Лейтенант Бертрам — страница 4 из 5

«Лейтенант Бертрам» был завершен в 1944 году и вышел сначала в США на английском языке (1945), затем на французском (1946); лишь в 1947 году он смог появиться по-немецки в Германии. Один из первых рецензентов романа Ф.-К. Вайскопф, писал:

«Для такого человека, как Бодо Узе, писать романы — значит… продолжать борьбу другим оружием. Причем, будучи действительно национальным писателем, Узе противопоставляет себя откровенным или замаскированным глашатаям великогерманского господства и расовой ненависти. Он не собирается льстить своему народу, он хочет предложить ему неподкупное зеркало»[2].

Новым для антифашистской литературы того времени было реалистическое изображение представителей враждебного лагеря; персонажи, которые принято называть отрицательными, в романе отнюдь не упрощены — Ф.-К. Вайскопф отмечал это как заслугу писателя. «Лейтенант Бертрам» занял особое место в литературе ГДР — он в каком-то смысле стоит у истоков «романа воспитания» (а точней, «романа перевоспитания»), получившего особенное развитие в 50—60-е годы.

Начало второй мировой войны застало Бодо Узе в США, куда писатель был приглашен американскими коллегами. В 1940 году он обосновался в Мексике. Там образовалась довольно многочисленная колония немецких писателей-эмигрантов, среди них Анна Зегерс и Людвиг Ренн, возглавлявший антифашистский журнал «Свободная Германия». Бодо Узе руководит в нем литературным отделом, много пишет. В 1942 году, еще занятый окончанием романа «Лейтенант Бертрам», писатель начал работать над книгой «Мы, сыновья». По его словам, этим повествованием об «уроках 1918 года» он хотел «помочь немецкой молодежи усвоить урок», который ей готовило окончание новой, еще более опустошительной войны.

В 1948 году, когда немецкое издание книги «Мы, сыновья» увидело свет в Берлине, Бодо Узе — кружным путем, через Ленинград — возвращается на родину. Он становится одним из видных деятелей новой немецкой культуры, ведет большую работу в Культурбунде, становится главным редактором журнала «Ауфбау», затем журнала «Зинн унд форм», членом Германской Академии искусств в Берлине и руководства ПЕН-клуба. В 1950 году Бодо Узе избирают первым секретарем Союза писателей ГДР. Он по-прежнему много пишет. Среди его послевоенных работ — киносценарии, книги путевых заметок, сборники рассказов («Святая Кунигунда в снегу», 1949; «Мексиканские рассказы», 1956; «Путешествие в голубом лебеде», 1959, и др.). По оценкам критики, в рассказах особенно ясно проявилась связь Бодо Узе с классической, прежде всего клейстовской традицией немецкой литературы. Генрих фон Клейст был действительно одним из самых любимых писателей Бодо Узе; он ценил у этого мастера умение строить повествование на напряженных конфликтах, авторскую «объективность» и сдержанность в комментариях, ясность языка. Влияние Клейста несомненно чувствуется во многих его произведениях (в том числе и в «Лейтенанте Бертраме»).

Однако, как пишет один из исследователей его творчества,

«Бодо Узе обеспечил себе видное место в социалистической немецкой литературе не только как автор романов и рассказов. Не менее важна его теоретическая и практическая деятельность по развитию национальной социалистической литературы»[3].

Будучи редактором журнала «Ауфбау», он много делал для воспитания молодого поколения немецких писателей. На страницах «Ауфбау» впервые опубликовали свои произведения Юрий Брезан, Пауль Винс, Франц Фюман, Георг Маурер, Уве Бергер и многие другие. Причем это означало для них больше, чем просто выход к читателю: по словам Дитера Нолля, совместная работа с Бодо Узе была для молодых подлинной литературной школой, воспитывавшей, среди прочего, уважение к классической, гуманистической традиции немецкой литературы.

Смерть писателя в 1963 году прервала его работу над романом «Патриоты», где рассказывается о борьбе немецкого антифашистского Сопротивления во время войны. В 1954 году появилась первая часть этой книги, фрагменты второй части были опубликованы уже посмертно. В 1960 году роман вышел на русском языке под названием «Искры во мгле».

Предлагаемый теперь читателю в русском переводе роман «Лейтенант Бертрам» — несомненно одно из самых значительных произведений Бодо Узе: документ сурового, противоречивого времени, правдивый рассказ о трагических событиях и нелегких судьбах.


М. Харитонов

ЛЕЙТЕНАНТ БЕРТРАМРоман

Перевод Е. Вильмонт и С. Ефуни


Lеutnant Bertram

1947

ЧАСТЬ ПЕРВАЯНАПАДЕНИЕ НА ВЮСТ

Блажен тот, кому радует сердце и дает силы его цветущее отечество. Мне же, когда кто-нибудь напоминает о моем отечестве, кажется, что меня бросили в трясину, что надо мной захлопнулась крышка гроба, и при слове «Греция» мне всякий раз чудится, что на моей шее затягивают собачий ошейник.

Фридрих Гёльдерлин. Гиперион

I

Лес дремал в полуденном зное. Лейтенант Бертрам со стрельбища шел по направлению к пляжу. Шаги его вспугнули кедровку, и та с шумом улетела прочь. Опять воцарилась тишина. Бертрам, обычно снедаемый честолюбием и завистью, испытывал глубокое удовлетворение и собой, и сложившимися обстоятельствами.

Кем он мог бы стать, если не солдатом? Воистину, нельзя было сделать лучшего выбора. Только профессия солдата обещает в наше время успех и величие. А этого он жаждал с детства. Разве не воображал он себе — сидя на полу в комнате матери — памятники, памятники, которые поставят ему когда-нибудь потом за его отважные, выдающиеся деяния?

Правда, до сих пор ему еще не представилось случая отличиться и потому приходилось довольствоваться дешевым вниманием общества к военной форме. Но война начнется обязательно, это уж как пить дать! И тогда — рядом со смертью — начнется жизнь!

На стрельбище, видимо, продолжаются занятия. Щелкают затворы карабинов, и пулеметные очереди звучат жизнерадостно, как стук дятла.

Бертрам, улыбаясь, вскарабкался на заросший дроком склон дюны. Морской ветерок развеивал тепло лесной чащи. Полуденное солнце заставляло лейтенанта щурить глаза. Он смотрел вниз, на море, на песчаный пляж. Там лежала Марианна, она ждала его.

