериане устраивают сиесты и играют в джин-рамми[19] в Бостонском клубе. А иудеи в день, когда Христос начал сорокадневный пост, отправляются кататься на катерах.

Мне нравится ваш пошлый соборчик в Старом квартале. Он расположен в самой сердцевине квартала алкоголиков, наркоманов, шлюх, сутенеров, извращенцев и содомитов — такого их скопления больше не найти на всем полушарии. Впрочем, вполне логично располагать соборы именно в таких местах. Он, как и весь город, производит на меня умиротворяющее впечатление, однако по другой причине — этакое дивное торжество посредственности. Самым известным событием, происшедшим здесь за всю историю, стала схватка между Джоном Л. Салливаном и Джимом Корбеттом.[20] За триста лет существования города в нем не произошло ни одного значительного исторического события, он не произвел на свет ни великого гения, ни даже настоящего таланта, разве что одного величайшего в мире шахматиста.[21] Однако гениальность делает человека нервным, поэтому он забросил шахматы и начал нервничать из-за денег, как все нормальные люди. Для полноты картины неплохо бы вспомнить, что знаменитое новоорлеанское сражение[22] произошло уже после окончания войны, так что не имело никакого решающего значения.

После ужасных событий в Бель-Айле год, проведенный в отсутствие каких-либо происшествий, стал истинной отрадой. Здесь видишь и начинаешь ценить людей, которые делают дело, пусть малое, но делают его всерьез. Мы с тобой, наши семьи, тем и отличались от креолов.[23] Мы жили от одного крупного события, поворотного момента, до другого — трагического или торжественного — и уныло отбывали годы в промежутках. Мы лишались Виксберга, гибли при Шайло,[24] мы дрались на дуэлях, презирали Хью Лонга и смертельно скучали в промежутках. Только креолы знают секрет правильной повседневной жизни. Я ни на минуту не сомневаюсь, что и через сто лет их женщины будут все так же отчищать надгробья в День поминовения, в заведении «Лябранч» будут до блеска протирать стойку бара, а за углом будут крутить порнушку.

Но для того чтобы ты понял, что произошло в Бель-Айле и как я оказался здесь, ты должен точно представить себе тот день год тому назад. Я сидел в своей уютной голубятне, и день был в точности как сегодняшний — в воздухе что-то северное, полное безветрие, яркое солнце, небо, как василек с поля в Небраске, и ни одного облачка. Я читал. Но даже еще до того, как я посмотрел на стол и обнаружил, что жена мне изменяет, что-то было странное в этом дне. Ты-то меня поймешь, мы с тобой оба всегда томимы были этой тягой — распознавать знамения странные и причудливые.

Теперь, подумав, я понимаю, что нечто странное происходило и до того, как я сделал свое столь интересное открытие. Так вот значит, сидел я в своей голубятне, чувствуя себя вполне счастливым — хозяин Бель-Айла, самого красивого дома на Ривер-роуд, джентльмен и немножко ученый (занимающийся, естественно, историей Гражданской войны), женатый на красивой, богатой и любящей женщине (так я тогда считал), отец прелестной маленькой девочки, умеренный либерал, умеренно читающий и умеренно пьющий (так я думал тогда), средней руки меломан, охотник и рыболов. Я в меру противодействовал расовой сегрегации и был в меру счастлив. По крайней мере, в тот момент. Но вовсе не по тем причинам, что перечислены выше. Я был счастлив, потому что в четвертый, а может, и в пятый раз перечитывал один из романов Рэймонда Чандлера.[25] Мне доставляло удовольствие (да нет, не просто удовольствие, это было единственное, что примиряло меня с жизнью) сидеть в золотисто-зеленой Луизиане под дамбой и читать не о генерале Борегарде, а о Филипе Марло,[26] как он в зловещем Лос-Анджелесе 1933 года сидит в обшарпанной конторе, достает бутылку из ящика стола и пьет в одиночестве; мне нравилось читать про всех этих выдуманных людей, живущих в чуть ли не картонных беленьких бунгало в Лавровом Каньоне. Единственным способом выносить свою жизнь в Луизиане, где у меня было все, оказывалось чтение о заплеванном, бесприютном Лос-Анджелесе тридцатых годов. Наверное, следовало еще тогда об этом задуматься. Так что, если я и был счастлив, это было довольно странное счастье.

Но все обстояло еще более странно. Я чувствовал себя как бы расщепленным надвое. Физически я жил в Луизиане, а душой в Лос-Анджелесе. Тот день был таким же расщепленным. Из одного окна был виден точно такой же октябрьский день, синее небо, яркое солнце, и дети уже складывали из спиленных их отцами ив пирамиды для рождественских костров на дамбе. За другим бушевала гроза. Киностудия, принадлежавшая приятелю моей жены, установила грозовую машину на туристской парковке, где обычно стояли автомобили из Мичигана, Индианы и Огайо, тогда как их хозяева, помятые зачарованные странники со Среднего Запада, платили по пять долларов и шли, глазея, анфиладами огромных залов, не менее им чуждых, чем какой-нибудь замок волшебника Гэндальфа,[27] — да и действительно, вряд ли когда в истории сходились вместе пары более странные: они — победители и мы — побежденные. Пропеллер, установленный на вышке, разбрызгивал воду, поливая дождем южное крыло дома и дочиста отмывая вечнозеленые дубы, а огромный металлический лист, снабженный двигателем и кувалдой, насаженной на кривошип, производил гром. Систему как раз испытывали. По сценарию требовался ураган. Пропеллер ревел, как бомбардировщик Б-29, дождь и ветер хлестали по стенам дома, выворачивая деревьям ветви и срывая с них испанский мох, гремел металлический лист. А с другой стороны голубятни спокойно светило солнце.