Сан Саныч открывать не торопился.
– Кто эти мужчины, что были с тобой?
– А хрен их знает! Пристали: найди выпить!.. Отворяй, чего чешешься, замерзла я вся! Из комнатухи меня намедни выселили, ночевать негде!
– Прощай! У меня здесь не богадельня и не постоялый двор! Я прошу тебя, Маня, больше не приходи!
Он содрогнулся от потока мерзкой брани, ударившего в спину. Манька бесновалась не на шутку, швыряла комками земли по крыльцу, по окнам, билась плечом о калитку, пинала ее, не щадя ног. Выдохнувшись, принялась стучать мерно и настойчиво.
– Вот что, Маня! – не удержался, выглянул Сан Саныч. – Прекращай! Я тебе русским языком сказал.
– Сан Саныч, сигареточки у тебя не будет? – теперь просительно-жалобно заныла она.
Сигаретки Маньке хватило ненадолго. Она попросила еще чаю, и Староверов, опорожнив в банку заварочный чайник, вынес ее и опять-таки через забор вручил Маньке.
– Пей, угощайся, Мария, и с последним глотком – все!
Сан Саныч слушал смакующие причмокивания Маньки и понимал, что он уже просто издевается над человеком. Стало гадко, противно и со стороны он себя как бы увидел: скрюченным у забора, прижавшим ухо к щели, для пущего слуха раскрывшим рот.
Манька учуяла слабину и, саданув банку о камень, взвыла:
– Сволочи все кругом! Подыхай посреди улицы и никому дела нет!.. Прижилась было у одного раздолбая, а он свихнулся с перепою, морду мне набил и средь ночи из фатеры выставил. Забралась ночевать в какой-то курятник пустой, так хозяин утром чуть на вилы не насадил. А вчерась с мужиками день пили на чьей-то хате, а потом старбень-хозяйка пришла и всех – долой! Допивали в сквере, мужики меня бросили, на лавке напротив памятника Ленину дрыхнуть оставили. Тут ночь и стала коротать, хмель-то быстро вышел. Ну, думаю, от холода сдохну. С лавки подняться не могу, примерзла. Молиться уж начала – пусть менты придут и заберут меня в свою кутузку! Все ж ночь в худом да тепле! Не пришли!.. Сан Саныч, ежели есть Бог, пусти погреться, не дай замерзнуть!
Манька повалилась на колени и, всхлипывая, прижалась лицом к покрывшейся колкими иголочками инея и оттого звенящей жестью траве под забором.
Сан Саныч открыл калитку, помог подняться Маньке, морщась от перегара.
– Только на одну минуту! – назидательным деревянным голосом произнес он, хотя знал, что Маньку уже никуда не выгонит.
Пусть осуждают его доброхоты, злословят, двусмысленно похихикивая, или с недоумением пожимают плечами, крутят пальцем у виска. А Манька отопьется крепким пуншем, уснет мертвецки. Днем она уйдет куда-нибудь и жди опять – в каком состоянии и с кем припрется, если добредет вообще…
Лик Спасителя. 1890 г. Худ. Владимир Маковский
«О, Господи, за что такая мука-то?!»
Манька, прямо с порога, как кошка с мороза, проворно юркнула на горячую печную лежанку, затаилась и вскоре захрапела.
Староверов остался наедине со своими мыслями.
«Это все мне кара, от Бога кара! – твердил он, вздыхая. – За то, что от родного отца отрекся, на войну струсил идти. Вот всю жизнь протрясся, как овечий хвост, пекся лишь о куске хлеба да бился за копейку»
Сан Саныч прислушался к Манькиному храпу с печки.
«Несчастные люди! И я чем лучше их? Но, может… согревая их, делясь с ними пищей и кровом, я искуплю прошлые грехи перед Богом, совестью?»
Староверов прошел из кухни в горницу, нашел глазами бумажную иконку Спасителя, оставленную сестрой и сиротливо притулившуюся в углу, в полумраке попытался вглядеться в лик.
«И нынешняя моя жизнь не продолжение Божией кары, а искупительный крест. Надо нести его и не роптать… Почему прошлое мне кажется таким безрадостным, ненастным, серым, бесконечно долгим осенним днем? Потому что жил без веры!..»
Охваченный радостным трепетом, Сан Саныч сотворил крестное знамение…
Поминальная свеча
Севу Изуверова дразнили «попом». С длинными кучерявыми волосами, вьющейся бородкой, а к сорока – и с выпершим изрядно пузом, он поначалу обижался на насмешников, даже подумывал сменить «имидж»: взять да и забриться наголо, «под Котовского». Но в последние годы, когда уже не в диковинку стал колокольный звон, там и сям пробивающийся сквозь шум города, прозвище Изуверову даже льстило, хотя в церковь-то, откровенно говоря, он если и заходил в год раз – то событие.
Сева был ни бомж, ни деклассированный элемент, просто художник-оформитель, неудачник, к годкам своим начинающий со страхом понимать это. Не спасал дело и звучный псевдоним – Севастьян Изуверов, так-то по паспорту гражданин сей значился проще некуда – Александр Иванович Козлов.
Прежде халявных заказов и на предприятиях и в школах было – море, потом наступил спад спроса, хоть зубы на полку клади, выслушивая попутно монотонные укоризненные причитания жены на одну и ту же тему, что шея у нее – не верблюжья. Сева все-таки приноровился малевать для заведений новых русских барыг всякие вывески и транспаранты, так и жил от халтуры до халтуры. Все супружница, счетный работник, заполучив лишний рублишко, ворчала меньше.