Бертрам опять заулыбался. Опасная любовь, рискованная игра. В этот момент ему казалось, что так оно и должно быть у него. Он уже хотел было бежать к ней…

Но тут на горизонте появился моноплан. По коротким крыльям Бертрам узнал машину майора и невольно сделал шаг назад, к зарослям дрока.

Он не спускал глаз с самолета, который, совершив крутой вираж, стремительно шел вниз, чтобы промчаться вровень с верхушками дюн мимо Бертрама, и тому показалось, что он различил за штурвалом фигуру Йоста. Машина пронеслась над женщиной, через секунду снова взмыла в синеву, перевернулась в воздухе и опять ринулась вниз, прямо на Марианну.

Бертрам так сжал ветку дрока, что она впилась ему в ладонь. Он уже видел, как машина врезается в землю, погребая под собой Марианну.

Он готов был завопить от ужаса, но не успел открыть рот, как шум удаляющегося самолета пробудил его от кошмара.

Моноплан скользил над морем в небесной сини.

Бертрам спустился на пляж и, лишь помедлив, подошел к Марианне. Она лежала, раскинув руки. Под красным купальником отчетливо проступали крепкие соски. Она смотрела в высоту, туда, откуда на нее с налета, как коршун, бросался Йост.

В ответ на робкое приветствие Бертрама она лишь слегка повернула голову. Глаза ее влажно мерцали, губы, как почти всегда, были приоткрыты. Она смотрела мимо Бертрама.

Смущенный и раздосадованный, он уселся на песок в нескольких шагах от нее, подтянул колени к груди и молчал, угрюмо и ревниво. Воздух над морем был прозрачен, самолет исчезал вдали.

— …Ты пришел! — воскликнула Марианна немного погодя, она притворялась удивленной, тем самым как бы сводя на нет их договоренность, которая — по крайней мере, для Бертрама — означала больше, чем просто обещание увидеться.

Почему, почему я люблю ее, спрашивал он себя. Он часто мучился этим вопросом, но никогда прежде не задавал его себе в таком унынии. Она злая, думал он, и эта мысль посещала его не впервые; пытаясь быть циничным, он рассуждал: куда умнее было бы по примеру других соблазнить гимназистку или просто завести какую-нибудь девицу.

Песок, который он сгребал левой рукой, быстро и тепло струился между пальцами. Марианна засмеялась.

— Ты, кажется, сердишься? — спросила она. — Это неблагодарно.

Услышав ее звонкий голос, он повернулся к ней. Она уже поднялась и протягивала ему руку. Бертрам схватил ее с излишней готовностью. Пальцы оказались совсем холодными.

— Ты уже купалась? — спросил он, склоняясь к ее руке и нежно целуя. Слышно было, как волны бились о берег. Из лесу доносился крик какой-то птицы.

— Да, почти полчаса. И очень устала, — сказала она.

Только тут взгляды их встретились, и он увидел, что в ее синих глазах отражались и небо, и море.

— Быстро ступай в воду! Я подожду тебя здесь, — поторопила она его, отнимая руку. И вновь улеглась на песке. Закрыла глаза. Она чувствовала, что солнце согревает ее кожу и кровь.

Когда он вылез из воды, она с грустью подумала: надо мне кончать эту игру с ним, иначе он потеряет терпение и сбежит от меня. Она не была ни богатой, ни бедной, но то, что ей принадлежит, хотела сохранить за собой.

Бертрам отряхнул с себя воду и подсел к ней. Марианна тыльной стороной ладони погладила его по плечу. Ей хотелось, чтобы он почувствовал ее желание, и спросила:

— Куда ты запропастился в воскресенье? Почему не пришел?

— Я был в Ганзенштейне, у Вайсендорфов.

Вайсендорфы были помещиками, владевшими в здешней округе шестью тысячами моргенов земли. Их имя стало известным уже много лет назад, когда обнаружились злоупотребления государственными кредитами, тем не менее они слыли весьма уважаемыми людьми. Все офицеры авиационного полка бывали у них.

— Молоденькие девушки тоже там были? — Марианна хотела польстить ему ревностью.

— Разумеется, — равнодушным голосом отвечал Бертрам. — Бледная Сибилла собрала своих подруг. Играли в саду в разные детские игры, потом танцевали. Жарища была…

— И, несмотря на жару, ты много танцевал? — Марианна пристально смотрела на Бертрама.

— Но ведь, как говорится, служба обязывает, верно?

Он хочет меня проучить, испугалась она и вдруг решила напомнить ему кое-что:

— Ты хоть иногда вспоминаешь, как мы первый раз с тобой встретились? Это было в воскресенье. Йост привел тебя с собой. Мы сидели в саду, пахло ясменником…

Бертрам отчетливо вспомнил этот день, впрочем, он хранил в памяти все свои маленькие победы, и тогда он был очень горд доверием майора. Он видел его перед собой: изуродованный глаз за моноклем, сломанный грубый нос, губы в шрамах.

— Ты говорила ему, что пойдешь купаться? — спросил он, вспомнив акробатические номера Йоста над пляжем.

Да, говорила. Хотела тем самым спастись от самой себя. Но вместо ответа она спросила:

— Он видел тебя?

— Нет, он не мог меня видеть.

Они лежали рядом, на солнышке. Лишь изредка открывали глаза и смотрели на небо или на море.

— Идем! — предложила вдруг Марианна. — Наверху можно будет перекусить. Я проголодалась.

Перед домом они замедлили шаги, взгляды их встретились. Волны горячего воздуха накатывали на дюны.

— Я люблю тебя, — упрямо, почти враждебно сказал Бертрам.

Марианна шла впереди него.

— Зачем ты мне это говоришь? Я и так знаю.

Сперва Бертрам, как будто готовый к поражению, пожал плечами, но потом положил руку ей на плечо, словно отстаивая свою власть, и твердо произнес:

— Я всегда буду это повторять.

Она не шелохнулась. Только смотрела куда-то вдаль, на море, ждала, что на горизонте появится силуэт моноплана Йоста.

Потом она задрожала, как знойный воздух над пляжем.

Они одновременно протиснулись в узкую дверь. Тела их соприкоснулись. В комнате было темно, жарко, пахло сухим деревом.

Марианна притянула Бертрама к себе. Когда она обняла его, он закрыл глаза, а она открыла.

Два раза она гнала его прочь и оба раза только крепче прижимала к себе.

— Останься, слышишь, или я умру.

