Легкое бремя — страница 4 из 28

[63]

1. С.В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу


[Открытка. 22.3. 1909, Ярославль — 23.3. 1909, Москва].

Москва, Б. Палашевский пер., д. Добычина, кв 47

Е<го> В<ысоко>б<лагородию>

Константину Фелициановичу Ходасевичу[64]

для Влади

Владя! Как видишь, пишу из Ярославля, — стало быть, попал на поезд. Не забудь, снеси Бранда[65]. Если не снес в понедельник, снеси, получив, письмо мое. Во вторник утром редакция еще открыта. Если у тебя найдутся деньги, купи «Урну»[66] и пришли в Рыбинск по адресу: Рыбинск, Мологская улица, д. Калачова, Дине Викторовне Киссиной[67], для Муни. Лишний экземпляр не помешает, а то когда еще увижу. Ну, — нет денег — другое дело. Привет Лиде[68] и Вашим.

Муни.


2. В.Ф. Ходасевич — С.В. Киссину


Подражание некоей застольной речи:

Дитя! Хотя я получил письмо твое во вторник, а корректуру доставил в «Пользу» еще в понедельник; хотя ты надул меня, и я встретил у Л<идии> Я<ковлевны> американцев; хотя Грифы[69] уехали сегодня с Зайцевыми[70] в Крым («дружба, сие священное чувство…»)[71]; хотя мне без тебя грустно («дружба, сие священное чувство…»); хотя мне жаль огорчать тебя; хотя у меня на все праздники в кармане шесть рублей; хотя сия сумма меня не устраивает (хотя я и выиграл в лото копейку); хотя мне придется покупать свою книгу для бедной Брони[72]; хотя ввиду этого ты останешься без книги Белого; хотя ты таким образом сидишь по-провинциальному — без «Урны» — а у меня, окаянного, «все удобства»; хотя ныне принято писать дружеские послания в стихах, с посохами и прочими палками[73]; хотя ты, вероятно, уже освирепел за всю эту ерунду; хотя автограф мой немного стоит сохрани его, ибо его целью было: послать тебе привет, поздравления, отчет о двух днях и выражения дружбы («сего священного чувства…»).

Владислав.

25 марта 909.

Москва.


3. С.В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу


[Открытка. 5. 6.1909 — 9. 6.1909, Москва]


Ст. Московско-Нижегородской ж. д. Новогиреево Имение Старогиреево Е<го> В<ысоко>б<лагородию> Владиславу Фелициановичу Ходасевичу


Так как, Владя, я не совершенно уверен, что это письмо к тебе дойдет, то пишу на открытке. О тихости ли совершенной здешних мест писать? Да, тихо здесь. Вот все. Потому причина моего письма узнать о твоих делах и жизни, более, нежели рассказать о своих. К тихости ибо у меня все сводится. Итак, пиши: 1) Твой адрес, 2) Что ты делаешь, 3) Чего ты не делаешь, не хочешь делать, 4) Как тебе приходится и 5) Что с Белым, 5а) О книжках.

Лида тебя приветствует. Я целую. Адрес мой: ст. Михнево Рязано-Уральской ж.д. Имение Теремец. Твоего адреса не знаю. Пишу наудачу.

Твой Муни.


4. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину


Боже ты мой! Бывает же у Человека такой дар слова! Очень уж ты, Муничка, спросил хорошо: «Как тебе приходится?» Вот» то-то и есть, что именно «приходится», и невыносимо. Главное и вечное мое ущемление: деньги. Право, многое влечет оно за собой! А где взять? Написал раз для Русского Слова — оказывается, об этом писали три дня назад, я проглядел. Написал в другой раз, фельетон. Повез в Москву. На вокзале раскрываю газету — готово. О том же — Сергей Яблоновский[74]. Написал в третий раз

усомнился, не была бы провокация, оставил «в своем портфеле». То есть, куда ни кинь — все Клин.

Что я делаю? Ничего. Прочел я книгу Мережковского о Лермонтове[75]. Ну, сам знаешь. Прочел Коня Бледного (он вышел в «Шиповнике») — и огорчился. К чему Мер<ежков>ские огород городят?[76] Я не говорю про отдаленных потомков, но у них самих с нынешними с.-р. (или прошлыми?) — ничего не выйдет. От ропшинской книги скучно. Айхенвальд глуп-глуп, а кое-что учуял[77]. Только не «психология революционера» «натянута», а Мережковианство. Не знаю, чем-то эти переговоры с с.-р. напоминают московские переговоры с капиталистами.

Белый должен был приехать третьего дня. Я молчу. Я не показываюсь. Напылит, нагремит, напророчит. Уж очень много пыли. Хоть бы дождичка!

Тишина у вас? Хорошо. Только не читайте Фета в жаркую погоду, нельзя, он (между нами) от жары закисает. А я все стучу по барометру. Он падает, а я огорчаюсь, хотя — зачем мне хорошая погода? Писал я стихи, да что-то перестал. Впрочем, может быть, еще запишу. Только дошел до «Геркулесовых столбов»[78]: рассердился на петуха и погрозился оставить его любовь без рифмы. Должно быть, очень глупо вышло. Это вот — что я делаю.

Чего не делаю, но хочу? Да хочу написать на тебя пашквиль, а он не клеится. Я зато понял, почему хочется пашквиля: иначе — Малороссия.

Прощай пока. Я тебя тоже целую и люблю. Лидию Яковлевну благодарю за память и кланяюсь ей низко.

Я все это время очень добрый, приятный в обхождении. Поэтому, если напишу стихи, — то все злые.

Твой Владислав.

Гиреево, 7 июня 09.

Адрес. Ст. Кусково, Моск. — Ниж. ж.д., им. Старое Гиреево[79], мне.

Да, прислали мне из «Острова» через Ремизова комплименты и за стихами. На днях пошлю[80]. Экая все ерунда.

Пиши.

Прости — четыре дня носил в кармане. Но за это время ничего не произошло — можно отправить.

Пишешь ли что? Или не спрашивать? Ну ладно, валяй.

В.Х.

11 июня.


5. С.В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

Июнь 1909.


Дух мой позывает

Ко испражненью прежних дней[81]

А. П.


Увы! лирическим посланьем

Тебя я не взволную вдруг.

Души тоскующей признаньем

К чему тревожить твой досуг?

Свои мне вздохи надоели,

Попробую писать о деле.

Стихами больше не грешу,

В последний*, может быть, пишу.

Не по своей, ты знаешь, воле

Я начал к ним охладевать,

Но «Вам пишу, чего же боле».

И это должен ты понять.

Что делать! Ямб четырехстопный,

Услужливый и расторопный,

И тот мне начал изменять.

Не думай ты, что — новый Ленский —

В глуши счастливой, деревенской,

Вдали от толков городских,

Газет, журналов и родных

Брожу в лесу, копаюсь в Foeth’e

И мыслю: Johann Wolfgang Goethe

В подметки не годится мне.

Что, рифм плодя и строчек тучи,

«Порой мараю лист летучий»

Что пишется и рвется** мне.

И не в бездейственности важной

Мои проходят чинно дни.

И даже замысел отважный

Я бросил, тот, что искони

Питал мое воображенье:

Телесны силы укрепить.

Ты знаешь, в городе купить

Я вздумал Мюллера творенье[82]

И до сих пор не дочитал:

Там рубль, тут замысел пропал.

Но нет, — хотел писать о деле,

А вышло, сам не знаю, что,

Виной — размер. И еле-еле

Строфу докончил я зато.

Пора переменить размер и стиль.

Не удержу смеющейся личины

Я на лице, и горестную быль

Не выразит размер и легкий и невинный.

Нет! как-нибудь в ухабистых стихах

Поговорю о тяжком и полезном.

Жнецы последних дней, — что в сердце нашем? — страх!

«Век шествует путем своим железным!»

Не то беда, что «общая мечта

Час от часу насущным и полезным

Отчетливей, бесстыдней занята»,

А то, что мы — идем мы в ногу с веком,

Забыли лозунг: «Выше века будь».

И все ж полезным человеком

Никто из нас не кончит путь.

Я не случайно написал, — о, нет —

Жнецы последних дней — о злейшая из истин!