В кладовке многие годы неприкосновенно пылились несколько подрамников с холстами с недописанными картинами. Жена грозилась выкинуть все, как ненужный хлам, но в последний момент каждый раз что-то удерживало ее. На всякий пожарный один холст, на котором угадывались очертания маленького домика возле реки, а над избой на высокой береговой круче сияли купола и кресты белоснежного храма-корабля, Изуверов припрятал понадежнее. По памяти родимщину свою пытался изобразить…
Очередной день для Севы начинался неважнецки. Он очнулся еще в потемках от духоты: словно кто-то ладонями безжалостно сдавливал ему сердце. Какое-то время Изуверов лежал неподвижно, вслушиваясь в собственное нутро, потом заворочался, намереваясь встать. Пружины старенького дивана отозвались пронзительным долгим скрипом, но Сева не опасался кого-либо разбудить в своей келье-комнатушке. За стенкой в соседней комнате всегда мерно и мощно храпела жена – с ней не только что давно не спали вместе, но и друг к дружке не прикасались.
Церковь. Начало XX в. Худ. Андрей Рябушкин
Сегодня Севу, с обычной ворчливой бубнежкой под нос продирающего глаза, насторожила непривычная тишина в квартире, но, окончательно оклемавшись, он чертыхнулся, вспомнив, что вчера супружница укатила по турпутевке в Питер, и для него настала, так сказать, свобода. Он вышел на балкон, взглянул на небо, обложенное тяжелыми темно-лиловыми тучами, поежился, опять прислушиваясь к боли в грудине: «До грозы успею к врачу…»
Одному да вдобавок больному оставаться скверно.
У кабинета терапевта уже толклась очередишка из пациентов. Народ, стоя, больше терся у стен, хотя в рядке из десятка стульев пара была свободных. Изуверов поозирался и стараясь принять страдальческий вид, примостился на свободный стул. И не рад этому был…
По соседству с обоих боков нахально обжимали легкомысленного вида девицу два крепких парня, либо в подпитии, либо обкуренные. Они громко гоготали над своими же плоскими шуточками; «мамзель» заискивающе подхихикивала им дребезжащим смешком, жеманно уворачиваясь от их грубых «лап». Для компании, кроме нее самой, вокруг вроде бы никого не существовало. На то в очереди пожилые тетки осуждающе поджимали губы, немногие мужички пугливо отводили глаза. Изуверов же, как неосторожно примостился с компанией рядом, так и уставился напряженно в грязный пол под ногами, боясь лишний раз пошевелиться, вздрагивая только при слишком громких выкриках.
Еще один парень, помахивая какой-то бумажкой, топтался у двери кабинета. Проблеск фонаря-сигнала над дверью он проворонил; шустрый белоголовый старикашка шмыгнул мимо него к врачу.
– Вот борзой! Без очереди! – возгласил верзила возле Изуверова и погрозил, развязно ухмыляясь, пальцем. – Надо наказать!
И верно, едва старикан вывернулся от доктора, верзила поднялся и неторопливо, вразвалочку, побрел за ним на улицу. Другой лоботряс, пожиже и помельче, засеменил следом. Все в очереди, немо вопрошая, уставились на девицу. Та отрицательно замотала головой с нечесаной куделей крашеных волос, проговорила жалобно:
– Не знаю я их! Просто пристали ко мне! – и даже свои острые коленочки друг к дружке прижала, будто спрятаться норовя.
Изуверову показалось, что теперь все взгляды, ожидая, скрестились на нем, но он, еще больше клонясь к полу и не глядя ни на кого, выразительно приложил руку к сердцу.
С улицы через раскрытое окно донесся похожий на заячье вяканье вскрик старика или, может, это просто скрипнула дверь, выпуская из кабинета сотоварища хулиганов. Они уже топали из холла поликлиники ему навстречу:
– Взгрели дедка! Будет знать… Ты все? Погнали!..
Сердце у Изуверова болеть перестало. Он еще посидел какое-то время, удостоверяясь в том, потом, на «полусогнутых», пряча глаза от людей в очереди, побрел к выходу.
«Струсил?! Как всегда?» – на крыльце кто-то невидимый спросил ехидно, точь-в-точь голоском дражайшей супружницы.
«Да я!.. Сейчас что угодно могу сделать! – беззвучно возмутился Изуверов. – Хотя бы… в Городок немедленно поеду! – сгоряча ляпнул он и осекся.
На родине своей, в маленьком городишке, он не сразу бы и припомнил – сколько лет не бывал. Там, возле речки, должен достаивать свой век дедов дом: за участок земли на всякий случай исправно платила налоги жена – у нее все всегда по полочкам разложено. Севу тянуло туда, где детство прошло, но пуще желалось закатиться в родной Городок знаменитостью, да вот беда, все не удавалось ею стать. Изуверов до седых волос тешился несбыточной мечтой, так мчались год за годом, и теперь уж он стал страшиться туда, всего-то за сотню километров, наведаться.
«Что? Или… или?! – поддел все тот же ехидный голосок. – Хулиганы-то, вон они, у ларька пиво трескают, подойди и вразуми! Или – в Городок?!»
Изуверов для храбрости прошел на вокзале через рюмочную и почти всю дорогу до Городка благополучно продремал, к удовольствию еще и сосед попался не болтливый.