А потом — он подумал: как здесь душно и затхло, — она попросила:

— А теперь действительно иди, мой милый.

Она целовала его руки и грустно смеялась.

Бертрам присел на ступеньку крыльца, прислушиваясь к тому, как она медленно одевается и как звучат ее короткие шаги по деревянным половицам. Дверь была только притворена.

— А сколько тебе, собственно, лет? — спросила она из-за двери.

— Двадцать четыре, — крикнул он через плечо. Совсем рядом с ним по ступенькам ползало целое войско больших лесных муравьев. Он отодвинулся в сторону.

— Много у тебя было женщин?

Он подумал: я вел себя слишком неумело, и пристыжен-но молчал.

— А скажи, — Марианна хотела все узнать, — тебе нравится быть офицером?

— Конечно.

— Почему?

Что за вопрос! Готового ответа у него не было. На службе он, разумеется, ответил бы сразу. Для самого себя у него ответ тоже был наготове. Но с женщиной, груди которой он только что целовал, тело которой прижимал к себе, он не в состоянии был говорить о «версальском позоре» или о том, что «необходимо восстановить мировое значение Германии». Это были слишком высокие слова. Но и о другом тоже немыслимо было говорить вслух — о честолюбивых планах, о желании отличиться, о жажде «чести и славы».

Надо было бы все это как-то свести воедино, думал Бертрам. Но не находил нужных слов.

Марианна подошла к нему сзади и погладила по лбу. Он откинул голову. Над ним, в обрамлении кудрявых светлых волос — лицо Марианны. Ее слегка выступающие белые зубы прикусили алую нижнюю губу.

— Ты и сейчас еще любишь меня? — тихонько спросила она.

Когда они, поев, устало брели вдоль пляжа, небо было завешено желто-серыми воздушными шарами облаков, скрывавших солнце.

Оба молчали.

Бертрам заметил, что взгляд Марианны то и дело устремляется к морю. Оттуда должен был вернуться Йост. И все-таки он чувствовал, что она ждет от него каких-то слов, но не знал, что сказать.

Марианна спрашивала себя, как же теперь будет, и ей до слез было жалко, что кончилась эта чистая и нежная игра с Бертрамом. А вдруг я забеременею, испугалась Марианна. Она чувствовала себя одинокой и потерянной. Песчаная почва уходила у нее из-под ног. Все стало зыбко.

Перед тем как расстаться, Бертрам схватил ее руку, но она сразу вырвалась и убежала.

Удивленный и слегка задетый, он смотрел ей вслед, потом оправил мундир и пошел к аэродрому.

Часовой у ворот отдал ему честь. Со стуком упали первые тяжелые капли дождя. На деревянной наблюдательной вышке, на верхушке которой рвался к юго-западу конусный ветроуказатель, часовой как раз натягивал плащ. Последние машины спешно загоняли в ангары, двери за ними автоматически задвигались. Все, кроме одной, той, что была открыта для машины Йоста.

Бертрам стоял под дождем, не сводя глаз с темного четырехугольного проема. Йост должен был с минуты на минуту вынырнуть из туч.

А что, если он не вернется, мелькнуло в голове у Бертрама.

Ветер пластал по земле струи дождя; смеркалось, хотя время было еще совсем раннее. Лейтенант побежал наверх, в адъютантскую. Он позвонил радистам и приказал доставить последние метеосводки. Они предвещали ураганный ветер, который уже бился в окна. Бертрам распорядился зажечь посадочные огни и сел за работу. Но на душе у него было неспокойно. То и дело он вскакивал и начинал кружить по комнате. Как ему теперь встретиться с Йостом?

В дверь постучали.

— Разрешите, господин лейтенант? — спросил Хебештрайт, человек с широким мужицким лицом. Коротенькие усы только подчеркивали банальность этого лица. При виде фельдфебеля Бертрам всегда начинал злиться.

Майор опаздывает уже на час, сообщил Хебештрайт чуть ли не с укором. Бертрам взглянул на часы с жирными черными цифрами, лежавшие перед ним на столе. В самом деле, на час! Он приказал Хебештрайту навести справки на соседних авиабазах.

Фельдфебель сказал, что запрос уже сделан и всем аэродромам приказано немедленно передавать сообщения. Бертраму уже нечего было делать.

— Можете идти, — сказал он Хебештрайту.

Бертрам закурил сигарету и вновь принялся кружить по комнате. Он ждал сообщения. В конце концов должен же Йост где-то совершить вынужденную посадку.

За окном, промытым струями дождя, наступила ночь. Бертрам хотел зажечь свет, но передумал и в темноте сел на свой стол. Он устал, но его снедало возбуждение. Ему почудилось, что в комнату вошла Марианна. Встала за его спиной и провела рукой по лицу, как сегодня днем. Он поднял глаза и увидел над собой ее светлые локоны и белоснежные неровные зубы. В мечтах он вновь, как утром, забылся в ее объятиях.

И в смущении вскочил с места.

Он бежал по залитому дождем плацу. Яростный свет молнии ослепил его, и он вынужден был на мгновение остановиться. Наконец он добрался до ангара первой эскадрильи. В просторном помещении горело лишь несколько лампочек, там, где механики трудились над переборкой моторов. В углу на козлах лежали обломки транспортного самолета, которые — что за недоброе лето! — на днях при похожей погоде выловили из моря. На местах излома поблескивал металл.

Лейтенант прошелся вдоль ряда готовых к старту самолетов. В конце ряда оставался прогал… Это было место для моноплана Йоста. Большие раздвижные двери были тем не менее уже закрыты. Никто больше не ждал, что Йост вернется.

Просто невероятно, чтобы он был еще в воздухе, выше грозы… На сей раз, видно, ему не повезло, сухо подумал Бертрам. Уже второй раз у него мелькнула такая мысль. Глупая мысль, от которой он старался отделаться, ибо уважал Йоста, был ему благодарен и даже предан. Глупейшая мысль! И тут он увидел себя в стальном шлеме, идущим за гробом майора. Он нес подушечку с орденами. А за ним шла Марианна. Он слышал ее всхлипывания, чувствовал ее взгляд, устремленный на него через черную вуаль, на него, Бертрама, который отныне стал для нее всем.

Бертрам передернул плечами, словно хотел стряхнуть с себя эти опасные мысли. И, поспешив покинуть ангар, без всякой цели, просто чтобы убежать от себя, направился к казармам.