И тот из нас, кто чист и бескорыстен,

Плоды чужих трудов, не сознавая, жнет.

А если сеятель рукой своей безвинной***

Напрасно семена бросал в бразды,

И мы, поднявшись до звезды,

Мы, вышедшие жать чредою длинной,

Пришли напрасно?! Если семена

Его при камени упали, —

К чему тот тяжкий труд, что мы на рамена, —

Никем не прошенные, — взяли?!

………………………………………………

О, наших дней пророк, разбей свои скрижали!

Стихам Россию не спасти****,

Россия их спасет едва ли,

Да было б гадко!.. Некуда идти,

Смириться разве? Я смирился.


Лида тебе кланяется. Я тоже. За стихи прости. В письмах делаюсь глуп, как Кольцов, бессвязен, как Кириллов[83]. Пиши скорее и больше.

Муни.

Это письмо, Владя, писано одновременно с тем. Но я не был уверен, что то письмо дойдет, так как писал по предполагаемому адресу. Недели через полторы-две буду в Москве проездом. Пищи скорей, так как письма приходят сюда с оказией. Да напиши, наконец, свой адрес.


*Ср. Фет: «Знать, в последний встречаю весну»… (Примеч. Муни)

** Я пишу — мне пишется — ergo, я рву — мне мнется (Примеч. Муни)

*** К этой и следующей строкам «Сеятель» А.П. (Примеч. Муни)

**** См. подлые, иезуитско-идиотические слова С. Соловьева о борьбе с капитализмом — хорошим стилем[84]. (Примеч. Муни)


6. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

Здравствуй. Хотел ответить стихами, но решил не отвечать вовсе. Когда будешь в Москве, поговорим. Ответы у меня есть на все. Цель же этого письма — предупредить тебя, чтобы ты обязательно известил меня точно о дне, часе и месте, где можно тебя поймать. Затем, если ты хоть один целый день намерен пробыть в Москве, — я затащу тебя в Гиреево.

Вот и все. Прощай пока. Поклонись Лидии Яковлевне, поцелуй себя. Я тебе очень рад буду.

Твой Владислав.

Я же тебе писал свой адрес: Кусково, Моск. — Нижегор. ж.д., им. Старое Гиреево, мне.

Гиреево 17 июня 09.


7. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

28 июля, вторник. <1909>

Прости, что не смог поехать в Москву вчера: на дорогу грошей не было. В университете порядок такой: 5 и 7 опускаются бюллетени с заявлениями, что ты хочешь держать экзамены по таким-то предметам. Однако, это еще не запись. 10 и 11 числа будут вывешены списки, кому куда записываться, самая же запись начинается 12–го. В день по 300 человек, и кому когда назначено — менять нельзя. Чушь ужасная! Можно прислать до 10-го заявление письменное, оно равняется записи на экзамены (которые начинаются 25-го), но заявление должно быть с приложением 7-копеечной марки + отправлено заказным письмом с обратной распиской, что, кажется, для тебя невыполнимо: нет почтового отделения; где же ты сдашь письмо и получишь расписку? Лучше приезжай сам 5-го, чем несказанно порадуешь и меня, печального, уединенного и вообще…

Есть у меня грустные соображения о Метерлинке (впрочем, ловкаче) и Сологубе. Его за «Королеву Ортруду» ругают все газеты и все невпопад[85]! Единодушные люди. Грустные соображения по приезде. Только одно: то есть до чего люди мелко плавают! Нет хороших писателей. Только Беклемишев да Ходасевич, — да и те, по правде сказать… нет, я хитер достаточно, чтобы утаить правду!

Я был у Муратова по зову Боричевского[86] (приятный человек!), у них жившего несколько дней. Встретился с ним у Грека[87], он меня и зазвал. Собирается к тебе. Если приедет или уже приехал — поклонись.

Ну, прощай. Привет Лидии Яковлевне. Целую тебя.

Твой Владислав.

P.S. Я, конечно, не происхожу от Моисея, а от какой-нибудь иерихонской сволочи. Но нельзя ли назвать Моисея моим предком? Сия поэтическая вольность мне необходима[88]. К тому же — неприятность родственникам[89]. Как думаешь? Из-за этого «страха иудейска» у меня застряли стихи!

В.


8. С.В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

Владя! Очень жду от тебя писем. Когда ты приедешь? Что делаешь? Пишешь ли? Продолжай писать пашквиль. Романа писать не буду по причинам не только внешним, то есть не только потому что писать не могу. Не могу, ибо не должен. Очень думал о Достоевском. Это привело меня к мыслям, из прежних моих вытекающим, намечавшимся, когда я ругал Мережковских, но очень резко отличающимся от многого, что я говорил в последнее время. Может быть, не сумею даже в разговоре формулировать, так как уже сделал это совершенно удовлетворительно, разговаривая с Боричевским. С Белым, Мережковскими, Достоевским порываю окончательно. Лично ни с тем, ни с другим, ни с третьим. Относительно третьего тоже лично. Поймешь? Что с Белым? Он мне все же дорог, хотя не нужен. В ненависти к ненависти клянусь на мече. Торжественность комическая только по форме. Что нового? Устроился ты в газете? Лида плохо слышала тебя по телефону: б<ыть> м<ожет>, оттого я многого не знаю. Лида кланяется. Приезжай[90]. Пиши об экзаменах и обо всем.

Твой Муни.

Относительно Мережковского — природный шулер. Не может не передергивать, ибо «как же иначе». Городецкому принадлежит только импрессионистическая эта формула[91]. А применяется давно, многими. Только всмотрись. Ох уж эти аксиомы! Если Мережковского уличают: «Зачем карта рукав совал?» Отвечает: «Что же мне ее в нос сунуть?»[92] По-своему прав, ибо шулер природный.


9. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу


[Открытка. 27.8.09 Москва]


Владя! Ты что ж это не пишешь, а? Безобразник. Здесь устроились недурно. Купаемся в «Евксинском Понте»! Многое приятно. Но писать не хочется. Вот тебе стихотворный конец, не идущий к началу:


Хоть описанья гор и Крыма

И устарели с давних пор,

Хотя ума и сердца мимо

Летит посланий милый вздор, —

Но счастлив был бы я немало,

Когда бы, небо умоля,

Я новых дней обрел начало

В тебе, полдневная земля,

И дух усталый успокоя,

Я описать стихами мог

И роковую песнь прибоя

И розы благовонный вздох.


Кланяйся Диесперову[93]


Твой Муни.


10. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. 23.9.1909, Глухов — 25.9. 1909, Москва]


Владя! Голубчик! Ее морят жаждой, ее целый час держали под хлороформом и на столе — это удачная операция[94]. В больнице вечно никого нет, а если кто есть, то скрипят сапогами, шумят. Я не из тех, кто зовут хирургов палачами, но, Господи, заходи к Лиде. Весели ее, хотя я знаю, тебе не до веселости. Напиши, как в К<нигоиздательст>ве: найду минутку прочесть, не минуту, а больше. Адрес: Глухов (Чернигов, губ.), д-ру Кадегробову для Киссина. Целую.

Муни.


11. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. 28.09. 1909, Глухов — 29. 09. 1909, Москва].


Милый мой Владя!

Что, брат, ты мне ничего не пишешь? Я теперь в состоянии понимать все и интересоваться всем. Исполни, пожалуйста, следующие мои поручения: узнай, когда в университете последний срок записи на лекции и взноса университетских и лекционных денег; а также напиши, каково мое и твое положение в книгоиздательстве — нельзя ли нам остаться сослуживцами. Передай мой привет Владимиру Михайловичу и его жене, а также дорогим сотоварищам по работе. Попроси Владимира Михайловича, если будет у него время, написать. Как Борис Николаевич? Когда мне быть в консистории?[95] как с тобой? Пока напиши на открытке, а потом письмом.

Ничего подобного я не переживал.


