Так Новокшонов, чтобы не оказаться на улице, а то и попасть в число покойников, согласился еще раз испытать свою судьбу — авось пофартит! Хотя знал: попадись он в руки чекистов, вышки не миновать. Не мог лишь понять, откуда взялось в Ашхабаде подполье? Чекисты там шерстили так, что пух летел. Не приманка ли чекистская? А Мадер, прознав о подполье, весь загорелся, боится, что англичане пронюхают и перехватят каналы связи. Потому и наставлял: «Хороза держи за версту. Будет момент, подставь его под удар, пусть чекисты думают, что у них англичане зашныряли. Его-то знают как английского агента. А до тех пор используй на всю катушку...»
И все же Шырдыкули не хотелось верить в существование антисоветского подполья, ибо с ним неизбежны новые хлопоты, знакомства, которые могли привести его в западню чекистов. Предатель страшился возмездия. А колеса вагона в такт его мыслям выстукивали: «Да-да-да, так-так!» Лениво подумал о Черкезе: не дал ли маху, что послал его с Ходжаком? Случись что с ним, Мадер по головке не погладит. Как же, любимчик! Не расставь тогда Новокшонов сетей в Сувлы, не видать бы немцу Черкеза, как своих лопаток. Сквозь землю видит, глиста очкастая, не забыл, но не хочет лишний раз быть обязанным... Видите ли, он — барон, аристократ, а Новокшонов — без роду и племени.
По спящему вагону медленно, шаря глазами по полкам, шел Хороз. Новокшонов встрепенулся: чего мельтешит, шакал длинномордый! Но тут же вспомнил, что скоро полустанок, где они должны сойти, а оттуда пешком добраться до Ашхабада. Шпионы остерегались многолюдного вокзала — береженого бог бережет.
На полустанке поезд не задержался и минуты, а когда тронулся, миновал станционную стрелку, не успев еще набрать скорость, под откос метнулись две тени. Новокшонов спрыгнул удачно, а Хороз больно ушибся и; прихрамывая, едва поспевал за своим напарником. Весь вид незадачливого прыгуна почему-то раздражал Новокшонова.
— Грешен, наверное, вот аллах и напомнил о себе, — издевался он. — Поди, после шариатских дел омовения не свершил, коленей в молитве не преклонил...
— Я забыл, когда последний раз с женой спал, — захныкал Хороз, а сам зло подумал: «Заткнулся бы, язычник проклятый! Сам-то кто? Не поймешь, неверный или правоверный... У христиан крестился, у мусульман обрезался...» Но сказал другое: — По борделям и чужим женам не таскаюсь!
— Ты полегче! Не петушись! Недаром тебя Хорозом прозвали. Шуток, что ли, не понимаешь?
— Будь ты истинный мусульманин, не шутил бы так зло с пожилым человеком, — не удержавшись, все же намекнул Хороз на истинное происхождение Новокшонова. — Мне под шестьдесят, я старше тебя, а ты со мной, как с мальчишкой.
— Стар, так сиди дома! — огрызнулся Новокшонов, которому в самом деле было не до шуток, потому и срывал свое зло на Хорозе.
И чем ближе подходили к Ашхабаду, тем больше теснило грудь, казалось, какая-то магическая сила увлекала его в западню. Словно матерого волка, который знал, чем грозит ему, ночному татю, запрещенный, преступный промысел, и все же он с безрассудством обреченного бросался на железный капкан.
Под стать ему был и Хороз, побитый и жалкий, с опаской тащившийся за резидентом. Так трусливый шакал неотступно следует за серым, подбирая объедки от его воровской трапезы.
Под утро они передохнули у старых развалин, привели себя в порядок и вместе с караваном из Геок-Тепе вошли в город, затерялись в воскресной сутолоке.
Из-за скалы в синеву июньского неба стремительно взмыл орел и закружил над узкой горной долиной. Шаммы-ага, проводив его долгим взглядом, отыскал глазами приземистую арчу и, увидев среди неброской зелени темную башенку орлиного гнезда, радостно подумал: снова прилетели! Он поднес к глазам бинокль — в гнезде орлица с двумя птенцами. Удивительная птица! Как верна она своему гнезду, потомству!
Вот уже несколько лет, как бывший оперуполномоченный НКВД Туркменской ССР Шаммы Белет, рано овдовевший и бездетный, выйдя на пенсию, пошел в лесники. Он поселился в охотничьей мазанке, что на участке южной границы, и каждую весну любовался знакомой парой орлов, неизменно возвращавшейся в родные края...
После трех дней задушевных, откровенных бесед с Шаммы-ага было над чем задуматься Черкезу. Говорили даже, просыпаясь среди ночи. Речь шла об одном — о судьбе Черкеза и Джемал, их будущем... Черкезу вспомнился давний отцовский разговор, происшедший как-то после отъезда басмаческого юзбаши Курре, заночевавшего в Сувлы. Отец поутру ходил с лопатой под окнами мазанки, укоризненно покачивая головой, закапывал в песок нечистоты, оставленные незваным гостем.
— Заметь, сынок, — усмехнулся он в черные красивые усы, — иным прозвища пристают неспроста. А человек, прозванный Курре-ишачком, как видишь, вырос в изрядного осла. Только такой может нагадить в двух шагах от того места, где принимал хлеб-соль. И сын весь в отца: каково семя, таков и плод. Пожалуй, недаром весь их род называют гурт — волчьим. Есть в отце и сыне что-то и от помеси волка с шакалом. Может, не прав я и весь род тут не виноват. Обозлившись на блоху, не стоит все одеяло палить.
— А из какого рода Шырдыкули? — Мальчик ожидал услышать нечто необыкновенное.