В коридорах чистили оружие, пахло кожей, смазочным маслом, по́том. В комнате для занятий собрались курсанты, которых между двумя курсами летного военного училища прикомандировали к полку. Обер-лейтенант Хартенек читал им лекцию но теории оружия. Он кивнул лейтенанту своей птичьей головой и двумя пальцами, большим и указательным, снял с носа очки. И закашлялся. Слышно было, как дождь бьет в стекло и громко свистит ветер.

Ученики обер-лейтенанта, сдвинув головы, шептались между собой. Хартенек собрался было призвать их к порядку, как с места вскочил курсант Кресс, высокий, красивый парень. Он попросил разрешения узнать у адъютанта, нет ли новостей об Йосте. Еще не смолк взволнованный детский голос курсанта, а товарищи его уже напряженно уставились на Бертрама.

Лишь когда Хартенек, немного помедлив, жестом разрешил задать вопрос, Бертрам официальным, но весьма недовольным тоном ответил, что никаких сообщений не поступало.

Кресс, бледный, сел на место, а Хартенек продолжал свою лекцию. Лейтенант Бертрам отдал честь и ушел. Надвинув низко на лоб фуражку, он шел против ветра.

Ему ничего не оставалось, как только ждать у себя в кабинете. Это было трудно. Он пытался понять, чего же он, собственно, ждет: того ли, что Йост подаст какие-то признаки жизни, или известия, что с ним что-то стряслось. На столе перед Бертрамом лежали написанные неуклюжим почерком Йоста указания к распорядку следующей недели. Он с отвращением отодвинул записку в сторону. Нет, он не мог работать. Просто сидел и ждал. И чем дольше это ожидание длилось, тем больше ему было не по себе. В конце концов он впал в отчаяние.

Мир, в котором он жил до сих пор — он это понимал и не мог не волноваться, — рухнул. Почва ушла из-под ног, и небо стало с овчинку. Он не видел ничего, кроме серого тумана впереди. Напрасно пытался он представить себе лицо Марианны. Фигура Йоста вставала перед ним всего лишь темной угрожающей тенью. При воспоминании о нем Бертрам ощущал физическую боль.

А вокруг все и вся напоминало о нем.

Когда Бертрам вошел в офицерскую столовую, все взгляды обратились на него: известие о командире?

Эта тревога офицеров преисполнила его горечи. До сих пор он был ближе всех к Йосту, до сих пор это было только его право — пребывать в тревоге. А теперь все изменилось.

Ему, от напряжения ставшему вдруг чувствительным и обидчивым, внезапно почудилось, будто он впервые вступает в круг этих людей, с которыми столько времени служил бок о бок. Их лица показались ему чужими. До сих пор он знал своих товарищей только по чину, фамилии и должности. До чего же забавно выглядит Вильбрандт со своим курносым носом! Он и впрямь смахивает на черепаху! Несколько лет он служил в гражданской авиации и теперь был самым опытным летчиком в полку, уже «обремененным семьей», как вспомнил вдруг Бертрам. Немыслимое дело. Ибо разве это мыслимо — прокормить семью на лейтенантское жалованье? «В старой армии такого быть не могло», — сказал как-то в присутствии Бертрама капитан Штайнфельд, сидевший во главе стола «столпников», так лейтенанты называли командиров эскадрилий. Штайнфельд любил эти сравнения со старой армией, в которой «еще был шик». Он слыл живодером, да и глуп был, как говорится, беспросветно.

При появлении Бертрама все умолкли и вопросительно глянули на него. А у него не было ответа на их вопрос. Пока Бертрам шел через зал, на стенах которого висели сплющенные пропеллеры и портрет Геринга в роскошном мундире генерала авиации, разговоры возобновились.

Лейтенант Хааке утверждал, что он в чем-то «абсолютно уверен». Он был другом Вильбрандта и полной его противоположностью. Высокий, костлявый и очень живой. Над пухлыми губами — короткие светлые усики. Хааке происходил из семьи средненемецких промышленников, в последнее время обретшей богатство и влияние благодаря военным заказам государства. Нахальный лейтенант Завильский, все время кому-то подмигивая, как раз говорил об «ужасно славной девушке» и об «укромной вилле, недоступной житейским бурям».

Бертрам удивился впалым вискам графа Штернекера, о котором злые языки говорили, будто он настолько изыскан, что даже душ принимает в перчатках. Однако он был лучшим летчиком в полку и на соревнованиях всегда брал все призы.

Старший курсант Цурлинден, которого вот-вот должны были произвести в лейтенанты, собрался было вскочить. Но Бертрам сделал ему знак сидеть. Курсант слыл мечтателем. Вероятно, он даже писал картины или сочинял стихи. Так или иначе, считалось, что он наделен то ли каким-то опасным пороком, то ли дарованием.

Если б хоть один из них был моим другом, подумал Бертрам, чувствуя себя страшно одиноким. Он уже добрался до своего места за столом, стоящим поперек зала. Поздоровался и сел рядом с пустым стулом майора.

Капитан Бауридль, баварец, между двумя ложками супа со смешком рассказывал о катастрофе, происшедшей несколько лет назад в Испании, на линии, по которой он летал. Пилот, радист и трое пассажиров при этом погибли.

— Это было похоже… — говорил капитан Бауридль, — это было похоже на… нет, это было неописуемо!

И он вновь склонился над тарелкой.

Бертраму кусок не лез в горло. Он смотрел на скучное лицо майора Шрайфогеля, своенравного командира второй эскадрильи. Звание майора он получил совсем недавно, и все надеялись, что вскоре его куда-нибудь переведут. Шрайфогель считал, в утешение себе и другим, что Йост благополучно приземлился где-нибудь на отдаленной части побережья.

Обер-лейтенант Хартенек, похожий на хищную птицу, сидел, сурово поджав губы. По нему было видно, что он не согласен со Шрайфогелем. Потому-то капитан Штайнфельд и поспешил спросить его мнения.

— Если господину капитану угодно… — В тоне Хартенека слышалась высокомерная скромность. Впрочем, ему совершенно ясно, что о вынужденной посадке не может быть и речи, иначе это уже было бы известно.

Все молчали. И за столом лейтенанта тоже стало тихо. Непривычно тихо. Слова Хартенека всех насторожили. Бертрам отодвинул тарелку и залпом выпил стакан вина.

— Но в таком случае… — Капитан Штайнфельд не закончил фразы, а Хартенек протестующе поднял руку, и брови его сердито поползли вверх.