12. В.Ф. Ходасевич — С.В. Киссину

10 окт<ября> 09


Свет очей моих! Писать я ей-Богу не мог, а не не хотел. Суди сам. Каков мой день? Утром, до 3-х, либо университет, либо гранки, чаще всего и то и другое. От 3–6 К<нигоиздательст>во. В 9 ужинаю, совершенно обалделый. А потом — либо опять-таки гранки, либо перевод (я перевожу не Пруса, а Красинского: «Иридион»)[96], который, впрочем, подвигается медленно, ибо классик + я занят. А то еще — иди куда-нибудь. Просто умираю. В антрактах: музей (кое-какие возможности открываются)[97], книжки читать надо, Марина в Москве и прочее. Ей-Богу, ежедневно с утра поел какао, до 8–9 вечера ничего не ем. Сейчас тоже бы не стал писать тебе, да завтра праздник. Даю тебе слово, что за эти 3 недели без дела проваландался в сложности не более 10 часов. Никогда в жизни столько не работал и счастлив этим невероятно.

Новости: вышел Летучий Голландец, книга плагиатов[98]; один меня оскорбил.

Уехал Диесперов — кланяется.

В К<нигоиздательст>ве все великолепно.

Свидетельствовать о лжи тебе придется недели через три.

Мариэтта меня обзвонила по телефону, ни разу не застала, Живет на старой квартире, кажется не едет к Мереж<ковским>[99] (Сведения от Яблоновских).

Бор<иса> Ник<олаевича> не видел, видеть не жажду, вместо журнала — к<нигоиздательст>во (верх культурности и проч Метнер, д’Альгейм, Петровский, Рачинский, Эллис, черт в ступе). Впрочем, вместо к<нигоиздательст>ва — журнал, вместо журнала — к<нигоиздательст>во, вместо к<нигоиздательст>ва — журнал, вместо журнала — к<нигоиздательст>во…[100] черти лиловые!

Вышел сборник «Смерть»[101]: Городецкий, Вяч. Иванов, Анатоль Каменский, Розанов, Абрамович, Илья Репин и другие писатели. Знай наших. «Журнал для всех» — издатель. Аполлон выйдет 25-го[102]. Кажется, мне вернут «Стансы», но через Зайцева прислали тюк комплиментов. Есть одно слово такое, да ты его не любишь… Жаль!

Володя Высоцкий[103] получил (т. е. получит на днях) 2 тысячи в наследство. Пьет авансом. Это много лучше, чем если бы он собирался издавать культуру.

Мог бы еще написать о «Malleus’e»[104], да это очень долго, кроме того сейчас подадут ужин и у меня болит голова, ибо утром был на генеральной репетиции «Эроса и Психеи» [105]. Посмотрел половину и побежал в К<нигоиздательст>во.

К<нигоиздательст>во собирается издавать библиотеку классиков. Может быть, одним из первых — Иридион моей работы.

Завтра Муромцев, Тесленко, Давыдов и Малянтович судят Эллиса с Янтаревым[106]. Весело на этом свете! Ефим[107] горд. Дидур[108] (бас такой, Шаляпин) дал ему автограф: «Мне очень приятно петь в Москве. Г-ну Бернштейну. Год, число и месяц». Ей— Богу! Ефим показывал сегодня в театре.

Прощай, больше писать не могу. Грустно, что тебе скучно. Что, брат, делать?

Поцелуй себя нежно. Поклонись Лидии Яковлевне и сестре твоей, коли она меня помнит, и пожелай самого хорошего. Стася тебя целует. В К<нигоиздательст>во поцелуи передам.

Твой Владислав.


13. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. 8.10.1909, Глухов — 10.10.1909, Москва]


Нехорошо, Владя, ничего не писать. Мое пребыванье здесь еще затянется на неопределенное время, хорошо, если дня на 2–3, а то и больше. У сестры температура 38–39. Да, брат! Со всем тем моя полезность здесь уже не прямая, а посредственная. Я полезен тем, что я есть. А делать я ничего не делаю. Скучно, нехорошо» тоска. Написал бы о К<нигоиздательст>ве, о своих делах, Да — когда я должен свидетельствовать в консистории? О Весах, об Аполлонах, о мистической игре в бирюльки и о прочем. Привет Владимиру Михайловичу, Стасе, Борису Николаевичу и пр., и пр. Пиши.

Муня.

Авось, буду в Москве 15-16-го.


14. В.Ф. Ходасевич — С.В. Киссину

Здравствуй. Бога ради прости, что молчал. Но — клянусь — у меня не было свободной минуты. Сам посуди: университет, «Польза», «Ченчи»[109] (начал) + радость и работа: мне Владимир Михайлович заказал Пруса, пожалуй, даже для двойного выпуска. Однако, «Польза» меня пока завалила. Там дела на всех парах, да все вещи вроде Балтрушайтиса и Ликиардопуло[110]. И все просят: нельзя ли к завтрашнему дню? Ну, конечно, можно, да часа три за ними и посидишь. Пробовал сдавать экзамен по логике, да не вышло: времени не хватило. Все же не унываю, ибо работаю, а это — все, о чем я мечтал.

Слышал, что тебе приходится неважно, да и заключил о том же по твоим письмам: Владимиру Михайловичу и мне. Что, брат, делать? Трет, трет, трет, немного отпустит, а потом опять будет тереть, — я ведь знаю.

Здесь нет новостей. Вчера прекратили дело Эллиса, за неявкой обвинителя (представитель Музея). В воскресенье я был у Белого. Забежал на полчаса, отдал стихи (все старые — и убежал). Кажется, журнал превращается в к<нигоиздательст>во, а к<нигоиздательст>во превратится еще во что-нибудь… ерунда. Впрочем, я не дослушал. Завтра утром пойду с Белым в Скорпион за книгами для рецензий. Удовольствие не из великолепных.

Ты спрашивал о К<нигоиздательст>ве. Не беспокойся. Все идет, как нельзя лучше. Люди они приятные, а я работаю честно. Результат — удовольствие, кажется, взаимное. Тебе все много кланяются, даже Сыромятников. Какой грозный человек: съел Бронштейна[111]. Сей последний грозится показать мне свою пятистопную социологическую драму из будущих времен. А пока что — я выправляю ему стихи (он переводит «Федру», Аннунцио). Словом, все хорошо, ни о чем не заботься; приезжай, однако же, скорее, — скучно.

До свидания. Целую тебя и очень люблю.

Твой Владислав.

Поклон Лидии Яковлевне.

29 октября 09. Москва.


15. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. 11. 07.1910, Таруса — 12.07.1910, Москва]

Что это, все сговорились мне не писать, что ли? Как история с этим новогреческим прохвостом? Как вообще ход истории? Мой адрес: Таруса (Калужс<кой> губ.), Антоновка, имение Калюжных[112]. С. В. Киссину.

Пиши, черт.

Муни.


16. В.Ф. Ходасевич — С.В. Киссину

Вена, 3/16 июня 1911 г.

Увы, русский поезд опоздал, и я уеду отсюда только вечером[113]. Сейчас 1/2 первого. Я шлялся, шлялся — и пришел в кафе.

Муничка, в Вене все толстые, и мне слегка стыдно. Часов в 9 встретил я похороны и задумался о бедном Каннитферштане[114], его несметном богатстве и о прочем. Хоронят здесь рысью. Ящик с покойником прыгает, венки прыгают, — все толстое, пружинистое — и прыгает.

На границе польский язык (там обращаются к пассажирам сперва по-польски, а потом уже по-немецки) — меня избавил от труда вынимать ключи из кармана: совсем не смотрели. Это, впрочем, меня огорчило: зачем же я не взял папирос? Если бы знал, что за мерзость немецкие или австрийские (черт их дери!) папиросы!! Я тебе привезу в подарок.

Ты не сердись, что я о вздорах. Но я очень устал, смотреть ничего сейчас не пойду, а времени до 6 часов, когда надо ехать на вокзал, — вдоволь. В Ивангороде поезд стоял 20 минут, и я свел знакомство с человеком, у которого были настоящие рыжие пейсы. Милый, но скучный: примирился со всем. Ну, вот. А в Польше на могилах ставят кресты, на которых можно распинать великанов, я не преувеличиваю. Такие же кресты — на перекрестках. Должно быть, нет страны печальнее, несмотря на белые домики и необычайно кудрявые деревья.

Ну, прощай. Поклонись Лидии Яковлевне и поблагодари за то, что она передала тебе это письмо.

Владислав.

По-моему, я очень недурно говорю по-немецки. Больше всего меня поражает то, что меня понимают.


