Одним из любимейших «геометров» был Лавров. И Остроградский не ошибался в этом своем пристрастии: математика еще с раннего детства влекла к себе Петра. Лет в десять он очень удивил своих домашних, перерешав все задачи из толстого учебника арифметики. В училище же сильнее Лаврова в математике никого не было.
1840 год, 15 сентября: «…Рассуждаю ли я о философии, о человеке, о мире духовном или физическом, или читаю поэтические создания гения, тотчас все мои моральные силы начинают подыматься, приходят в брожение, кричат, бурлят, спорят, хотят скорее добраться до истины, вырывают ее друг у друга из рук и нахватывают целые кипы заблуждений и тогда только оставят свою вечную борьбу, когда душа, уставши от их споров, прячет мысль, их поднявшую. — Но едва я беру математику, все молчит… В ней нет границ, потому что она беспредельна, как природа, которую изучает и исследует… Одна она есть наука, потому что одна она содержит в себе несомненные истины, одна она может успокоить человека… развивая перед ним вечные законы, которым все следует, и увлекает его, показывая ему одну возможную, ощутительную для него в этом свете истину».
Крайне скупой на оценки Остроградский говаривал: «Полный балл — 12, по совести, могу поставить только господу Богу, себе — 11, а уже выше 10 — никому другому». — «А Лаврову сколько?» спросили его однажды. «Ну, Лаврову, кажется, надо будет поставить то же, что и мне».
Когда в июне 1844 года Петр окончил высший офицерский класс (к тому времени он имел уже чин подпоручика), начальство по. рекомендации Остроградского оставило его при училище репетитором математических наук.
Юнкера довольно долго — на протяжении нескольких лет — потешались над молодым преподавателем, шалили, устраивали ему «бенефисы», злые стихи про «Лавриноху» сочиняли — в подражание Лермонтову:
Как возговорит нам Петро Лаврович,
Как закаркает ворона во поднебесьи,
Как зашевелятся его усы рыжие…
«Зато уж и знает он, собака, свое дело», судили, однако, меж собой.
А молодой преподаватель и сам сочинял.
Тяга к перу возникла очень рано. Еще маленьким мальчиком, дома, в мелеховском имении, Петр сочинял стихотворные поздравления ко дню именин своих родных, пытался делать переводы басен с других языков и даже набрасывал «драматические сцены». Однажды, уже будучи в училище, разбирая бумаги, Петр поразился, обнаружив среди них поздравление в стихах, написанное им в 1829 году: «Я… думал, что ошибка в числах, потому что там соблюдены все правила Пиитики, разумеется, что… о Поэзии и слова нет…»
Лет в четырнадцать Петра обуревают мысли о высоком поэтическом призвании. «…Тогда я думал, — признается он три года спустя, — что так же легко творить, как думать». И как наивна и как сильна была отроческая вера в то, что его думы, отлитые в стихи, «будут… переходить от одних к другим, от современников к потомству», передадут его имя отдаленным векам. Жаждавший литературной славы, Петр тогда «хотел писать стихи, не зная, что такое поэзия». Я думал, бичует он самого себя, «что, понимая красоты Пушкина, я буду писать как Пушкин».
Теперь, в начале 40-х годов, критически разбирая период собственного «младенчества» и в жизни и в поэзии, Лавров тем не менее с еще большим упорством стремится к поэтическому выражению своих чувств и настроений. Его дневник переполнен стихами, их десятки. Над некоторыми из них Лавров настойчиво работает, не раз возвращаясь к ним, шлифуя слово, яснее выражая мысль; другие так и остаются не тронутыми более памятниками сиюминутного порыва.
Все так естественно, попятно и обычно в этих стихотворениях: первые увлечения, мрачная, конечно же, «холодная» тоска человека, отвергнутого судьбой и людьми, романтические мечты о славе, о священном призвании, о любви. Тут и «священный венец», и «нега сладострастья», и «первый грех», и «прелестный кумир».
Мне явился чистый ангел
Из ефирной высоты…
А среди всего этого — попытки выразить в рифмованных строках драматизм истории, свою, пусть еще неясную самому автору философию жизни. Так из-под пера Лаврова появляются драматический отрывок «Алексей Петрович» — диалог Петра Великого с заключенным в темницу и обреченным на казнь царевичем Алексеем, «Думы», «1798 год», «Над Волховом-рекой»… Тогда же в «Библиотеке для чтения» Осипа Сепковского публикуется лавровский «Бедуин» — первое из напечатанных его сочинений.
Поэзия для Петра — высшая ступень, на которую человек может вознестись над толпой. Но как же наука? Ведь без знаний — в этом Петр убежден — «человек ничто, без них он наг и слаб в руках природы, он ничтожен и вреден в обществе…». Как согласовать поэзию и науку, чувства и рассудок и между собой, и с беззаветной верой в бога?