Толстый капитан Бауридль между тем опять склонился над тарелкой. Майор Шрайфогель жевал свой ус, раздумывая, что бы такое сказать. В конце концов он завел с Хартенеком разговор о результатах стрельбы по наземным целям во время последних учений. Разговаривать за столом на подобные темы считалось чуть ли не признаком дурного тона. Но о чем же тогда говорить?

У Бертрама вдруг возникло ощущение, что остальные намеренно с ним не разговаривают. Он извинился и встал. В дверях он еще раз обернулся. Взгляд его упал на лейтенанта Армбрустера, который с опозданием сменился с караула. Это был человек постоянно веселый, без каких-либо примечательных черт, кроме разве что одной — от него исходила какая-то странно все обезличивающая сила. Когда после него Бертрам перевел взгляд на других, на тех, кого только что видел столь друг на друга непохожими, то обнаружил лишь мундиры, аккуратные прически с ровными проборами и загорело-красные лица.

В коридоре Бертрам наткнулся на Хебештрайта, тот разыскивал его с радиограммой:

«Недалеко от аэродрома Меллин в полосу прибоя рухнул самолет неизвестного типа. Меры по спасению пока не дали результатов, розыски приостановлены в связи с погодными условиями».

Йост, подумал Бертрам. Йост, Йост!

Он едва слушал фельдфебеля, который вошел вслед за ним в комнату и докладывал еще, что на соседних аэродромах не пропал ни один самолет.

— Что вы сказали? — переспросил Бертрам, и фельдфебель повторил сообщение.

Лейтенант почти вопросительно смотрел в лицо своему подчиненному.

— Если б можно было хоть что-то предпринять! — воскликнул он и спросил: — Какого вы мнения обо всей этой истории, Хебештрайт?

— До сих пор господину майору всегда здорово везло, — с уверенностью отвечал фельдфебель. И кивком указал на зазвонивший телефон. — Жена господина майора, — сказал он, — она уже два раза звонила.

Бертраму хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать этих требовательных, пронзительных звонков. Но, сняв трубку, он был разочарован. Звонил пастор Вендхаузен, несколько суетливый священник протестантской церкви, он просил к телефону майора:

— Мы собрались играть в скат, а он уже на полчаса опаздывает.

— Господин майор задерживается по службе, — ответил Бертрам и положил трубку.

Телефон зазвонил вновь. Что еще нужно этому попу, подумал Бертрам.

Но услышал суровый и смиренный голос Марианны. Испугавшись, он поспешил отговориться службой:

— Адъютант Бертрам слушает…

— О господи, — взмолилась женщина, — почему это должен быть именно ты, милый, почему?

— Мы не получали еще никаких сообщений, — громко сказал Бертрам, засовывая радиограмму в дальний карман плаща. — Да, никаких сообщений, — еще раз повторил он.

Он уже не понимал, что она говорит.

Милый, милый, — звучало в его ушах.

Звук ее голоса пленял его, окутывал словно туманом, ему чудилось, что его уносит в какие-то выси, в какой-то неведомый сияющий мир, он уже не понимал, вечер сейчас или утро.

— А это хорошо, что нет вестей? — задала она дурацкий вопрос.

— Да, да, это хорошо, — подтвердил он, думая о радиограмме в кармане плаща.

— Фритцше привезет меня к вам, — крикнула она. Он протестующе, как давеча Хартенек, поднял руку, хотя уже стосковался по ней. Но она повесила трубку.

Настала ночь, а ураган все не стихал. Бертраму захотелось глотнуть свежего воздуха. Он торопливо шел по короткому портовому молу. Его качало от ветра. Бурлящая пена лизала камни, долетала до колен, один раз даже попала ему в лицо. Добравшись до оконечности мола, он вынужден был обеими руками вцепиться в решетку. От светового сигнала ближайшего маяка виден был лишь узенький лучик, более дальний маяк с восточной стороны казался мертвым, а усталый свет посадочных огней поблек и сдался под ночным дождем.

Бертрам смотрел прямо перед собой, в темноту. Волны с такой силой бились о мол, что камни под ногами у лейтенанта дрожали. Грохот волн все нарастал, теперь это была уже серия непрерывных взрывов — могучий рев, вызывавший у Бертрама величественные романтические чувства.

Он вместе с бурей оплакивал Йоста, который так вовремя погиб. И лейтенант заключил брачный союз с Марианной в бушующем море — убогое ложе для его великой любви.

Ветер сорвал с его головы фуражку. Он неосторожно потянулся за ней и, поскользнувшись на мокрых камнях, упал. Волна, ударившая в мол, потащила его… Еще немного, и он бы свалился в море. Но неожиданно в последнюю секунду ему удалось ухватиться руками за стальной трос, это его спасло. Отчаянно чертыхаясь, он поднялся на ноги. Испуг унес ощущение величия. Насквозь промокший, с непокрытой головой, цеплялся он за поручни ограждения, сразу став бессильным, маленьким и ничтожным.

Бертраму вдруг стало страшно жить. Дорога, которую жизнь открывала перед ним, всегда была очень уж узкой… Всегда он жил стесненный, подавленный… Его отец, капитан подводной лодки водоизмещением в 128 000 тонн, трижды упоминавшийся в оперативных сводках главного командования, имевший Железный крест первой степени и орден «Pour le mérite»[4], погиб вместе со своей лодкой в последний месяц войны где-то на Средиземном море. И если благословение отцов, как говорится, «детям дома строит», то от славы отцов проку нет никакого, Бертрам рос сиротой в побежденной стране. Пенсия, которую мать получала за погибшего отца, была более чем скудной. Ей приходилось подрабатывать, чтобы он мог учиться. Она шила. Так были добыты средства на его обучение, а затем и та сумма, которую он должен был внести при поступлении на военную службу в чине фенриха. Сколько же стежков сделала его мать! — думал Бертрам. Она и теперь еще шила, так как он по-прежнему нуждался в деньгах. Разве обойдешься одним только жалованьем! Воспоминание о швейных иглах и обрывках ниток, вечно валявшихся на полу в комнате матери, только добавило горечи к его мыслям, оно было едким, как щелочь, и точно кнут, гнало его вперед: лишь бы не вниз!

Сегодня он впервые забыл об этом кнуте, свернул с узкой дорожки пользы и целесообразности, дал захватить себя чувствам и желаниям. И какую же он сразу совершил ошибку! Его любовь к Марианне показалась ему просто слабостью, достойной презрения. Как он мог обмануть доверие Йоста? Он был сам себе отвратителен. Я сам все испортил, думал он, если это всплывет, меня выгонят. Дождь, словно мокрый платок, облепил ему лицо. На обратном пути он почти ничего не видел.

