— Шесть осталось! Дать им еще! — кричал Жуликов. В его руках оказалась чья-то винтовка, и он безостановочно палил из нее.
Автобусы были уже частью на той стороне, несколько машин ползло по мосту. Самолеты шли на второй заход. Ведущий с включенной сиреной бесстрашно падал и падал навстречу огню зенитных пулеметов, и никто не увидел, как черной каплей отделилась бомба. Взрыв потряс мост, расколол его, расшвырял за перила голубые автобусы.
— А-а-а! — дико, тонко, совсем по-женски закричал кто-то рядом с капитаном.
Самолет выходил из пике метрах в ста от воды.
— Сбейте его, гада, сбейте! — не унимался тот же высокий голос.
Жестокая, злая русская ругань покрыла этот голос, перешедший в крик.
— Так его, так… в душу… мать…
— Сбили! — сказал Жуликов, опуская винтовку. — Сбили и этого.
В наступившей внезапно тишине стали отчетливо слышны стоны раненых.
— Геройство зверя… — с ненавистью проговорил Ермаков.
— Что говоришь? — спросил Спартак.
— Я говорю, — с бледным, перекошенным лицом отвечал Николай, — что это не человеческое геройство. Так поступает зверь и фашист. Когда мы будем их бить и гнать с нашей земли, они, как волки, будут отгрызать себе лапы, лишь бы уйти живыми. И, недобитые, будут жалить, как змеи. Зверь тоже способен на смелость, но только во имя чего его смелость? Я не могу признать за зверями геройства.
Тут снова застучали зенитки: шла новая волна бомбардировщиков.
— На нас летят… Нет, свернули… Боятся… — послышалось кругом.
— Смотрите, товарищ капитан, наши «ястребки»! — кричал бронебойщик.
В небе над переправой вспыхнул молниеносный воздушный бой. С ревом устремлялись друг на друга, обмениваясь короткими смертными очередями, едва видимые с земли самолеты. Некоторые, обиженно воя, прочерчивали дымный след и падали где-то в стороне.
Подошел грустный лейтенант Жуликов — прощаться.
— Расстаемся, Коля, друг. Переправляемся на пароме, а вам только к ночи мост починят. Полюбил я тебя, хоть и знакомы были без году неделю.
— И я рад, что познакомился с тобой. Будь здоров и не лезь без толку на рожон. Горяч очень, на войне это плохо. И с людьми будь поделикатнее…
— Учтем на будущее, — сказал лейтенант. — Ну, давай на прощанье обнимемся, как братья.
Капитан покусал травинку, покосился на Дорощука. Даже в сумерках лицо механика-водителя показалось жалким, незнакомым.
— А зачем ты жил с женщиной, если она к другому бегала?..
Они лежали на откосе у реки, ожидая переправы. Быстро темнело, и в небе одна за другой загорались крупные южные звезды. Ответ услышал неожиданный и не по-мужски беспомощный:
— Вона така прелестна…
Смущенный своей неожиданной откровенностью, старшина отвел взгляд от удивленного командира, затормошился, вскочил:
— Пойду машину посмотрю. Почекайте трошки, товарищ капитан. Жизнь, она оч-чень сложная штука, в атаку на нее не пойдешь…
— Постой, Иван Данилыч, — комбат впервые назвал старшину по имени-отчеству, — машина же в порядке, не убегай от меня. Ответь, ты человек бывалый, я с тобой тоже на полную откровенность. Вижу, ты с женщинами всегда обходишься по-хорошему, по-моему, даже жалеешь. Я понимаю, дело тут в характере…
Дорощук сел, лобастый, неловкий, очень домашний и очень уютный, добрый, верный человек.
— Встретил я недавно одну женщину, — глядя на темную реку, снова заговорил Николай, — Понравилась она мне… Милая такая, ненавязчивая, грустная. Потом от хозяйки я узнал: она в Ленинграде сына потеряла, муж ее погиб еще в начале блокады, на Кировском заводе, в цеху, — прямое попадание. Он ремонтировал танки. Голодный был, еле стоял, тут и убили. Человек старался для нас, для победы. А меня к этой женщине потянуло, к его вдове. Темная, непонятная меня опутала сила… А я ведь, ты знаешь, женат и жену без памяти любил и сейчас люблю…
— Это вы о Лене говорили? Да, она была хорошая.
— Знаешь, о ком речь шла. Ну, тем лучше… Она и тянулась ко мне и отталкивала. Боролась сама с собой. А ведь не изменяла никому — одинокая, мужа в живых нет…
— Памяти его не хотела изменять, — сказал Дорощук сурово.
Николай молчал и, мучительно подыскивая нужные, верные слова, рассеянно смотрел, как внизу, у самой воды, саперы лихорадочно налаживали переправу. В тишине, веявшей с реки, негромко раздавались тревожные голоса, стук топоров, вкрадчивое повизгивание пил.
Дорощук нетерпеливо пошевелился.
— Не пойму я сам, — снова заговорил Николай, — то ли Иришку мою она мне чем-то напомнила, то ли сама по себе какая-то особенная была. Прежде всего прочего, понимаешь, я в ней хорошего человека увидел. Для меня просто красивая женщина, пусть даже очень красивая, если души в ней нет, ничего не значит. Ты понимаешь, что я перед тобой не рисуюсь этим, на полную откровенность говорю?
— Говорите дальше, я все понимаю, — тихо ответил Дорощук.