17. В.Ф. Ходасевич — С.В. Киссину

22/9 июня 911 г.

Муничка!

Я не в Кави, а в Нерви. Это от Генуи сорок минут езды. Здесь очень жарко и очень хорошо. Окно мое выходит на море. С сегодняшнего вечера я сажусь работать. Кажется, это удастся, ибо на душе спокойно ровно настолько, насколько это для меня доступно. Возможно, что я даже стану изредка купаться. Если можешь, напиши мне, что и как. Однако, постарайся, чтобы я получил письмо твое числу к 23 по старому стилю, т. к. возможно, что 23-го я уеду в горы, а куда — не знаю. Ну, пока прощай. Всего тебе доброго. Женя[115] просила тебе кланяться.

Твой Владислав.

Italia, Genova, Nervi, pension Printemps, signor Wladislaw Khodassewitch.


18. С.В. Киссин — В.Ф. Ходасевичу

[На бланке «Кн-во “Польза”. В. Антик и Ко. Москва, Тверская, Козицкий, д. 2»]

Alte Moskau[116]. 16. VI. 11


Владичка!

Все тихо в здешних местах. Никто ни о ком ничего не знает. Так что даже удивительно. Впрочем, Нюра[117] уезжает в Париж обучаться красоту наводить. Здесь заведеньице откроет. Есть какие-то копошащиеся гадости вокруг Мусагета. Но это всегдашнее: кобели, попрошайки, сутенеры, мистагоги — на артельных началах.

У меня от дачной жизни на душе тихая скука. Когда приезжаю в город, испытываю злобу, зависть и какой-то совсем безоглядный гнев. Жарко и у нас. В Москве на днях было 40°.

Благодарю Евгению Владимировну за снимок с Боттичелли, но картина эта (оригинал) в Москве. Лучше бы из Италии получить что другое. Это, должно быть, у вас жара была большая, оттого… Кланяйся Евгении Владимировне. Да поскорей — в горы, а то здесь умные люди говорят: Нерви — совсем не место. Целую тебя. Муня.

Лида кланяется.


19. В.Ф. Ходасевич — С.В. Киссин

Nervi, 1 июля/18 июня 911


Ежели тебе любопытно знать, как живу и работаю я, — то слушай.

Здесь очень жарко и очень скучно. Этим предрешается дальнейшее. Утром, встав часов в 10, пью кофе и до завтрака жарюсь на пляже. От завтрака часов до 6 тружусь, в 6 опять иду на пляж и, пока Женя купается, пью birr'y, по-нашему — пиво. В семь обедать, а после обеда шляемся мы по городу или взбираемся на гору, что очень нравится Жене и чего терпеть не могу я. Потом заходим в кафе Milano, где вертлявая и раскрашенная итальянка поит нас кофе. Потом — полчаса у моря, а потом спать. Верх разнообразия — красное вино в каком-нибудь придорожном кабачке, из тех, куда даже во время сезона не ступает нога чужестранца. Там вокруг сонного хозяина галдят или шепчутся (одно из двух) три-четыре итальянца, полуголых и похожих на бандитов.*

Таковы впечатления чахоточного. Здоровый гражданин, трепеща перед Вашей Светлостью, заявляет, что Италия — страна божественная. Только все — «совсем не так». О Ренессансе хлопочут здесь одни русские. Здешние знают, что это все было, прошло, изжито и ладно. Видишь ли: одурелому парижанину русский стиль щекочет ноздри, но мы ходим в шляпах, а не в мурмолках, Василия Блаженного посещаем вовсе не каждый день, и даже Новгородский предводитель дворянства, с которым я очень знаком, не плачет о покорении Новгорода. Здесь в каждом городе есть памятник Гарибальди и via Garibaldi. Этим все сказано. Ежели бы российские италиелюбы были поумнее, они бы из этого кое-что смекнули.

Итальянцы нынешние не хуже своих предков — или не лучше. Господь Бог дал им их страну, в которой что ни делай — все выйдет ужасно красиво. Были деньги — строили дворцы, нет денег — взгромоздят над морем лачугу за лачугой, закрутят свои переулочки, из окна на ветер вывесят рыжие штаны либо занавеску, а вечером зажгут фонарь — Боже ты мой, как прекрасно! В Генуе новый пассаж, весь из гранита. Ничего в нем нет замечательного, — а вот ты попробуй-ка из гранита сделать так, чтобы некрасиво было: ведь это уже надо нарочно стараться. А у нас — ежели ты уж очень богат, ну, тогда можешь пустить мраморную облицовочку, которую неизбежно надо полировать (иначе она безобразна), — но из нее ничего, кроме модернчика не смастеришь. В Финляндии мрамор пестренький, как рябчик; в Гельсингфорсе, говорят, все дома глянцевые и в стиле-нуво. Тьфу!

Здесь нет никакого искусства, ей-Богу ни чуточки. Что они все выдумали? Здесь — жизнь, быт — и церковь. Царица-Венеция! Genova la superba!** Понюхал бы ты, как они воняют: морем, рыбой, маслом, гнилой зеленью и еще какой-то специальной итальянской тухлятиной: сыром, что ли? А выходит божественно! Просто потому, что не «творят», а «делают». Ах, российские идиоты, ах, художественные вы критики! Олухи царя небесного! Венецианки поголовно все ходят в черных шалях без всяких украшений, с широкой черной бахромой и ничуть в них не драпируются, потому что некогда. Красиво — изумительно. Это что же, Джотто какой-нибудь выдумал? а? У, скворцы, критики, соли вам насыпать на хвост! Прощай. Обозлился. Завтра поеду в Геную, в порт, ночью, на матросов глядеть. А через неделю — через Пизу и Флоренцию — в Венецию. Россиянин, воспевший Пизу, носит многозначительное имя: Бобка. Только и всего. Вот размахнусь да и пришлю фельетон из Венеции[118]. Посему — сие послание — тайна.

Твой Владислав.

Напиши мне в Венецию: Italia, Venezia Vladislaw Khodassewitch, Ferma in poste. Женя лишила меня твоего изображения, которое вез я как походную икону. Увы! Получил ли ты его, по крайней мере?

* Сей родительный падеж неудачно заимствован из польского языка. Прости. (Примеч. Ходасевича).

** Генуя великолепная! (итал.)


20. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

Флоренция. 11 июля/28 июня 911


Завтра еду в Венецию, где буду жить долго. Это неизбежно по деловым причинам. Я жив, здоров и весел. Вот тебе Джоттова кампанила, которая, как вся Италия до Леонардо, Рафаэля и Мик<ел> Андж<ело> — ничуть не красива. В ней нет никакого «искусства», пусто бы ему было.

Прощай.

Владислав.

Пиши. Лидии Яковлевне привет.


21. С.В. Киссин — В.Ф. Ходасевичу

Вырубово, 25 июня <1911>


Не знаю, дойдет ли к тебе это письмо, так как сюда письма приходят на 6-ой день. Где будешь ты, когда в Венеции будет это письмо? Помнишь, ты говорил: все зависит от интонации. Не знаю, как прочел ты мое письмо (где о карточке), но моя интонация была самая благодушная. Был ли ты у какого-нибудь итальянского медикуса? Да — вот еще: ты знаешь, та Италия, о которой ты пишешь, открыта Немировичем-Данченко и П. П. Гнедичем?[119] Это тоже старая Италия. Ну, что ж! Ведь ты сам знал, знаешь и, сколько бы ни мистифицировал себя, будешь знать, что грязь на улицах столь же показательна, как и архитектура; что в Николаевскую эпоху фокус общества был вовсе не в Пушкине; что Россия того времени была едва в 3 тысячи человек (может, и меньше, сколько подписчиков у Литературной Газеты?); что в Ассирии был тоже быт, а не одни Сарданапалы и отрубленные головы пленных царей и т. д. И где это быт — не главное? Прости меня за эти рассуждения томительные: у нас погода сырая, а у тебя скрытый энтузиазм. Вот «ты в восторге от Берлина, мне же больше нравится Медынь»[120], по слову мудреца.

В фельетон вставь рассуждения о том, какие преимущества имеет жара у моря перед жарой в середке суши: об этом любят говорить, слушать, читать. Это из породы: «как это верно!» Неожиданности должны быть только успокаивающего свойства, например: в Италии не все черны, не все красивы, не все англичане, ну, одним словом, все даже правда.