Когда же он наконец поднял глаза, то заметил свет в комнате командира. Готовый все забыть как дурной сон, он промчался через плац и взлетел по лестнице.

В кресле Йоста сидела Марианна. На ней было то же темно-синее платье, что и утром. Но она казалась старухой. Вокруг рта и у переносицы собрались морщины, глаза были закрыты, веки покраснели. Дрожащие руки беспокойно блуждали по столу, потом вдруг, словно существуя сами по себе, поднялись и стали приглаживать волосы, лохматые и странно вздыбленные.

Бертрам шагнул было к ней, но ощутил вдруг какую-то невидимую преграду. Ах вот что, напротив Марианны, прислонясь к стене, стоял Хартенек со скрещенными на груди руками. И неодобрительно смотрел на Бертрама. Тот вытянулся и щелкнул каблуками. Потом вытер мокрое от дождя лицо.

— Вас нигде не могли найти, — сказал Хартенек укоризненно и в то же время насмешливо, как показалось Бертраму, — так что мне пришлось временно вас заменить.

Бертрам взглянул на Марианну. Она еще ниже опустила голову, волосы упали на лоб и почти скрыли лицо. Плечи ее вздрагивали.

Ее горе причинило боль Бертраму. Он все еще стоял возле двери, не смея шевельнуться под взглядом Хартенека.

Он что-то знает, пронеслось в голове у Бертрама. Его вдруг захлестнула ревность, ревность к Хартенеку, который оставался наедине с Марианной. Хотя он знал, какие слухи ходят о Хартенеке.

— Я еще хотел бы спросить вас, Бертрам, — начал Хартенек, не меняя позы, — Хебештрайт бубнил тут что-то насчет радиограммы…

— Мне ничего не известно, господин обер-лейтенант, — поспешил соврать Бертрам и встал между Хартенеком и Марианной, как будто хотел ее от него защитить.

Обер-лейтенант опустил руки и сурово взглянул на Бертрама.

Тут раздался стон Марианны, и Хартенек непроизвольно закрыл ладонями уши.

— Ну вот, — проворчал он, — это из-за меня! — Он поспешно схватился за фуражку и отвесил поклон Марианне, которая на него и не взглянула.

Уже в дверях он крикнул Бертраму:

— Итак, я передаю пост вам, лейтенант! — И прошипел еще вдобавок: — Надеюсь, ваш Ницше запал вам не только в голову, но и в сердце!

Бертрам остался наедине с Марианной. Немного погодя она позволила ему дать ей сигарету. Руки у нее при этом дрожали.

— Зачем только мы это сделали! — жалобно проговорила Марианна. Гибель Йоста представлялась ей карой.

С тех пор как она вышла за него замуж, Йост дважды терпел аварию. Оба раза она не находила себе места от волнения и беспокойства, дрожала за его жизнь. Но тогда у нее не было этого тяжкого чувства вины, которое так угнетало ее теперь. Взгляд ее упал на черный, зеркально отполированный стол. Она искала на нем фотографию Йоста, а нашла свою. Ей хотелось вспомнить их совместную жизнь, но думала она лишь о своей жизни.

Так, ей припомнился тот, другой, о котором она тоже всегда должна была заботиться, с него, собственно, и начались все ее несчастья. Хайн Зоммерванд, странный человек, со светло-рыжей прядью над асимметричным лицом, с асимметричными плечами — куда он только подевался? Он был студентом. Она встретилась с ним на балу в Школе искусств, где обучалась живописи. Он привел ее к себе на квартиру, и они стали жить вместе. Тогда, в послевоенной сумятице, никто не видел в этом ничего особенного.

Как долго это продолжалось… И как, однако, прочно забылось. Почему же именно сейчас она об этом вспомнила? Йост был тогда пилотом в «Люфтганзе», жил но соседству и вскоре подружился с ними обоими.

У «мудрого Хайна» водилось много секретов. И он давал ей немало поводов к ревности. Ревность и страх боролись в ней в те две ночи во время мятежа, когда Хайна не было дома. Он появился лишь на третий день, бледный, изможденный, с перевязанной рукой. Выпил кофе, собрал чемодан и ушел, ни слова не сказав. Ей и в самом деле хотелось бы знать, что с ним сталось.

Йост буквально спас Марианну, когда полиция допрашивала ее и обыскивала квартиру. Он пришел ей на помощь, а потом захотел взять ее к себе, как взял когда-то Хайн.

Но Марианна боялась всех этих мужчин, которые приходили и уходили, когда им вздумается, и с которыми хлопот не обобраться. И она сбежала от Йоста к своим родителям. И лишь когда он приехал вслед за ней и сделал ей формальное предложение, она поверила, что это надежно, и сказала «да».

Но надежности-то как раз и не было, иначе не сидела бы она сейчас здесь, охваченная смертельным страхом.

Сердце молотом стучало у нее в груди. Уже не было сил это выносить, хотелось кричать: Йост! Йост! Где же ты? Ах, не бросай меня одну, жизнь моя, моя плоть и кровь!

От ее вскрика Бертрам отшатнулся к стене. Только тут она опять заметила его и вскочила.

— Никогда больше! Клянусь, никогда больше! — закричала она, словно хотела сделать не бывшим то, что было.

В окне за ее спиной занималось утро, и Бертрама охватывал ужас перед предстоящим днем.

Но Марианна тихим от изнеможения голосом проговорила, что будет ждать Йоста на дворе. Когда она проходила мимо Бертрама, он только успел бросить ей свой плащ, который она небрежно накинула на плечи. И стала спускаться по лестнице на негнущихся ногах. Нет мне счастья, подумала она, слизывая с губ слезы.


Со стороны казарм донеслись сигналы горна, они звали Бертрама на плац. На берегу он встретил Марианну.

С головы до пят укрытая черным дождевиком, она стояла и не сводила глаз с моря, словно забыв о дожде. Мокрые волосы облепили лицо. Бертраму стало стыдно за нее. Ее присутствие на плацу — нарушение устава, подумал он и хотел было увести Марианну. Но едва он ее коснулся, как она внезапно вышла из оцепенения, схватила его за руку. В левой руке она держала радиограмму, забытую им в кармане плаща.

— Почему, почему мне ничего не сказали? Он умер.

