Ледяна колокольня — страница 2 из 32

На морозе всяко слово как вылетит – и замерзнет! Его не слышно, а видно. У всякого слова свой вид, свой цвет, свой свет. Мы по льдинкам видим, что сказано, как сказано. Ежели новость кака али заделье – это, значит, деловой разговор – домой несем, дома в тепле слушам, а то на улице в руках отогрем. В морозны дни мы при встрече шапок не снимали, а перекидывались мороженым словом приветным. С той поры повелось говорить: словом перекидываться. В морозны дни над Уймой морожены слова веселыми стайками перелетали от дома к дому да через улицу. Это наши хозяйки новостями перебрасывались. Бабам без новостей дня не прожить.

Как-то у проруби сошлись наша Анисья да сватья из-за реки. Спервоначалу ладно говорили, слова сыпали гладкими льдинками на снег, да покажись Анисье, что сватья сказала кисло слово. По льдинке видно.

– Ты это что? – кричит Анисья, – како слово сказала? Я хошь ухом не воймую, да глазом вижу!

И пошла, и пошла, ну, прямо без удержу, до потемни сыпала. Сватья тоже не отставала, как подскочит (ее злостью подбрасывало) да как начнет переплеты ледяны выплетать. Слова-то – все дыбом.

А когда за кучами мерзлых слов друг дружку не видно стало, разошлись. Анисья дома свекровке нажалилась, что сватья ей всяких кислых слов наговорила.

– Ну и я ей навалила, только бы теплого дня дождаться, оно хоть и задом наперед начнет таять, да ее, ругательницу, насквозь прошибет!

Свекровка-то ей говорит:

– Верно, Анисьюшка, уж вот как верно твое слово. И таки они горлопанихи на том берегу, просто страсть! Прошлу зиму я отругиваться бегала, мало не сутки ругалась, чтобы всю-то деревню переругать. Духу не переводила, насилу стругалась. Было на уме еще часик-другой поругаться, да опара на пиво была поставлена, боялась, кабы не перестояла. Посулила еще на спутье забежать поругать.

А малым робятам забавы нужны – матери потаковщицы на улицу выбежат, наговорят круглых ласковых слов. Робята ласковыми словами играют, слова блестят, звенят музыкой. За день много ласковых слов переломают. Ну да матери на ласковы слова для робят устали не знают. А девкам перво дело песни. На улицу выскочат, от мороза подол на голову накинут, затянут песню старинну, длинну, с переливами, с выносом! Песня мерзнет колечушками тонюсенькими-тонюсенькими, колечушко в колечушко, отсвечиват цветом каменья драгоценного, отсвечиват светом радуги. Девки из мороженых песен кружева сплетут да всяки узорности. Дом по переду весь улепят да увесят. На конек затейно слово с прискоком скажут. По краям частушек навесят. Где свободно место окажется, приладят слово ласково: «Милый, приходи, любый, заглядывай!» Нарядне нашей деревни нигде не было. Весной песни затают, зазвенят, как птицы каки невиданны запоют!

С этого и повелась торговля песнями. Как-то шел заморской купец, он зиму проводил по торговым делам, нашему языку обучался. Увидал украшенье – морожены песни – и давай от удивленья ахать да руками размахивать.

– Ах, ах, ах! Ах, ах, ах! Кака распрекрасна интересность диковинна, без всякого береженья на само опасно место прилажена!

Изловчился купец да отломил кусок песни, думал – не видит никто. Да, не видит, как же! Робята со всех сторон слов всяческих наговорили, и ну в него швырять. Купец спрашиват того, кто с ним шел:

– Что за штуки колки каки, чем они швыряют?

– Так, пустяки.

Иноземец и «пустяков» набрал охапку. Пришел домой, где жил, «пустяки» по полу рассыпал, а песню рассматривать стал. Песня растаяла да только в ушах прозвенела, а «пустяки» на полу тоже растаяли да запоскакивали кому в нос, кому в рыло. Купцу выговор сделали, чтобы таких слов в избу не носил.

Иноземцу загорелось песен назаказывать: в свою страну завезти на полюбование да на прослушанье.

Вот и стали песни заказывать да в особы ящики складывать (таки, что термоящиками прозываются). Песню уложат да обозначат, которо – перед, которо – зад, чтобы с другого конца не начать. Больши кучи напели. А по весне на пароходах и отправили. Пароходищи нагрузили до труб. В заморску страну привезли. Народу любопытно, каки таки морожены песни из Архангельскова? Театр набили полнехонек.

Вот ящики раскупорили, песни порастаяли да как взвились, да как зазвенели! Да дальше, да звонче, да и все. Люди в ладоши захлопали, закричали:

– Еще, еще! Слушать хотим!

Да ведь слово не воробей, выпустишь – не поймать, а песня, что соловей, прозвенит – и вся тут. К нам письма слали и заказны, и просты, и доплатны, и депеши одну за другой: «Пойте больше, песни заказывам, пароходы готовим, деньги шлем, упросом просим: пойте!»

Коли деньги шлют, значит, не обманывают. Наши девки, бабы и старухи, которы в голосе, – все принялись песни тянуть, морозить.

Сватьина свекровка, ну, та сама, котора отругиваться бегала, тоже в песенно дело вошла. Поет да песенным словом помахиват, а песня мерзнет, как белы птицы летят. Внучка старухина у бабки подголоском была. Бабкина песня – жемчуга да брильянты-самоцветы, внучкино вторенье, как изумруды. Девки поют, бабы поют, старухи поют. Песня делам не мешат, рядом с делом идет, доход дает.