А вот тебе новости: Янтарев[121] в газете облаял Диесперова, очень глупо облаял и скучно. Измайлов облаял альманах Мусагетский[122] без имен — скучно. Вяч. Иванова тоже он. Дима[123] написал, что Гамсун — «пантеистическое копанье в носу» (правильно!), а вот Киплинг! Но штопать носки лучше, чем писать в газетах, а он…

Недели две как не был в городе. Немножко играю в городки. Рука ноет. И зады болят, понимаешь, зады, как-то не то врозь, не то вместе. В карты не играл, водки не пил, писать не писал, читать не читал, — кто не взбесился бы?

Пишешь ли ты? Я многое знаю, что нужно делать, но не даю советов, чтобы не испортить тебе возможность что-нибудь сделать.

Видишь, какой я мухомор.

Привет Евгении Владимировне.

Будь здоров: не вздыхай: о, Русь! о rus![124] Нэкрасиво: скачками вздохи выйдут.

Твой Муня.

Лида кланяется.


22. С.В. Киссин — В.Ф. Ходасевичу

[Открытка.[125] 5.2. 1915 г. Варшава.]

Владя,

Я сегодня утром должен был поехать в Москву. Но ночью меня вызвали телефонограммой на II-ой эвакуационный пункт. Что со мной будет, не знаю. Рейнбот[126] слетел. Ченчи высылаю. Твой.


23. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. 7.3. 1915.]


Вот еще какой штукой утешался пан Слонский Эдуард[127] в стычне сего года. Ты совершенно ни к чему болен, Владя. И напрасно мне Нюра — если ты сам не можешь — не напишет ничего о тебе. Я по-прежнему самый невероятный человек в ведомстве, проше пана. Пиши. Впрочем, теперь я по крайней мере здоров. А то тоже возился со всякими хворобами. Мое ушановане*

Муни.

* Мое почтение (польск.).


24. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Полевая почта. 2.4. 1915]


Дорогой Владя!

Возможно, что я тебе пришлю небольшую штуку, которую мне необходимо напечатать. Печать — вещь продажная. Мне для улучшения и укрепления моего положения необходимо печатно похвалить моего начальника: 1) это ему будет приятно, 2) это ему покажет, что при случае я могу и выругать таким же образом. Это необходимо. Мобилизуй для этого все мало-мальски дружеское тебе и мне газетно-журнальное население Москвы. Ни одна блоха не плоха: и Голоушев[128], и Койранский[129], и Грифцов[130], и я не знаю, кто еще.

Твой Муни.

Мое ушановане.

Если хочешь узнать обо мне, звони Лиде: я пишу ей часто и о своем самом важном подробно.


25. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка.]


Как-никак, а Словацкий[131]. А здесь печально мне. Вроде рек Вавилонских мне эта Висла. Кажется, только тебе было бы здесь так не по себе, как мне.

Муни.

Привет Нюре и Любе[132].

<апрель 1915 г.>


26. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

Автор — Н. Zaremba. В подлиннике называется «Напиток осени»[133]. По-моему, лучше «Осенняя кружка». Перевод с вариантами. Текст точный, варианты, может быть, лучше. Если можешь, напечатай. В крайнем случае даром в какую-нибудь военную пользу. Привет. Целую.

Муни.


Вы — пиво осени, томящий запах прели,

И мокрых красных крыш тяжелые капели,

(намокших?!)

Пьяните вы меня и крепче и сильней,

Чем легкое вино весенних светлых дней.

Я вами опьянен, брожу широким шагом

По скользким улицам, по скатам и оврагам

(скошенным лугам?)

Яснее чувствую, мутнее вижу я.

Я пьян (ю?). Порою грудь стесняется моя.

(Плохо: нужно сказать: велик глоток).

Дышу прерывисто, дышу и задыхаюсь

И на мгновение от кружки отрываюсь.

Но вот припал опять. Тяну ее до дна

И ярко чувствую, как кровь моя красна!


Перев. С. Киссин

Если исправишь, буду благодарен.

Нюре привет. «Живи и работай!» Еще раз целую.

Муни.

23/IV <1915>


27. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

3/V 1915


Слушай, Владя: ежели мне не будут писать писем, то я одурею совершенно. В таких я по работе обстоятельствах нахожусь. То, что я утверждаю, ничуть не шутка. И Лиде я пишу о том же, быть может, в несколько более сдержанных выражениях. Я страшно рассеян, все время расстроен и озабочен. «Нет, куда он мою жикетку дел?» — так говорила в маленьком городе на Волге одна пьяная «зимогорская» б…ь и ходила с этим вопросом по Вшивой горке[134] чуть не полдня. Так вот и я целый день возжаюсь: нет, куда он мою жикетку дел? Жалованье мне теперь будет идти большое — рублей полтораста. Больше 50 здесь никак не проживешь, хотя бы суп со страусовыми перьями есть. Так что домой рублей 100 буду посылать. Представлен к Станиславу, но не дадут. Целую тебя. Но пиши. Боюсь не выдержать и эвакуироваться в сумасшедшем вагоне. Мой адрес: 8-ой головной эвакуационный.


28. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

Милый Муни,

ты прав, конечно, сердясь на меня за молчание. Впрочем, одно письмо, с месяц тому назад, я тебе написал. Получил ли ты его?

Вся беда в том, что мне писать нечего. Я почти ничего не делаю и никого не вижу. Живу (и буду жить все лето) не в Гирееве куда пришла твоя открытка, а в квартире у Михаила[135]: Москва. Правое Петроградское шоссе, 34, кв. 8.

Мне скучно, — вот единственная вещь, похожая на новость: я этого не испытывал уже несколько лет. «И не с кем говорить, и не с кем танцевать» — это я бубню непрестанно, как ты о своей «жикетке». В общем, уверяю тебя, что тебе сейчас много лучше, чем мне, во всяком случае — интереснее.

Изумительно, что я не голодаю. Деньги откуда-то есть. Впрочем, здесь важно то, что 4 месяца не надо платить за квартиру. Москва не в разъезде, а в разброде. В этом году все куда-то уезжают на неделю, потом приезжают, потом опять едут, и т. д. У меня нет и этого.

Муничка, ей-Богу, против окна моего идет трам; ей-Богу, вчера был град; ей-Богу, я отдал башмак в починку; ей-Богу, сегодня среда. Вот все, самое любопытное и необычайное, что я могу тебе сообщить. Стихов не пишу, рассказов не пишу, статей не пишу. Перевожу Пшибышевского для Пользы[136].

Пожалуйста, пиши. Я бы теперь сходил с тобой к Греку: и туда не хожу, общество тамошнее слишком плохо.

Будь здоров, не хнычь, мука будет обязательно.

Целую.

Твой Владислав.

Нюра тебя целует тоже.

М<осква>, 13 мая 915.


29. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. 23.5.1915, Белая Олита]

20/V<1915>

Ну, Владя, слава Богу, дождался от тебя письма какого ни на есть. Пишу тебе самой глубокой ночью, еле выбралось время. Ежели бы ты знал мои подвиги и по канцелярской, и по бухгалтерской, и по кухонной части, то… все-таки не позавидовал бы мне. Пойми: я окружен конкретными хамами и неприятностями. Полезность моей работы спорна, асбтрактность ее явственна. Понимаешь, я без воздуху, ибо что такое абстракция как не безвоздушие? Устаю дьявольски; кроме того, сам ты знаешь, как я неспособен ко всему, что называется сношениями, отношениями, прошениями, рапортами. Канцелярист я хуже посредственного; работы много, и ответственной. Noblesse oblige*, начальство принуждает, шкура моя тоже чего-нибудь стоит, тем более, что солдат получает 75 копеек в месяц, а я стою шестьдесят рублей, и все-таки усталость, припадки лени, скука и неумелость с неспособностью. Подумай, брат! Буду свободней, напишу больше. Целую тебя и Нюру. Гарика[137] тоже.

Все конкретное — меня живо трогает, поэтому пиши (о людях), ежели так уж трудно о себе. Что Люба, Женя Муратова, Боря Грифцов, Шершеневич[138] и все милые и не милые? Какова книга Мариэтты?[139] Еще раз целую тебя.