Бертрам еще успел подхватить ее. Она тяжело обвисла в его руках. Вчера она была совсем другой в его объятиях. Он отнес ее в комнату коменданта и уложил там на походную кровать. Она казалась старухой, высохшей и сморщенной, как трухлявое дерево.

Он позвонил на санитарный пост и остался за столом у телефона. Он так устал, что свет настающего дня едва достигал его глаз.

В дверь постучали, Бертрам решил, что это врач. Но это был Хебештрайт, который забормотал:

— Покорнейше прошу прощения, разрешите войти?

— Хебештрайт? Вы? — спросил Бертрам.

— Сообщение от господина майора. Незадолго до бури у господина майора вышел из строя маслопровод, и он сел на острове Вюст. — И с торжеством добавил: — А что я говорил, конечно, ему опять повезло!

Марианна вскочила. Теперь она очень прямо сидела на кровати, не сводя глаз с Хебештрайта. Тот обращался больше к ней, нежели к Бертраму. Йост передал сообщение через какого-то рыбака, который позвонил на аэродром. Во время бури никто не отважился бы лететь. Майор передал приказ лейтенанту Бертраму вместе с механиком немедленно вылететь к нему.

Марианна беззвучно плакала. Бертрам вскочил, распорядился готовить машину и выбежал вон, даже не взглянув на Марианну. Она сидела на походной кровати, ничего не говорила, только напевала что-то, звонкое и веселое, как птичья трель.

II

Бертрам принял душ, то и дело переключая воду с горячей на холодную и наоборот, потом надел летную форму. Внизу ждал самолет. Зандерс, механик, уже сидел на месте штурмана.

Натянув очки и подняв руку, он с горечью подумал, как же счастлива была Марианна, как она была счастлива.

Завертелся пропеллер, и самолет заскользил над водой, которая белыми бурунчиками пенилась вокруг поплавков. Бертрам вошел в низкую облачность. Исчез из виду аэродром, прибрежные дюны и, наконец, море.

Взгляд утыкался в серую вату, что со всех сторон, сверху, снизу, справа и слева, окружала самолет. Бертрам следил за стрелкой высотомера, пока машина с влажно блестящими крыльями не вынырнула из туч.

Светило солнце. Воздух на большой высоте был сухой и царапал лицо там, где оно не было прикрыто кожаным шлемом, рот, нос и подбородок. Ветер ударял в лоб над очками и, слегка утратив силу, стекал по скулам и преждевременно обозначившимся складкам вокруг рта, жесткость которого чуть смягчалась небольшой выпуклостью над тонкими губами. Между нижней губой и подбородком была впадинка, куда и стекал ветер.

Проследив взглядом за указательным пальцем штурмана, Бертрам увидел невдалеке темные очертания острова. Самолет кружил над крохотным клочком суши. Казалось, создатель забыл о нем, когда отделял земную твердь от воды. Они отыскали машину майора за узким мысом, где она была пришвартована вместе с мирными рыбацкими лодками. Бертрам спланировал на маленькую бухту, где с каменистого берега махал рукой улыбающийся Йост. Ветер трепал его редкие светлые волосы. Бертрам и механик вброд перешли на берег. После рапорта Йост потряс руку своему адъютанту. В левой руке он держал корзину.

— Я все утро раков ловил! — сказал он, сияя. Осторожно и горделиво вытащил из корзины несколько черных, шебуршащихся раков. — Что вы на это скажете, Бертрам? Молодец, сукин сын, верно?

Зандерс, механик, тоже должен был подивиться улову Йоста.

— Приказ по части: сейчас я иду в хибару, где проспал эту ночь как бог, там нам сварят раков, чтобы они стали краснее самых красных коммунистов. Зандерс пока посмотрит мотор, а вам, лейтенант Бертрам, дается боевое задание — в единственной пивной на этом богом забытом клочке земли раздобыть бутылку вина. Но только хорошего, это уж моя личная просьба!

Радостным был майор. Его образ никак не вписывался в те мрачные картины, что томили Бертрама этой ночью. Йост не спросил ни об аэродроме, ни об офицерах, ни о жене. Беззаботное существование на острове казалось ему совершенно естественным. Но Бертрам — хотя утреннее сообщение и разогнало его хмурые ночные мысли — все-таки ожидал, что застанет майора в подавленном состоянии. Он полагал, что явится сюда если уж не спасителем, то хоть помощником, и чувствовал себя разочарованным.

Потрясение минувшей ночи приобрело комические черты теперь, когда Йост всерьез беспокоился, удастся ли достать приличного вина к ракам.

Бертрам вдруг перестал стыдиться своего предательства, теперь ему было стыдно лишь за самоуничижение прошлой ночи.

Чуть ли не с раздражением заговорил он о том, как все они волновались из-за майора, упомянув, что Марианна всю ночь ждала его на аэродроме. Йост только что-то проворчал в ответ.

Его тщательно скрываемое беспокойство исчезло. Четыре утренних часа томился он на этом проклятом острове, с тех нор как рыбак вернулся с большой земли, сказав, что на аэродром он сумел дозвониться, а в квартире Йоста никто не отвечал.

Йост хлопнул Бертрама по плечу и поручил ему «по такому случаю» раздобыть две бутылки вина. Спотыкаясь, он побрел вверх по песчаной дороге к рыбацкой хижине, весело помахивая корзинкой с раками.

Когда Бертрам вернулся из деревни, Йост с перепачканными маслом руками помогал механику чинить машину. Оба ругались на чем свет стоит. Майору было приятно перещеголять механика по этой части. Наконец он закричал, что умирает с голоду, и вылез из кабины. Прошлепав но воде к берегу, он долго с задумчивым видом разглядывал обе бутылки, затем, приказав Зандерсу следовать за ним, вместе с Бертрамом направился в дом рыбака.

Им пришлось наклониться, чтобы войти в низкую дверь. Рыбак стоял у окна. Он на минуту повернул к вошедшим лицо с короткой рыжей бородой и посмотрел на них холодными глазами. В ответ на их приветствие он лишь слегка приподнял свой синий картуз. С полу рядом с ним поднялся вислоухий, весь в ржаво-коричневых завитках пес и залился громким лаем, пока старик не прикрикнул на него, назвав по имени: «Буян!»