— Никакого, сынок. Такие люди безродны. Нет для них ничего святого...
И Черкез, очнувшись, словно вернулся издалека и спросил:
— Как называют наш род, Шаммы-ага?
— Гушлар, как птиц.
— Да, гушлар. Я тоже вспомнил. Говорят, на знамени нашего рода было изображение орла. Это было еще до того, как арабы пришли на нашу землю... Выходит, он наш родич? — улыбнулся Черкез, вглядываясь в небо, где по-прежнему в воздушных потоках парил орел.
— Орлы — как хорошие люди, — глаза Шаммы-ага потеплели, — верны друг другу до самой смерти. К родному гнездовью привязаны.
Черкез опустил голову, сердце полоснула обида. Неужели они с Джемал глупее птиц, этих неразумных существ? Он вслушивался в голос Шаммы-ага, ровный, спокойный, и каждое его слово, мудрое, убедительное, западало в самую душу. Другие вели себя иначе. Хырслан был криклив и груб, Мадер — поначалу игрив, а выпивши — сентиментален, Мустафа Чокаев — фальшив и снисходителен, Шырдыкули — неискренен и вкрадчив.
А вот Шаммы-ага доверителен, говорит как равный с равным. Так с ним еще разговаривает Джемал. Но она ему жена, самый родной, любимый человек на чужбине.
«О чужбина, чужбина! Будь ты проклята!.. Чего это я?! — спохватился Черкез. — Тогда не встретил бы Джемал, так и осталась бы она пленницей Хырслана. Что тогда?»
У ног Черкеза, вздыхая, бился в каменных теснинах горный Сумбар, вздувшийся от паводка. А ему чудились людские вздохи, крики, конский топот. Виделся тот день, когда уходил из родных Каракумов. Стремя в стремя с ним скакал Хырслан со своими головорезами. Черкез часто оглядывался назад, и всякий раз чудилось, что за ним неотступно бегут отец, мать, брат Кандым. Но они же убиты! Своими глазами видел, прикасался к их окоченевшим лицам, рукам. А теперь они, казалось, у самого конского крупа. Отец и брат молчали, а мать слезно умоляла: «Вернись, сынок! Что ты в чужом краю забыл?..» Сразу же за кордоном видения вмиг исчезли, словно им не хотелось расставаться с родиной. Чужая земля претила даже призракам.
— Ты помнишь, кто приходил к вам в Сувлы? — Голос Шаммы-ага опять вернул Черкеза к действительности.
— Джунаид-хана помню, его сыновей, Дурды-бая с сыновьями. Еще дядю Тагана, нашего дальнего родича по матери, отца Джемал. Он вроде служил у Джунаид-хана, а потом к красным переметнулся. Его сын Ашир навещал моего отца. — Черкез чуть растерянно улыбнулся. — Мне кажется, они дружили. Ашир — родной брат Джемал. Где он сейчас?
— Кого ты еще помнишь? — Шаммы-ага сделал вид, что не расслышал вопроса.
— Армянина помню — курчавый, веселый такой. Мелькумов, кажется, его фамилия. Он, подарив отцу кортик в золотых ножнах, сказал: «Это тебе, Аманли, за верную службу от Советской власти». Бывал еще один русский — коренастый, в бушлате и тельняшке. Отец звал его Иваном. И еще один приходил, русоволосый, разговаривал по-туркменски и по-русски, но отец сказал, что он немец, и называл его не то Иоганном, не то Гербертом.
— А ты бы узнал их всех сейчас?
— Если покажут, узнаю. Тогда и после я не понимал, почему отец относился к ним душевнее и теплее, чем к Джунаид-хану и его людям. Он был с ними доверительнее, сердечнее, они платили ему тем же. Я это понял только сейчас, перейдя границу, коснувшись родной земли.
— Ты когда-нибудь называл их имена Мадеру или еще кому-либо?
— Нет, Шаммы-ага. Память об отце свята, и все, что связано с ним, храню на дне сердца, а вход туда открыт не каждому.
— Мой тебе совет, забудь эти имена.
Черкез молча кивнул. В его больших, чуть навыкате глазах мелькнула тень беспокойства, сожаления, будто что-то мучило, не давало ему покоя... Почему над всем этим он не задумывался раньше — в Иране, в Германии? Был замотан, измучен учебой, тренировками? И такое случалось. Прыгал с парашютом под Потсдамом, совершал по ночам марш-броски, ходил по азимуту до полного изнеможения, встречался в лесу с радисткой Джемал, и они, развернув рацию, передавали очередную радиограмму Мадеру, дожидавшемуся от них вестей в Аренсдорфе, своем родовом имении. Но это было так давно.
А в последнее время Черкез больше занимался делами фирмы по продаже хны и басмы, завозимых из Ирана, Турции. Он с Джемал успели прослыть преуспевающими дельцами, приехавшими в Германию по приглашению немецких друзей. Фирма, созданная на капиталы, доставшиеся в наследство от Хырслана, действительно процветала. Да и Вилли Мадер, внесший свой пай, делал все, чтобы она обрастала солидной клиентурой, заказами. Не без его заинтересованного участия удалось открыть ее филиалы на юге Франции, в Монте-Карло, на севере Италии, в Испании. Мадер настолько вошел во вкус, что поговаривал завязать коммерческие отношения и со странами Латинской Америки.
Черкез был весь поглощен своим бизнесом, хотя знал, что Мадер имел на него другие виды. Как и на Джемал. Недаром немец пичкал их материалами о Срединной империи, об истории Средней Азии, требовал, чтобы они больше ездили, запоминали, настойчивее обзаводились знакомствами, особенно среди азиатов, интересовались их занятием, образом мыслей.