— Вот бывает как: увидишь женщину, и сразу ясно — настоящая. Может быть, это редко бывает, я не больно опытен в этих делах, но теперь по Лене знаю, понял: бывает. А потом, уже только потом, ко мне все остальное пришло… Сидит рядом добрая, милая женщина, очень одинокая и очень несчастная… И если бы жаловалась на судьбу, плакала, тогда бы другое дело, а эта нет — молчала о себе. А горе ее и одиночество ее во взгляде, в голосе, в каждом движении проглядывали… Обнял я ее — ну, просто пожалел, без всякой черной мысли… Притихла она, сжалась вся, а во мне вместо сочувствия вдруг черный бес забурлил…
Дорощук шумно вздохнул. Николай покосился на него.
— Ну, ладно, хватит, пооткровенничали, — сказал он. — Теперь я пойду машину смотреть…
— Ну нет уж, Николай Николаевич, — встрепенулся старшина, — теперь уж вы до конца договаривайте, раз начали.
— Что договаривать? Все ясно.
— Лены-то нет, а что о ней живые, те, кто остается, думают, вы об этом размыслили? — грубовато спросил Дорощук.
— А их, живых-то твоих, тоже безносая метит.
— Что ж, товарищ капитан, не всех, не всех метит. О каждом человеке след останется. И о Лене тоже. Я погибну — вы расскажете обо мне после войны или просто вспомните. Никто о той Лене плохого не скажет. Жила честно и умерла того честней…
— Да нет, я не о том! Ей-то что до того, как о ней подумают, она ничего этого не узнает.
— А в нашей памяти она — всегда живая. Придет время — и в радости и в трудный час о ней вспомним. Скажем: «Она человек была, человек!» И станет нам легче, и станем мы лучше, и себя мы почувствуем честнее, и детям закажем быть похожими на нее и на таких, как она…
— Это ты уже о мирном времени говоришь? Рано, дружище! Себя, видишь, похоронил, а меня жить и совершенствоваться оставил.
— Як примеру сказал. Ну, не вы, Николай Николаевич Ермаков, так другой… Ни об одном человеке не забудется. Ни один бой, ни одна жертва, ни одна подлость, ни один подвиг не пропадут..
— Ты веришь, что так будет?
— А разве вы не верите? — простодушно спросил Дорощук, и капитан, сам умеющий верить и мечтать, подивился и порадовался этой чистой и сильной вере. — Если вы когда и сомневаетесь в этом, так это только от молодости… Вот вы удивлялись, когда я в партию вступал, верно?
— Я тебе ничего не говорил.
— Не говорили, а я видел.
— И тоже не сказал.
— Тоже не сказал…
Оба рассмеялись.
— Вы в партию вступали от молодости, а я от зрелости. Нас одно уравняло — война. Я, конечно, не такой геройский человек, как вы…
— Не надо, Иван Данилыч! — с досадой сказал капитан.
— Это я не к лести, Николай Николаевич, а к слову сказал. Я не герой, хотя многое перевидал, и всякое… А вот теперь вижу: обиды мои прошлые — так в прошлом и остались, ни мне, ни другим они не нужны. Да, было — ни за что в кулаки отца вписали, в Казахстан сослали. Было. И не война эти обиды списала — сами отошли. Может, и перекрутили тогда с нами или с другими, но с тех пор жизнь вверх пошла, и обиды те отступили, обмельчали, стали ничтожны…
— Сейчас, пока война, — хочешь сказать?
— Нет, жизнь их отвела. Знаете, как отца и мать везли из Сталинской области в Караганду? Теплушки набиты, воды нет, еды — что с собой взяли. Везут медленное потому что впереди поездные бригады рельсы кладут, по тем рельсам и едут… Темпы, сами понимаете, какие. Привезли в Караганду, оставили — живите как хотите. А кругом степь, а воды нет. Мать младшего братишку, чтобы не погиб, отвела в город, постучалась в чей-то дом — возьмите, усыновите, только сохраните живую душу, Петей его звать… Взяла жена какого-то начальника, бездетные были, уехали поскорей. Так и стал наш Петяшка сыном чужих людей. А я его не забыл и о той дороге, которой везли моих стариков за то, что у них сад был, тоже добре помню. Когда-нибудь в этом разберутся, и наша партия осудит те огульные дела и те ненужные жестокости. Но народ видел за всеми теми делами главное — начало хорошего життя, жизни то есть… Для народа и Родина и партия, это я понял теперь, вечное. И я с этим соединил свое все: и сегодняшнее, и будущее, и даже прошлое.
— Простил?
— Кому? Ему — нет, а партии… партия в этом разберется.
— Кому — ему?
— И в том проклятом тридцать седьмом — тоже разберется.
— Кому — ему? — снова настойчиво повторил капитан.
— А тому самому — родному и любимому.
Оба они невольно оглянулись, не слышит ли кто-нибудь их ночной неосторожный разговор…
— Ну, это ты брось, Иван Данилыч, — ошеломленно, но как-то не очень уверенно сказал Ермаков. — Не надо об этом. Твое озлобление вызвано просто личной обидой, обобщать тут ты не имеешь никакого права… Начали мы про Лену, а кончили политикой.
— Дело не во мне, — ответил Дорощук. — Это все одно — жизнь. Остается в жизни этой все — и плохое и хорошее. Весь вопрос — как остается. Лена — человек, она останется в доброй памяти у меня, и у вас, и у той хозяйки ее, и у тех, кто ее знал. И миллионы других — честных, скромных людей — тоже не будут забыты. А он — учитель великий и мудрый, что себя на портретах велел всюду рисовать, — он не настоящий, попомните мои слова. Рядом с Лениным становится, даже поперед Ленина хочет вылезть. Боится он народа, старых большевиков боится, пересажал всех, значит, не любит правды… А помните ту станцию с эшелоном на север? — вскрикнул Дорощук, хотя его собеседник угрюмо молчал. — У вас тогда лицо, как мел, белое стало и голова задергалась. Думал я, пристрелите вы этого энкеведешника…