1841 год, 16 августа: «1. Бог есть совершенство сил моральных… 6. Бог дал человеку разум, чувства и волю… 8. Но разум слаб — он может заблуждаться; чувства слабы — они могут нас обманывать; воля слаба — она может быть нам пагубна… 10. Следовательно, не нужно твердо верить в свои знания, не должно верить страстям, должно обдумывать влечения… 11. Не должно ничего утверждать и ничего отвергать, должно сомневаться…
17. Если мы слабы, если наши побуждения неверны, то они таковы даны нам Богом, и это так должно быть.
18. Следовательно, нужно идти твердо вперед, следуя своим влечениям и не боясь ничего, потому что Бог нас ведет и все, что мы делаем, необходимо протекает по воле его».
В последней фразе отчетливо виден тот, говоря словами позднего Лаврова, «теистический фатализм», который выступал основой его юношеских философских размышлений, опорой его устремления «идти твердо вперед… не боясь ничего». Все, что я делаю, считает Лавров, необходимо для неизменных вечных законов природы; действия человека, как и все его окружающее, подлежат божественному предопределению. Бог дает формулу жизни. Тем же, кто утверждает, что фатализм — вздор, Лавров готов разъяснить: фатализм вреден, если он составляет господствующее верование целого общества, целой нации, по для человека мыслящего он источник истины, спокойствия и даже счастья. «Идея совершенного рабства в отношении к Богу нисколько не может оскорбить человека, несмотря на его всегдашнее стремление к свободе…»
…Меня волнений много ждет, Мой крест тяжел, но я спокоен — Я слышу глас: терпи! вперед!
Но: «У меня в душе… такое отвращение от всякого рода неволи — неужели… душа подчинена неразрывным законам природы, от которых она уклониться не может? — Если же я свободен, отчего я так немощен и слаб?..»
Недоумения, сомнения, болезненные вопросы — все доверяет своему дневнику ^Лавров. Это первый документ его философских исканий.
Годам к двадцати — двадцати двум Лавров познакомился с основными аргументами атеистического миропонимания. По его воспоминаниям, какую-то роль здесь сыграл один врач, убеждавший его: если действительно признавать фатальность хода природы и человеческих судеб, то к чему приплетать сюда еще и бога, ведь и без него все будет происходить по закону неизбежности…
С раннего детства с увлечением читал Петр исторические сочинения. Это чтение продолжалось и в училище. «Я помню его рассказ о том, — писал Русанов, — как, лежа где-то на полу, он читал ночью, при свечке «Историю французской революции» Тьера и страшно увлекся описанием суда над королем Людовиком XVI-м. К социализму он стал приходить рано; его внимание было прежде всего обращено на социалистическую критику современного брака и современной семьи».
Обстоятельства знакомства Лаврова с «Трактатом о домашней земледельческой ассоциации». выдающегося французского социалиста Шарля Фурье не лишены комического колорита. Когда, окончив училище, молодым офицером Лавров приехал в Мелехово, Лавр Степанович дал ему эту книгу Фурье; отец счел ее за пособие по агрономии, однако очень странное. Здравая, с точки зрения Лавра Степановича, мысль автора — как утроить продукты земледелия — сопровождалась какими-то отступлениями от дела, уму его непостижимыми. Не поможет ли сын разобраться? Так Петр Лаврович получил в руки одно из основных сочинений Фурье…
Но книги, хоть и жить без них Петр не мог, жизни не заменяли. Все внимательнее вглядывается он в окружающую действительность. Уже и в семнадцать лет что-то тревожное точит его душу, бередит ум.
1840 год, 27 декабря: «С тех пор, как Наполеон своей быстротой уничтожил все тактические теории; с тех пор, как Европа увидела, что можно в три дня разрушить вконец и преобразовать целое государство, все и вся требуют постепенности, потому что теперь менее, чем когда-нибудь, можно надеяться на будущее. Бог знает: сегодня я верноподданный самодержавного Государя Всея России, а завтра что будет, не знаю. Весь свет теперь ходит по волкану, который готов погубить все окружающее и создать новые горы, реки, государства… Может быть, судьба меня приведет быть свидетелем многих важных политических происшествий…»
18 января 1845 года Лавров набрасывает стихотворение памяти декабристов «Воспоминания 1825 г.». Эпиграф — из Рылеева: «Не сбылись, мой друг, пророчества пылкой юности моей». Стихотворение о героях, овеянных славой Бородина, дошедших до Сены и душою рвавшихся к «новой славе» («И в молодых взволнованных умах кипела жажда дел…»), о том, как «Русь усталая с улыбкой внимала» им, о том, как царь боялся их, боялся «упасть» и потому железною рукою предал «прекрасное предание» забвению. И их уж нет! Кто помнит имена? И даже память о «певцах погибших» — преступленье… Что же остается?
…Слушать вой голодный и унылый журналов,
Да порой на берегах Невы
Искать тех мест, где мысли отвечала
Веревка…
И грустно мне становится, когда читаю я
В тиши забытую страницу.
Какие «забытые страницы» читает в эти годы Лавров, мы не знаем, но безусловно, что процесс формирования его будущего мировоззрения — мировоззрения атеиста, социалиста и демократа — начинается в это время, где-то в середине 40-х годов, и идет бурно, напряженно.