Муни.


* Положение обязывает — (фр.)


30. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. Полевая почта. 24.5. 1915]

21/V <1915>


1-ое

Владя! Это отчаяние! Никому я до сих пор об этом не писал совершенно откровенно. Я не знаю, что со мной будет: разжалуют или под суд отдадут. Я утомлен и раздражен до степени, мне до сих пор неизвестной. На одного прапорщика тут я орал как бешеный. Люди сбежались. Теперь я хожу потерянный и сдерживаюсь с трудом, прямо ужасным. Открытой ненависти ко мне нет, но глухая неприязнь основательная. Нижние чины со мной ничего, я с ними тоже, но с хамьем… Если мне не удастся недели две отдохнуть, я угожу под суд. Я прямо не знаю: что может мне помочь. Разве если генерал-губернатор о моем здоровье справится. Конечно, это никому известно не должно быть. Не завидуй мне. Целую тебя.

Муни.


31. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

[Открытка. Полевая почта. 24.5. 1915]

21/V <1915>


2-ое

Вот подумай: ты у меня умный — что мне делать. Ведь ни с кем из родных я посоветоваться не могу. То они мне трактаты о воле Божьей писали. Теперь будут писать: терпи, терпи, — точно я сам не знаю, что нужно терпеть. Помочь не смогут и огорчатся только понапрасну; ведь ни у кого даже голова не зачешется подумать: в самом деле фаталисты. Ну вот каюк: знаешь, как несостоятельный должник: он не разочарован, не болен, не сумасшедший, а все-таки выход один — потому что, кроме людей и предметов, есть еще человеческие отношения, и с их (отношений) точки зрения он безнадежно болен и приговорен. Подумай. До свиданья.

Муни.


32. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

22/V <1915>


Вчера я ел за весь день только раз. Сегодня не вставал с постели и не выходил из комнаты. Что это? Каприз? Да. Усталость? Тоже. И еще более желание побыть без этих человеков, благоразумное желание, потому что: что хорошее может выйти из скандала или еще чего-нибудь. Я очень худ сейчас, чувствую, как у меня горят щеки, и как на скулах ничего, кроме кожи, нет. У меня теперь совсем небольшая борода, но она совсем седа с боков, так еще никогда не было. Я лежу, злюсь, курю и даже не знаю, чего мне хочется, но это незнание во всяком случае не от пресыщенности. Тут не до жиру, а быть бы живу. Естественно, поскольку моя жизнь представляет ценность не только для меня, я должен за нее цепляться и ограждать ее от всякой мыслимой опасности, но поскольку она моя г она мне тяжела. Ах, я знаю все эти соображения о том, что бывает хуже, все эти китайские, в цветных горшочках мудрости о зайцах и лягушках, но ведь я и не собираюсь что-нибудь делать. Но ты понимаешь. Ах, может быть, просто человеку, который в несчастье, надо жаловаться, а который раздражен, тому браниться.

А скажи, Владя, тебе приходилось слышать, как перевирают твое имя-отчество, не оттого, что не заучили, не оттого, что не расслышали, а так, по небрежности, по нежеланию находить в памяти нужный ящик? Ну, ежели б тебя Антик[140] назвал Валериан Феликсович или как-нибудь в этом роде? При известного рода самолюбии это не мелочь. А тут сыплется все время всякая гадость. Ну, ты подумай: штабной писарь! Все, что в мирное простое время разумели под этим. Ведь они здесь есть, с гармоникой, с гитарой, со скрипкой в соседней с канцелярией комнате. И все они на благородном положении. Насколько гаже и скучнее они от этого. И кто может вообще выносить гармонику, не вечером у забора, когда она естественна, как шарманка, а днем, в комнате, тягучая, ноющая, эдакий промин писарской души, как проминают ноги, а ты в это время тщишься понять какой-нибудь абсолютно ненужный параграф или отдаешь приказ о прибывших, выбывших, удовлетворенных суточным довольствием и иных. О, гадость. Нет, пожалуйста, не завидуй занимательности моей жизни.

Прощай. Твой Муни.


33. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

23/V<1915>


А зачем едят яичницу ножом, а зачем ножом режут котлеты, а зачем чмокают за едой, а зачем начальник пальцем в зубах ковыряет? А зачем сестры тоже с ножа едят и говорят на «о», а зачем мой сосед по комнате доктор Хильтов утром говорит: «курение табаку вредно», а днем: «я полагаю, что наука не пришла к своим конечным выводам», а весь день уходит на заявления и вопросы такого же сорта: «А что такое вы понимаете под словом “индивидуальность”»? А я ничего не понимаю под этим словом и ни под каким другим, а просто лежу и думаю: о, сволочи!

Если самая прекрасная девушка не может дать больше, чем у нее есть, то зато всякая сволочь дает не меньше, чем у нее есть. Избавьте меня от этой полноты. Будьте моими неоплатными должниками. Вероятно, я несправедлив, но ведь я молчу, как убитый, как человек, которому не только нечего сказать, но у которого вообще нет привычки говорить. Лучше целый месяц читать, чем жить здесь и работать неделю. Пока прощай. Ежели не удастся отсюда хоть на неделю, то, право, не ручаюсь ни за что.

О, вежливость и ум Владимира Михайловича Турбина, о, такт и благожелательство Аркадия Ивановича, о, вежливость и изысканность манер Янтарева! Где вы? О, покойный Тимофеев[141] и великий художник Пуантель[142]! Ах, здесь мне кажется, что даже Садовский кудряв, Гриф юношески худ и Оля Богословская[143] красива и умна. Еще раз прощай. Целую тебя и Нюру и Гарика

Муни.

Сегодня я встал.


34. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

<июнь 1915>


Здесь есть прапорщик Чуев, напечатавший книгу переводов из Верхарна[144]. Чуев не какой-нибудь, не однофамилец, а «брат Чуев», один из тех братьев, которые пол-Москвы кормят сухарями и булками. Он очень высок, брит, длиннолиц, большенос — ты знаешь этот тип, к которому относятся Блок, частью Северянин, частью Чулков — и — очень немного — Уайльд. Все это с примесью збуковских манер[145]: «пищу» вместо «пики» и т. д. К тому же, милое дурачество: молодой человек, слегка миллионер, немножко поэт, чуть-чуть спортсмен. И, Владя, бедный Муни выносит все. Пойми: я человек скорее резкий, скорее неспособный спускать и терплю все, все. Блистательное общество писарей, таковое же (чувствуешь отрыжку канцелярии?) полуэстетствующего купчика, врачей, забывших медицину и помнящих только XVI и XIX книги свода военных постановлений, отделов преимущественно о жалованье, порционах, добавочных и т. д., присяжных читателей Нового Времени, от полурумынских, полуистиннорусских людей и прочая. Господи! Дайте мне, хуже — Бурлюка![146] — и я буду с ним мил, — как Бама[147] — с Львом Толстым. Я буду приветствовать его «звонким юношеским голосом», я что угодно вытворю, лишь бы повидать человека, который говорит о том, в чем хоть немного понимает, для которого, будь он хоть распрофутурист, существуют понятия: искусство, литература, религия, который не употребляет этих слов вместо: ассенизация, унавоживание, испражнение. Потому что когда они говорят о чем-нибудь подобном, то, слушая, мнишь себя сумасшедшим, ослом или марсианином.