Во всех кузницах стукоток, брякоток стоит – ящики для песен сколачивают.

Мужики бороды в стороны отвернули, с помешки чтобы бороды слов не задерживали.

– Дакосе и мы их разуважим, свое «почтение» скажем.

Ну, и запели! Проходящи мимо сторонились от тех песен. Льдины летели тяжело, но складно. Нам забавно: пето не для нас, слушать не нам.

Для тех песен особы ящики делали и таки большущи, что едва в улице поворачивали. К весне мороженых песен больши кучи накопились.

Заморски купцы приехали. Деньги платят, ящики таскают, на пароход грузят и говорят:

– Что таки тяжелы сей год песни?

Мужики бородами рты прикрыли, чтобы смеху не было слышно, и отвечают:

– Это особенны песни, с весом, с особенным уважением в честь ваших хозяев напеты. Мы их завсегда оченно уважам. Как к слову приведется, каждый раз говорили: «Кабы им ни дна ни покрышки». Это-то, по-вашему, значит – всего хорошего желам. Так у нас испокон века заведено. Так всем и скажите, что это от архангельского народу особенно уважение.

Иноземцы и обрадели. Пароходы нагрузили, флагами обтянули, в музыку заиграли. Поехали. Домой приехали, сейчас афиши и объявления в газетах крупно отпечатали, что от архангельского народу особенно уважение заморской королеве: песни с весом!

Король и королева ночь не спали, спозаранку задним ходом в театр забрались, чтобы хороши места захватить. Их знакома сторожиха пропустила.

Вот ящики поставили и все разом раскупорили. Ждут. Все вперед подались, чтобы ни одного слова не пропустить. Песни порастаяли и начали звенеть. На что заморски хозяева нашему языку не обучены, а поняли!

Уйма в город на свадьбу пошла

Вот моя старуха сердится за мои рассказы, корит – зачем выдумываю.

А ежели выдумка – правда? Да моя-то выдумка, коли на то пошло, дак верней жониной правды.

К примеру хошь: стоит вот дом, в котором живу, в котором сичас сижу.

По-еенному, по-жониному, дом на четвереньках стоит – на четырех углах. А по-моему, это уже выдумка. Мой дом ковды как выстанет – и все по-разному.

В утрешну рань, коли взглядывать мельком, дом-то после ночи, после сна при солнышке весь расправится, вздынется да станет всяки штуки выделывать: и так и сяк повернется, а сам довольнехонек, окошками светится, улыбается.

Коли в дом глазами вперишься, то он стоять будет, как истукан, не шевельнется, только крыша на солнце зарумянится.

Глядеть нужно вполглаза, как бы ненароком. Да что дом! Баня у меня и вся-то никудышна: скособочилась, как старуха, да как у старухи-табашницы под носом от табаку грязно, у бани весь перед от дыму закоптел.

Вот и было единово эко дело: глянул я на баню вполглаза, а баня-то, как путева постройка, окошечком улыбочку сосветила, коньком тряхнула, сперва поприсела, потом подскочила и двинулась, и пошла!

Я рот разинул от экой небывалости, в баню глазами уставился, – баня хошь бы што: банным полком скрипнула да мимо меня ходом.

Гляжу – за баней овин вприпрыжку без оглядки бежит, баню догонят.

Ну, тут и меня надо. Скочил на овин и поехал! А за мной и дом со свай сдвинулся: охнул, поветью, как подолом, махнул, поразмялся на месте – и за мной.

По дороге как гулянка кака невиданна. Оно, может быть, и не первый раз дело эко, да я-то впервой увидал. Дома степенно идут, не качаются, для форсу крыши набекрень, светлыми окошками улыбаются, повети распустили, как наши бабы сарафанны подолы на гулянке. Которы дома крашены да у которых крыши железны – те норовят вперед протолкаться. А бани да овины, как малы робята, вперегонки.

– Эй, вы, постройки, постойте! Скажите, куды спешите, куды дорогу топчете?

Дома дверями заскрипели, петлями дверными завизжали и такой мне ответ дали:

– В город на свадьбу торопимся. Соборна колокольня за пожарну каланчу взамуж идет. Гостей уйму назвали. Мы всей Уймой и идем.

В городу нас дожидались. Невеста – соборна колокольня – вся в пыли, как в кисейном платье, голова золочена – блестит кокошником.

Мучной лабаз – сват в удовольствии от невестиного наряду:

– Ах, сколь разнарядно! И пыль-то стародавня. Ежели эту пыль да в нос пустишь – всяк зачихат.

Это слово сватово на издевку похоже: невеста-перестарок, не перву сотню стоит да на постройки заглядыватся.

Сам сват – мучной лабаз подскочил, пыль пустил тучей.

Городски гости расфуфырены, каменны дома с флигелями пришли, носы кверху задрали. Важны гости расчихались, мы в ту пору их, городских, порастолкали, наперед выстали – и как раз в пору.

Пришел жоних – пожарна каланча, весь обшоркан. Щикатурка обвалилась, покраска слиняла, флагами обвесился, грехи поприпрятал, наверху пожарный ходит, как перо на шляпе.

Пришли и гости жениховы – фонарны столбы, непогашенныма ланпами коптят, думают блеском-светом удивить. Да куды там фонариному свету супротив бела дня, а фонарям сухопарым супротив нашей дородности Тут тако вышло, что свадьба чуть не расстроилась ведь. Большой колокол проспал: дело свадебно, он все дни пил да раскачивался – глаза, не вовсе открыл, а так впол просыпа похмельным голосом рявкнул: