олит жениться на крестьянке. А Лиза, наоборот, думала, потому что промежду отцов такая ссора, и потому ей никогда не быть замужем за Берестовым. А впоследствии, как говорится, сама судьба свела их, и оне поженились по любви и по согласию.
И задали пир, как говорится, на весь мир, и я там был, вино-брагу пил, по усам текло, а в рот не попало.
Жил царь. И у царя был сын… Ну и вот, у царя был сын. И сын етат хадил па ахоты, гулял везде. Адин царь жил так, как вот ŷ Жданаве, а другой как у друой дяревне. А ŷ етава царя был сын. Сильна был хароший, красивый. А ŷ тарова царя была дочка, тожа харошая, харошая, красивая дочка. Ну и от этат царёв сын ŷсё ходить на ахоты. Ходить, а тут, у тарова царя яво видють и гаварять, што «у царя, — гаварять, — сильна красивый сын. У того. Вот што бы с табой познакомится б». Ета… на ету на царя, другова царя на эту дочку. «Аёв-аёв, как жа яво б увидеть, этава б царя», — тая уже деука, валнуется. Што как бы яво увидеть.
Тагда… А яшо жил на дяревне кузнец. У кузница была дочка Лиза, простая была. Ну и вот эта тагда… Што ж эта? «Знаете што, — гаварить, — дайте я, — гаварить, — па-дяревенски аденуся», — эта ужу ŷтарова царя дочка. «Как он пайдёть на ахоту, а я к яму выйду навстречу. Мол, как па грибам». Лапти адела ана, адёжу такую. Ну, как дерявенская деучонка, эта царёва дочка. И видить, баринав сын идёть. С сабакай, с ружьём. У паходы ходить. Прагуливается. Щас ана к яму навстречу. «Ой! Меня сабака ваша спугала. Што эта, барин, вы так ходите? Вы с сабакам не хадите, а то я ŷроде пугаюсь». Барин загляделся на яё и пандравилась ана яму. Лапти адеты, ŷсё. Аёв-аёв. Стал там с ей разгаваривать, ŷсё, па-харошему. Где вы живёте да как?
— На! А во! Кузняца, кузняцова дочка Лиза, — ана ужо эта гаварить, кузняца там называя, — дочка Лиза.
— Как же вы живёте? Ну, давай, мы будем с табой устрячаться. — Эта уже барин. — Вы, — гаварить, — граматная?
— Не, няграматная, ня адной буквы ня знаю. — Ана. А сама граматная.
— Тагда… Ну ладна, заутра мы стренемся. Ат такое-та уремя, у таком-та месте. Я, — гаварить, — с вам пагаварю.
Пришла дамой, и не даждаться тагда даже и дня, кагда бы устретиться. И барин ня знаить ничаво, што эта дочка ходить, схадила. Ну назаутрия апять она, адяёть эты лапти, сарафан. Всё. Пашла. Пашла, ужо и барин этат идёть с ёй устрячаться. «Ну, давай, — гаварить, — я тебе буду граматы учить». Што скажить, ана сразу запаминаить. Буквы все запаминаить. Писать паказываить — всё запаминаить. Так быстра-та панимаить, так учится! Ну и вот ана там хадила, скока, раза три схадила.
Тагда этат царь приглашать, хочет как-та пазнакомить с сваей, с етай. (Ана ня знаить, што…) Царь ня знаить, што ана ужо с им знакома, с этым, с сынам. А хочеть как-та, их хочеть как-та свесть ŷ места. Двых. Пажанить. Тагда… А как ана? Гаварить:
— Я буду приглашать вот етава с сынам к себе ŷ гости. Ана:
— Ты што, папа, не приглашай. — (Што сын придёть и узнаить яё.) — Ты што, папа, не приглашай, ня нада.
— Ну как не приглашай, — приглашу.
— Ну приглашай яво без сына.
— Ну как, с сынам нада пригласить. Ну как…
— Ну, ну, ладна. Ну знаешь, — гаварить, — папа, ну приглашай, угашай. Толька ничаво ты мне не скажи, какая ль я ня выйду. — Кагда ане придут ŷ гости, ана выйдет с сваей комнаты. — Какая я ня выйду, ты мне ничаво не скажи.
Ну што ж, нада выхадить. Пришли ŷ гости. Вот она узяла, навесила разные бриленты, накрасилась, што она там толька не навесила! Штоб как хуже и не была б. Ну, ой как аттудава. Ну её, ухади. Как вышла, царь спугался, а дал слова, што будить малчать. Што такое с ей палучилась? Уся абвесивши. Ну… А етат, чтоб пагаварил бы он с ёй бы етат ужо, сынау атец. А он дажа атвярнулся ат яё[585]: «Акулина мая куда лучшей». Ета Акулинай сама себя называла. «Лучшей!» Ну да, Акулина. Вот я сказала Лиза… «Куда, — гаварить, — лучшей…» Или Лиза… чёрт яво… Ну эта вся равно, што Акулина, то и Лиза. «Куда — гаварить, — лучшей. Я с такой буду жанится. Нада ана мне такая. Чу! Какая». Дажа не пондравилась она яму. Пришёл дамой и гаварить сваёму атцу: «Не, ня нада ана мне, и в какую ня нада! Ну ня буду!» Ну, царь заставляеть сына жаниться. Ну, што яму делать? Тагда он надумался што сделать: «Напишу щас записку и перядам, што ня думай, ты мне ня нада, ня буду я тебе замуж брать. Тагда не! пака буду передавать, снясу я сам эту записку в еную комнату, где ана спить. Вот эта царёва дочка. А пайду на свидание к сваей Акулины… К этай». Ну и што, пашёл. Приходить ŷ эту комнату. На, Акулина сидить[586]. Эта царёва дочка. Ой, ухватился он за яе! «Ой! Акулинушка ты мая!»
А как эта так палучилась? Ну и вот так и палучилась. И пожанился на этой. Ну там, где ня так, падправите. Ну вот так и пожанился.
— А от кого Вы переняли эту сказку, Клавдия Терентьевна? Кто рассказал ее?
— А ета давно. От ета у нас жила такая старушка, партниха. Ана сильна читала раманы, ŷсякие разные. Но эта сказка ваабше.
— Это сказка?
— Ауа.
— Не роман?
— Не, эта сказка.
— А какие она рассказывала романы еще?
— А вот. Ой, харошие.
А. Битов, Р. ГабриадзеПушкин за границей
Свободу Пушкину
Я в Париже,
Я начал жить, а не дышать.
Вот уже почти два века мы перемываем Пушкину кости, полагая, что возводим ему памятник по его же проекту. Выходит, он же преподносит нам единственный опыт загробного существования. По Пушкину можно судить — мы ему доверяем.
Рассчитываясь с ним, мы отвели ему первое место во всем том, чему не просоответствовали сами. Он не только первый наш поэт, но и первый прозаик, историк, гражданин, профессионал, издатель, лицеист, лингвист, спортсмен, любовник, друг… В этом же ряду Пушкин — первый наш невыездной.
Тема «Пушкин и заграница» достаточно обширна, но и очевидна, чтобы долгим текстом отнимать здесь площадь у свободного рисунка. Достаточно сказать, что Пушкин много раз хотел за границу и столько же раз его не пустили.
Еще в 1820 г. молодой Тютчев живо обсуждает с Погодиным слух о том, что Пушкин сбежал в Грецию[587]. Это и тогда было неудивительно.
В 1824-м, уже в Михайловском, Пушкин пробует и так и сяк переменить участь, изобретает себе «аневризм», который лечат лишь в Германии. Получен окончательный отказ, болезнь тут же проходит. Желание не проходит.
«Плетнев поручил мне <…> сказать <тебе>, что он думает, что Пушкин хочет иметь пятнадцать тысяч, чтобы иметь способы бежать с ними в Америку или Грецию. Следственно, не надо их доставлять ему» (А. А. Воейкова — В. А. Жуковскому)[588].
Желание увидеть Европу перерастает в страсть хотя бы пересечь границу. Ему уже равно, что в Париж, что в Китай.
Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать, надменной убегая:
К подножию ль стены далекого Китая,
В кипящий ли Париж, туда ли, наконец,
Где Тасса не поет уже ночной гребец,
Где древних городов под пеплом дремлют мощи,
Где кипарисные благоухают рощи,
Повсюду я готов. Поедем…
Но и в Китай не пустили.
Как всякий дворянин, он может покинуть Россию, но царь будет «огорчен». Огорчение это дорогого стоит…
Пушкин отправляется в «самоволку»: Грузия — единственная доступная в России заграница.
«Лошадь моя была готова. Я поехал с проводником. Утро было прекрасное. Солнце сияло. Мы ехали по широкому лугу, по густой зеленой траве, орошенной росою и каплями вчерашнего дождя. Перед нами блистала речка, через которую должны мы были переправиться. „Вот и Арпачай“, — сказал мне казак. Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по Югу, то по Северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России» (VIII, 463).
Удивительным образом фантазия авантюрного побега каждый раз совпадает с творческим кризисом, предшествующим творческому же взрыву. Не вышло уехать, и — «Годунов»! Не вышло еще раз, и — болдинская осень…
«Европеец» Брюллов: «Вскоре после того как я приехал в Петербург, вечером, ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отказывался, но он меня переупрямил и утащил с собою. Дети его уже спали, он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Не шло это к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья, и я его спросил: „На кой чорт ты женился?“ Он мне отвечал: „Я хотел ехать за границу — меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, — и женился“»[589].
Настоящий европеец, дипломат, вспоминает: «Пушкин никогда не бывал за границей… В разговоре с каким страданием во взгляде упоминал он о Лондоне и, в особенности, о Париже! С каким жаром отзывался он об удовольствии посещать знаменитых людей, великих ораторов, великих писателей!»[590]
Это накануне дуэли.
Невыносимо!
Мы часто, не академически, а по-человечески, думаем, что было бы, если бы Пушкин не погиб в 1837-м…
Что бы он написал?..
Как шла бы российская жизнь дальше, если бы в ней хотя бы присутствовал Александр Сергеевич? А здоровья в нем было лет на девяносто, до конца века.
Что было бы, если бы…
Если бы Пушкин увидел Париж и Рим, Лондон и Вену… Что было бы, если бы и они увидели его?
«Или мы очень ошибаемся, иль Мильтон, проезжая через Париж, не стал бы показывать себя как заезжий фигляр и в доме непотребной женщины забавлять общество чтением стихов, писанных на языке неизвестном никому из присутствующих, жеманясь и рисуясь, то закрывая глаза, то возводя их в потолок. Разговоры его с Дету, с Корнелем и Декартом не были б пошлым и изысканным пустословием; а в обществе играл бы он роль ему приличную, скромную роль благородного и хорошо воспитанного молодого человека» (XII, 143).
Что было бы, если бы…
Хорошо бы было.
Я попросил Резо Габриадзе выдать Пушкину визу. Он сделал это тут же и без промедления.
Пушкин в Испании
Грузия как заграница
Я не помню дня, в который бы я был веселее нынешнего.
Пушкин не был в Испании, однако написал о ней так, что каждый русский, попав после него и вместо него в эту страну, прибудет именно с пушкинским багажом и будет бормотать: «Я здесь, Инезилья, с гитарой и шпагой…» или «Шумит, бежит Гвадалквивир…»; в который раз поразится он точности поэта, не смущенный тем, что и шпаги-то нет и что Гвадалквивир — речка, имя которой вдвое шире ее самой.
Такова сила воображения!
Зато певцом Кавказа Пушкин нам кажется бесспорным: сам первый увидел, сам первый написал. Слава автора «Кавказского пленника» преследовала его всю жизнь, долго заслоняя другие сочинения. Между тем и тут мы недооцениваем меру его воображения. И «Кавказский пленник» (1821), и «Не пой, красавица, при мне…» (1828) написаны человеком, все еще на Кавказе не побывавшим. «Сцена моей поэмы должна бы находиться на берегах шумного Терека, на границах Грузии, в глухих ущелия Кавказа, — я поставил моего героя в однообразных равнинах, где сам прожил два месяца» (XIII, 28).
И в Грузию-то попасть не так просто. Он хотел туда в 1819-м, просидел два месяца в ее ожидании (как его герой) в Минеральных Водах в 1820-м — так и не разрешили; в 1826-м ему опять захотелось…
«Из Петербурга поеду или в чужие края, то есть в Европу, или восвояси, то есть во Псков, но вероятнее в Грузию…» (XIII, 329) — пишет он брату 18 мая 1827 г.
В апреле 1828-го они с князем Вяземским подают прошение на имя государя об определении в действующую армию на Кавказ… И вот результат:
«Искренно сожалея, что желания мои не могли быть исполнены, с благоговением приемлю решение Государя Императора и приношу сердечную благодарность Вашему превосходительству за снисходительное Ваше обо мне ходатайство.
Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже, что, может быть, впоследствии мне уже не удастся» (Пушкин — Бенкендорфу, 21 апреля 1828 г.) (XIV, 11).
Россия! В проблему поездки поэта в пределах империи включены: сам Государь, его брат великий князь Константин (категорически против!), начальник Третьего Отделения генерал Бенкендорф… Вот из воспоминаний чиновника этого отделения:
«Когда ген<ерал> Бенкендорф объявил Пушкину, что Его Величество не изъявил на это соизволения, Пушкин впал в болезненное отчаяние, сон и аппетит оставили его, желчь сильно разлилась в нем, и он опасно занемог. Тронутый вестью о болезни поэта, я поспешил к нему. <…>
Человек поэта встретил нас в передней словами, что Александр Сергеевич болен и никого не принимает.
— Кроме сожаления о его положении, мне необходимо сказать ему несколько слов. Доложи Александру Сергеевичу, что Ивановский хочет видеть его.
Лишь только выговорил я эти слова, Пушкин произнес из своей комнаты:
— Андрей Андреевич, милости прошу!
Мы нашли его в постели худого, с лицом и глазами, совершенно пожелтевшими.
— Правда ли, что вы заболели от отказа в определении вас в турецкую армию?
— Да, этот отказ имеет для меня обширный и тяжкий смысл… <…>
— Если б вы просили о присоединении вас к одной из походных канцелярий: Александра Христофоровича или графа Нессельроде… это иное дело, весьма сбыточное, вовсе чуждое неодолимых препятствий.
— Ничего лучшего я не желал бы!.. И вы думаете, что это можно еще сделать? — воскликнул он с обычным своим воодушевлением.
— Конечно, можно. <…>
— Превосходная мысль! Об этом надо подумать! — воскликнул Пушкин, очевидно оживший.
— Итак, теперь можно быть уверенным, что вы решительно отказались от намерения своего — ехать в Париж?
Здесь печально-угрюмое облако пробежало по его челу.
— Да, после неудачи моей я не знал, что делать мне с своею особою, и решился на просьбу о поездке в Париж.
<…> Мы обнялись»[592].
Так Париж и Грузия становятся в судьбе Пушкина на некоторое время синонимами недоступности, т. е. и Грузия становится заграницей. Париж, возможно, и достижим, если воспользоваться «правом каждого дворянина на выезд». Но это значит поставить себя в положение невозвращенца. Грузия, выходит, еще более недостижима, ибо в пределах империи решения власти неоспоримы. Впрочем, и Грузия доступна, если стать сотрудником Третьего Отделения… И в те времена это толкуется однозначно, как в наши: «Пушкину предлагали служить в канцелярии Третьего Отделения!»[593] — восклицает в своей записной книжке Н. В. Путята.
Невыездной, невозвращенец, сотрудник — ничего себе выбор! Весь набор.
Границы свободы, обретенной Пушкиным после возвращения из ссылки, не только определились, но и замкнулись. Год мечется невыездной Пушкин, делая предложения чудесным невестам — Ушаковой, Олениной, будто они тоже Париж или Грузия. Успевает, однако, написать «Полтаву». Наконец, он делает предложение Наталье Гончаровой и удирает на Кавказ без всякого разрешения ни женитьбы, ни поездки…
«Когда я увидел ее в первый раз, красоту ее только что начинали замечать в обществе. Я ее полюбил, голова у меня закружилась; я просил ее руки. Ответ ваш, при всей его неопределенности, едва не свел меня с ума; в ту же ночь я уехал в армию. Спросите, — зачем? Клянусь, сам не умею сказать; но тоска непроизвольная гнала меня из Москвы: я бы не мог в ней вынести присутствия Вашего и ее» (Пушкин — будущей теще, в первой половине апреля 1830 г.) (XIV, 75).
Необыкновенное чувство свободы и молодости охватило его. Встречи с друзьями, простота и равенство военных биваков, свобода реальной войны — будто это Петербург был казармой, а здесь — увольнительная. Пушкин играет в обретенную свободу, как дитя. Он без конца переодевается — то в черкеску, то в красный турецкий фесс, то в странный маленький цилиндр, обвешивается шашками, кинжалами и пистолетами. Казалось бы, сейчас ему полюбоваться пропущенными кавказскими красотами — невтерпеж! «Едва прошли сутки, и уже рев Терека и его безобразные водопады, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания. Нетерпение доехать до Тифлиса исключительно овладело мною». Тридцатилетие свое он встречает по дороге в Душети, увязая в грязи по колено. «Блохи, которые гораздо опаснее шакалов, напали на меня и во всю ночь не дали мне покою» (VIII, 455).