Прав Пушкин. Всегда прав Пушкин. Ведь то, что эти почтенные господа понимают под искусством, должно либо их баюкать: вот почему все они любят Тургенева. Он великий диван-самосон русской литературы[148]. Либо их поддразнивать, но, конечно, никто не сознается в склонности к порнографии. Ну, а вообще, ежели по высокому о целях и пользе искусства, то ни дать, ни взять «жрецы метлу у них берут» — прости искажение. Слушай, я Андрея Белого — и именно тогда, когда он нашим с тобой Ставрогиным был — назвал блядью, в кружке, в лицо: тут-то мы и помирились после весьма странной размолвки. (Мне сейчас пришла убийственная мысль: что ежели он полу-Ставрогин, так я одна восьмая Шатова. Только если ты это кому-нибудь скажешь, убью.) Да, так вот, а теперь я молчу, и у меня ужасно глупый вид. Ну, такой глупый, что я даже ни одного из наших знакомых не могу привести как сравнение. А уж мы ли с тобой дураков не знаем, кажется, не только на все буквы алфавита, но на все китайские иероглифы. Ты представь себе дурака, не торжествующего, а убитого (в этом и есть редкость моего типа). Да, нашел — вот этот дурак. Еврейский есть такой анекдот: кто-то в бане крикнул: «Дурак! вон из бани!» Дурак обиделся: «А моя копейка — не копейка?» Вот я-то и есть этот несчастный дурак. Помни, Владя, ведь это только фон, а что на нем бывает подчас! Неописуемо, и в то же время нелюбопытно. Я мог понять всякую глупость, я мог предугадать и точно сказать самое глупое, что можно сказать по любому поводу. Бог, вероятно, наказал меня за это! Но ладно.

Sanctificetur nomen Tuum! Fiat voluntas Tua!* А кстати, где Ахрамович[149]? Он не умер? Я знаю, ты его недолюбливаешь. Но все-таки разузнай. Пиши. Целую тебя и Нюру.

Твой Муни.

P.S. И все же мое место столь завидно, что необходимо всячески держаться и крепить протекции и связи: ведь 1) я жив, 2) я получаю 174 руб. и питаю сим Лиду с Лиюшей[150].

* Да святится имя Твое! Да будет воля Твоя! (лат.) — Слова Нагорной Проповеди. Евангелие от Матфея. 6, 10.


35. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

11/VI <1915>

Владя! Единственное письмо, которое я от тебя здесь получил, было помечено 13 маем. Я тебе написал с тех пор не менее трех писем. Неужели ни одно к тебе не дошло? Выражаясь по-одесски — сказать, чтоб мое положение было да, хорошо, так нет. Я устал, как устаем, как можем уставать мы, те самые мы, кои суть литераторы, репортеры, художники, корректора, газетчики и всякая иная сволочь, которая иногда ходит в театр, бывает у Грека или в Эстетике, которая «безумно кутит»… на два с полтиной, и которая все-таки в тысячу раз лучше, воспитанней (хотя где она воспитывалась?) и умней, чем провинциальные и военные врачи, питерский чиновник из пуришкевичских прихвостней, сестры милосердия из каких-то недоделков, потому что ни тебе они эсдечки, ни тебе они эсерки, ни тебе они эстетки, ни тебе они бляди.

Мне нужна неделя отдыха, неделя житья в Москве для того, чтобы быть в состоянии далее работать, а так я ни за что не ручаюсь. Заурядвоенные чиновники теперь разжаловываются автоматически, как только перестают занимать должность, все равно по причине ли негодности, дурного поведения, шестинедельной болезни или упразднения самой должности. Во всяком случае, ежели мне еще предстоит карьера рядового пехотного полка, я хотел бы быть на Кавказском фронте, не потому что мне немцы страшнее турок, — ведь в строю мне все равно головы не сносить, — а потому что мне этот фронт осточертел.

Единственное в моей этой жизни — а ведь сколько она может продлиться, только Бог знает; во всяком случае, если меня не разжалуют и не убьют, она будет длиться годы, — единственное в ней удовольствие — это письма. А ты ничего не пишешь! Я ужасно хорошо вижу человека, который пишет, вижу, может быть, ясней, чем в жизни, ну, прямо, как в театре. Ежели ты думаешь, что твое письмо о том, что тебе скучно, что под окошком едет трам, что башмаки в починке, а сам ты переводишь Пшибышевского, было мне неинтересно, ты ошибаешься. Суди о моей жизни хотя бы по тому, что я его сегодня, это письмо о том, что скучно и нечего писать, перечитывал. Пиши, пиши. А что же Нюра? Может, она добрее тебя? Ведь, кажется, все кошки, бегавшие между нами, подохли и мы в самом деле друг к другу хорошо относимся. Ну, пишите же. Целую Вас обоих и Гарика.

Муни.

[Поперек страницы] В Москву не пускают. Не знаю: совсем или покуда. Опять пора думать о протекции. Узнай адрес Голоушева. И подумай головкой крепко. Ни один генерал не плох. Жду писем.

На адресе, кроме 8-ой головной и 7 д. пункт добавь: Белая Олита.


36. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

Милый Муни,

прости меня: ей-Богу, не мог писать. Меня донимали хлопоты по пустякам. Последнюю неделю, кроме того, я, собственно, провел у Верочки Брахман, высиживая у нее по 3–4 часа в день — и не в приемной, а на кресле. Несколько раз уставал почти до дурноты. Зато теперь у меня блестящая (даже буквально, ибо изнутри золотая) верхняя челюсть, ослепительной белизны, способная жевать вкусную пищу, не вынимающаяся, не мешающая — и, для полной иллюзии, даже слегка побаливающая: вспухли надкостницы над корнями, в которые она ввинчена. Но это пройдет.

Со вчерашнего вечера я в Гирееве, у Торлецких, где пробуду неделю. Нюра получила девятидневный отпуск и поехала в Царское Село, а оттуда в Финляндию к Валентине[151].

Внутреннего самочувствия у меня нет: попробую попитать тебя сплетнями.

Я послал Гершензону оттиск пушкинской своей статьи[152]. В ответ получил письмо, набитое комплиментами, похвалами, приветствиями и другими пряностями, но хорошее и простое. Старик мне мил. Он напечатал в «Невском Альманахе» (вышел такой, дряни в прозе, и в стихах») прекрасную статью о евреях[153].

Антибрюсовское ополчение растет и ширится. Бальмонт в Москве, негласно интригует. Я засветил лампаду и жду, чем кончится[154]. В столице на Неве поголовное Лукоморство[155]. Кузмин с Городецким играют в патриотическую чехарду. Бальмонт с ними. Блок и Чулков (?!)[156] к Суворину не пошли, Брюсова не звали. Остальные все там, кроме Мережковских, которые не там, ибо не сошлись насчет серебренников: меньше тридцати одного не берут. Меня (ого!) звали официально. Я отказался официально. Собственно, мне на всех наплевать, но: 1) Городецкого не люблю; 2) Рус<ские> Вед<омости> со временем дадут мне 32 серебренника. Нынче труд так вздорожал, что даже добродетель отлично оплачивается. Я же в Русских Ведомостях — вроде валдайской.….: Голос Москвы забыт.

В «Пользе» — реставрация Бурбонов: Васин и Трауб. Я им кончил 2-ю часть Пшибышевского романа, заглавный лист которого пожертвовал на выставку автографов (была такая на Пасхе). Какой-то кретин купил бумажонку за сорок целковых. Другая (А. П. Рерберг) купила яйцо с моим автографом за 25[157]. Безумие и ужас…

Ну, будь здоров. Утешать тебя не буду. Ты утешайся и служи, служи, служи вовсю, ибо: 1) тебе же выгоднее, 2) я не хочу осаждаться в немецкой колбе. Ну — для меня.

Целую тебя. Садовской[158] кланяется.

Гарик тоже. Нюра тебе напишет из Петрополя.

Твой Владислав.

Гиреево, 19 июня 915.


37. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

Петроград. 2/VII/1915.


Милый Муни,

я еду в Финляндию, к Вале, недели на две, и везу туда Эдгара — до осени. Жить мне скучно, к тому же я не очень здоров. В Москве ничего интересного. Гонение на «мэтра» продолжается. Говорят, Лернер его изругал последними словами — за стихи!!![159] Я не читал. Значит пошла уже в дело тяжелая артиллерия. Будь здоров. Пиши. Целую.

Владислав.


38. С. В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу

3 VIII <1915>


Ах, Владя, Владя! и чего же это ты не пишешь. Совсем ничего не пишешь. Хоть бы про рассказ свой написал, про который мне Нюра говорила. А стихов не мог бы нешто прислать? Я очень рад: получил телеграмму, что Саша[160] жив, а ведь из Москвы уезжал в полной уверенности в обратном. Странный эгоизм развивает война наряду с хладнокровным и равнодушным к себе отношением. Но обо всем напишу, если ты сам напишешь.

Целую. Привет. Муни.

[Приписка сверху] Бумага не моя, пишу с оказией.


39. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

Мос<ква>, 9 авг<уста> 915


Милый, милый мой Муничка, я не пишу оттого, что плохо, оттого, что устал, и еще — черт знает отчего. Я не хочу сказать, что мне хуже, чем тебе, но когда плохо, так уж все равно, в какой степени. Ей-Богу, человек создан вовсе не для плохого! Страховые агенты — великие люди: они-то знают, что ignis ничего не sanat*[* огонь… лечит (лат.).]. Это тайная часть их учения.

Ну, хорошо. Я в Москве устал. Я поехал в Финляндию[161]. Там Елена Теофиловна говорила глупости, гадости, пошлости. «Война — это такой ужас!» Если ужас — так с ужасами надо бороться: ступай, стерва, на фронт! А все дело в том, что Иван Трифонович в обозе. По ее мнению, нет в мире ничего страшнее обоза[162].

Валя любит искусство. В благодарность за гостеприимство я по 3 часа в день сидел в неестественной позе. Впрочем, каждая поза неестественна, когда пишут твой портрет. «Ну, зачем это?»

Ели грибы. Ловили рыбу. Играли в бридж. Все это отвратительно.

Поехал в Царское[163]. Там Чулков сидит и верует в Бога. «Здрасте». — Здрасте. — «Вы, наверное, голодны? Пожалуйста, супцу. Кстати, вы в Бога верите?» — Благодарю вас, я супа не ем. — «А в Бога верите?» — Вот котлетку я съел бы. — «А мы с Мережковскими верим».

Вот я и уехал. В Москве смешение языков. Честное слово, совершенно серьезно: это ни на что не похоже, кроме смешения языков. Один хам говорит: «вот и вздует, вот и хорошо, так нам (?) и надо». Другой ему возражает: «Не дай Бог, чтобы вздули: а то будет революция — и всех нас по шапке». Третий: «Я слышал, что Брест построен из эйнемовских[164] пряников: вот он, шпионаж-то немецкий». Четвертый (ей-Богу, своими ушами слышал): «Я всегда говорил, что придется отступать за Урал. С этого надо было начать. Как бы “они” туда сунулись? А теперь нам крышка».

Муничка, здесь нечем дышать. Один, болван, «любит» Россию и желает ей онемечиться: будем тогда культурны. «Немцы в Калише сортиры устроили». Другой подлец Россию презирает: «Даст Бог, вздуем немцев. Марков 2-й тогда все университеты закроет[165]. Хе-хе».

Муничка, может быть даже все они любят эту самую Россию, но как глупы они! Это бы ничего. Но какое уныние они сеют, и это теперь-то, когда уныние и неразбериха же грех, а подлость, за которую надо вешать. Боже мой, я поляк, я жид, у меня ни рода, ни племени, но я знаю хотя бы одно: эта самая Россия меня поит и кормит (впроголодь). Каким надо быть мерзавцем, чтобы где-то в проклятом тылу разводить чеховщину! Ведь это же яд для России худший, чем миллион монополий, чем немецкие газы, чем черт знает что! А российский интеллигент распускает его с улыбочкой: дескать, все равно пропадать. А то и хуже того: вот, навоняю, а культурный Вильгельм придет вентилировать комнаты. То-то у нас будет озон! За-граница!

Когда война кончится, т. е. когда мужик вывезет телегу на своей кляче, интеллигент скажет: ай да мы! Я всегда говорил, что 1) верю в мужика, 2) через 200–300 лет жизнь на земле будет прекрасна.

Ах, какая здесь духота! Ах, как тошнит от правых и левых! Ах, Муничка, кажется одни мы с тобой любим «мать-Россию».

Я не говорю про тех, кто на позициях: должно быть, там и Прапорщик порядочный человек. Но здешних интеллигентов надо вешать: это действительно внутренний враг, на 3/4 бессознательный, — но тем хуже, ибо с ним труднее бороться. Он и сам не знает, что он враг, так где уж его разглядеть? А он тем временем пакостит, сеет «слухи из верных источников» и т. д. Тьфу, я очень устал.

И вот, подвернулись мне письма Антона Павловича Чехова — Царство ему Небесное, но был бы он жив, я бы его повесил

Джек Лондон пошляк веселый. А. П.[166] — нудный, унылый Как пирушка у Зайцевых.

Боря Грифцов напечатал статью о Баратынском[167]. Ну, он ее написал. Но как Струве ее напечатал? Вздор и туман, жеваная промокашка какая-то.

Стихов у меня нет, каких еще тебе стихов? Отстань, пожалуйста. Рассказ мой дрянь самая обыкновенная. Помесь Стендаля, Андрея Белого, Данте, Пояркова, Брюсова, Садовского, Гете и Янтарева. Я его диктовал, пока Валя писала мой портрет. А ты хочешь, чтобы я тебе о нем писал! Не стану. Я его продаю, да не знаю, кому[168]. Переезжаю на новую квартиру. Адрес пока Мишин.

Будь здоров, не хандри и пиши. Злись, да не унывай.

Твой Владислав.

Нюра тебя очень, очень, очень целует. Она меня загрызла за то, что я тебе не пишу.

Говорил с ранеными. Честные люди. Я тебе одно скажу: если бы не, если бы не, если бы не и если бы не, — я бы пошел добровольцем.

Смешно? Нет. По крайней мере вернувшись (тоже, если не) — с правом плюнул бы в рожу ах скольким здешним дядям!


40. В. Ф. Ходасевич — С. В. Киссину

Муничка, ну когда я же не умею и не люблю писать писем! Это очень трудно. Кроме того, я ничего не делаю и занят в сутки 24 часа. Здесь нет, ей-Богу, ничего даже просто занимательного. Пишут плохо, говорят глупо. Один умный человек, да и тот — я. Лидия Яковлевна говорила, что ты просил прислать книгу Чурилина[169]. У Кож<ебаткина> ее, конечно, нет. Стоит она 3 рубля. Могу тебе поклясться, что третьесортные подделки под Белого не доставили бы тебе никакой радости. Гурьева[170] знаешь? Так вот Чурилин — плохой Гурьев.

Я по уши влез в Мицкевича. Кажется, буду его редактировать для Сабашникова[171]. Переводы — старые + то, что ни разу не было переведено (около 50 вещей). Впрочем, еще более кажется, что пойду воевать. Будь здоров. Не завидуй. Я день и ночь целуюсь с бабуленькой и думаю, что это мерзость.

Твой Владислав.

Нюрик и Гарик шлют тебе привет.

27/ XII 915.


41. В.Ф. Ходасевич — Л.Я. Брюсовой (Киссиной)

Петербург, 28 окт<бря> 921


Милая Лидия Яковлевна,

Я принципиально договорился с одним издательством[172] относительно муниной книги. Через месяц (м<ожет> б<ыть>, с небольшим) она уже поступит в продажу. Выйдет она одновременно со вторым изданием моей «Молодости» и по внешности будет совершенно с ней одинакова. Издание будет не роскошное, что было бы и непристойно, но вполне чисто и культурно, т. е. просто, хотя и не бедно. 3-го ноября договорюсь относительно денег и сдам рукопись, которая тотчас отправится в типографию. Сколько будет денег — решительно не могу сказать, в какие сроки — тоже. Однако, хотя бы известную часть получу тотчас же и перешлю Вам. Если не будет оказии, придется посылать по почте. Так, вероятно, и случится: поэтому сообщите мне, какая фамилия стоит в Вашей трудовой книжке, — а то выйдет путаница с почтарями.

Второе, что очень прошу сообщить немедленно, день рождения Муни. «Октября» — а какого? В моей корректуре дата пропущена, я и тогда спрашивал у Над<ежды> Як<овлевны>, а теперь снова забыл. Кажется, 25-го? Но не вру ли?

Третье: успокойте меня в том смысле, что после моего отъезда никаких осложнений с Кожебаткиным не произошло, что он не вздумает выпустить книгу и что я не подведу милых мальчиков, которые хотят издавать ее теперь.

Пишите как можно скорее, т. к. книгу надо сдать сейчас же, иначе они пустят другие книги, и дело опять очень надолго отложится.

Будьте здоровы. Привет Вашим.

Владислав Ходасевич.

Пишите лучше заказным.


Инна Андреева. Свидание «у звезды»