Тифлис надолго запомнил поэта! Он бросился в глаза не только его поклонникам — простые люди кивали головами и расспрашивали, кто это. Он выходил на рассвете в нижнем белье покупать груши и тут же поедал их без всякого стеснения, шатался по базару в обнимку с татарином, нес охапку чуреков… Из всех его непривычных здесь нарядов самым ярким был плащ свободы, который развевался за ним. Этот ветер, раздававшийся вслед за поэтом, ослепительный его смех запомнили люди, не ведавшие ничего о его поэзии.
Были и другие радости — тифлисские бани, пиры со старыми русскими и новыми грузинскими друзьями, был ими устроенный первый и последний в его жизни 30-летний юбилей, «праздник в европейско-восточном вкусе»… Вот свидетельство одного из участников:
«Тут была и зурна, и тамаша, и лезгинка, и заунывная персидская песня, и Ахало, и Алаверды (грузинские песни), и Якшиол, и Байрон был на сцене, и все европейское, западное смешалось с восточно-азиатским разнообразием в устах образованной молодежи, и скромный Пушкин наш приводил в восторг всех, забавлял, восхищал своими милыми рассказами и каламбурами. Действительно Пушкин в этот вечер был в апотезе душевного веселия, как никогда и никто его не видел в таком счастливом расположении духа…»[594]
Но и это была еще не вся радость, к какой рвался Пушкин… Сильнее всего манило его поле боя!
Воинственность Пушкина в этом походе просто поразительна. Как ни стерегут его от опасности, он умудряется ускользнуть и оказаться в первых рядах, с саблей наголо или подхватив пику убитого только что казака. И он просто вне себя от того, как быстро бегут турки, чуть ли не топает ногой в детском гневе: когда же, когда удастся ему столкнуться с врагом один на один! Столкнуться, ему, слава Богу, не удастся, но нам достанутся строки:
Мчатся, сшиблись в общем крике…
Посмотрите! каковы?..
Делибаш уже на пике,
А казак без головы.
Кажется, эти неудачи в атаках чуть-чуть разочаруют его. На обратном пути он предастся с той же страстью картежной игре. Даром что весь его побег на Кавказ объяснялся многими как затеянный шулерами, чтобы пощипать кавказских толстосумов за ширмой Пушкина. Допущение это «есть тяжелое согрешение против памяти Пушкина… Пушкин до кончины своей был ребенком в игре и в последние дни жизни проигрывал даже таким людям, которых, кроме него, обыгрывали все» (Павел Вяземский)[595].
Короче, вся эта авантюра с путешествием в Арзрум была едва ли не самой безмятежной и счастливой во всю пушкинскую жизнь. Доказательство тому возвращение, как в зеркале повторившее предотъездные страсти. Уже в дороге читает он русские журналы, где «…всячески бранили меня и мои стихи… Таково было мне первое приветствие в любезном отечестве» (VIII, 483).
Первым делом — к невесте. «Вдруг стук на крыльце, и вслед за тем в самую столовую влетает из прихожей калоша. Это Пушкин, торопливо раздевавшийся»[596].
Вторым — письмо от Бенкендорфа: «Государь Император, узнав, по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзрум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли Вы сие путешествие. Я же со своей стороны покорнейше прошу уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны, не предуведомив меня о намерении Вашем сделать сие путешествие» (14 октября 1829 г.) (XIV, 49).
Пушкин — Бенкендорфу 7 января 1830 г.: «Так как я еще не женат и не связан службой, я желал бы сделать путешествие либо во Францию, либо в Италию. Однако если это мне не будет дозволено, я просил бы разрешения посетить Китай с отправляющейся туда миссией» (XIV, 56).
Через десять дней приходит отказ императора с замечательной мотивировкой, что такая поездка слишком расстроит его денежные дела и в то же время отвлечет его от его же занятий.
В марте 1830-го Пушкин вынужден объясняться по поводу еще одной самовольной отлучки, на этот раз в Москву. В том же месяце, соблюдая на сей раз дисциплину, он просится в Полтаву, и император «решительно запрещает ему это путешествие» (XIV, 75).
Симметрия во всем: на Кавказ не пускают автора «Кавказского пленника», в Полтаву — автора «Полтавы»…
И ему ничего не остается, как отправиться в Болдино, написать там ВСЕ, как перед казнью («Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…»), и — жениться.
Так и останется Грузия — единственной в его жизни «заграницей». Такой она, с легкой его руки, достанется в наследство и всей последующей русской поэзии, всегда искавшей и находившей в Грузии единственное прибежище и место отдохновения от имперских гонений.