Тем временем жена рыбака накрывала стол возле угловой скамьи. Йост и Бертрам уселись, а унтер-офицер нерешительно топтался на месте, покуда Йост не накричал на него, требуя, чтобы тот тоже был так любезен и сел за стол. Зандерсу совсем не нравилось здесь, на глазах у себе подобных, садиться за один стол с господами. Он щелкнул каблуками, чтобы показать, вот, мол, он только подчиняется приказу, осторожно присел на краешек скамьи, спрятав под стол свои огромные руки. Йост рассмеялся, выхватил из кастрюли одного рака и вскрыл красный панцирь.

Безмолвный человек у окна все-таки смущал майора, и он пригласил хозяина выпить с ними стаканчик вина. Но рыбак покачал головой, он-де пьет только грог. Бертрам спросил его насчет погоды, тот лишь пожал плечами. Им лучше знать, ответил он, у них есть для этого специальные приборы, а то, что думают себе простые люди вроде него, ничего не значит.

Рыбак говорил, отвернувшись к окну, словно беседуя с кем-то стоящим на дворе. В его жестком, ворчливом тоне явно слышалось нежелание продолжать разговор.

Немного погодя он постучал кончиком своего узловатого пальца в оконное стекло. И, указывая на оба гидросамолета в бухте, спросил:

— Это еще не самые большие, правда?

На мгновение он как бы поклонился всем троим. И тут же опять уставился в окно.

Майор обрадовался, что старик нарушил молчание.

— Конечно, давно уже есть куда больше! Втрое, вчетверо больше! Надо вам как-нибудь выбраться к нам и своими глазами на все посмотреть! — пригласил он рыбака.

— И много у вас таких? — вопрос рыбака звучал недоверчиво.

Зандерс смущенно ковырял рака. Ничего доброго он не ждал от этого разговора, слишком хорошо знал он свое начальство.

Но майор был в прекрасном расположении духа:

— Много ли их у нас? Точно никто не знает, даже мы. Это, конечно, военная тайна, но уж по нескольку тысяч каждого сорта — самое меньшее!

Рыбак, открыв рот, воззрился на сидящих за столом.

— Сколько ненужного хлама! — воскликнул он. — Господи ты боже мой, сколько ненужного хлама!

При этом восклицании Зандерс опустил голову, словно устыдясь за старика. Но желание Йоста подружиться со стариком не так-то легко было остудить.

— Боже правый, что вы такое несете! — закричал он. — Если начнется война, а это может произойти не сегодня завтра, нам этот хлам будет нужнее хлеба. Это лучшая защита для страны. Вы должны были бы это знать по собственному опыту. Вы же наверняка и сами были солдатом.

— О, совсем недолго, — проговорил рыбак и неожиданно засмеялся. Он вытащил руки из карманов брюк под длинным свитером и протянул им. Тяжелые, потрескавшиеся, изуродованные подагрой руки. — На них нет крови! — выкрикнул он с внезапной злостью. — Они не прикасались к оружию! Никакая сила в мире не заставила бы меня взяться за оружие! Конечно, меня арестовали! Но что они могли со мной сделать! В конце концов меня отправили в походную пекарню. Если бы все поступали, как я, у нас было бы больше хлеба и меньше покойников.

Йост рассмеялся громко и раскатисто. Вся комната наполнилась его смехом.

— Да, вам бы куда хуже пришлось, служи вы в моей роте! — воскликнул он, грозя старику пальцем.

Потом вдруг все посерьезнели. Рыбак говорил тихо и очень твердо.

— Я служу в роте господа бога, — сказал он, — мне это больше по душе, чем роты всех командиров мира. Меня зовут, — продолжал он, отвешивая то ли беспомощный, то ли насмешливый поклон, — Фридрих Христенсен, а это значит, что я мирный человек, христианин, и мне нечего делать на этой безбожной войне, где люди неразумнее диких зверей.

Тут уж и Йост посерьезнел. Но так как он молчал, то Бертрам позволил себе заметить, что церковь ведь тоже вела войны.

— Церковь до меня не касается! — заявил рыбак. — На море нет попов. На море надо самому иметь уши, чтобы расслышать глас божий и веру в сердце, чтобы говорить с господом.

Он тяжело дышал, лицо стало красным, как его борода. В дверях кухни появилась жена. Она в испуге ломала руки, не смея предостеречь мужа. А он грубо, одним жестом, приказал ей уйти.

Мужчины в молчании закончили свою трапезу, теперь уж и майору расхотелось беседовать с рыбаком.

Когда они поднялись из-за стола, рыбак распахнул перед ними дверь. Йост вытащил бумажник, чтобы заплатить за еду и постой, но старик покачал головой.

— Трактирщик живет вон там! — сердито сказал он, указывая в сторону деревни.

Он вышел с ними за порог и проводил их до покосившейся деревянной калитки в ограде маленького запущенного сада. Словно выдворил их из своих владений. Громко подозвал к себе радостно вилявшую хвостом собаку. Пройдя несколько шагов по саду, он вдруг вспомнил, что кое-кто из его соседей всего за несколько честных высказываний угодил в тюрьму на месяц, а то и на год.

— Не сочтите за обиду, не сочтите за обиду, — забормотал он, внезапно растерявшись, — я говорил, как разумею…

Но тем самым он опять как будто слишком много себе позволил, и, раздраженный насмешливым взглядом Йоста, старик добавил:

— Знаете, как в старину говаривали: «Солдат — бедняку враг».

Вот так простился с ними старик, и они стали спускаться к морю. Зандерс спешил. Он ушел далеко вперед. Йост молчал, то ли сердито, то ли задумчиво. Бертрам не мог понять. Он искоса поглядывал на майора, когда они шли по тихой деревушке.

Седой старик с крючковатым носом типичного фриза грелся на солнышке возле своего дома. Они миновали пивную, в которой Бертрам покупал вино. «Гостиница и пивной зал Валентина Хюбнера» — значилось на синей вывеске над дверью.

Пройдя деревню, они поднялись на восточную оконечность острова. Майор выглядел глубоко озабоченным. Взгляд его блуждал, и казалось, он шагами меряет землю. Когда они наконец добрались до самого обрыва, он остановился, слегка запыхавшись. Меловая скала высотой метров в тридцать отвесно возвышалась над морем.

— Там, внизу, мы построим ангар! — заявил Йост, указывая туда, где море билось о белую скалу.

Бертрам решил, что неправильно понял майора. Йост пояснил:

— Мы здесь сделаем авиабазу. Вы только подумайте, лейтенант, какие великолепные атаки можно начинать отсюда. Гдинген — как раз идеальная учебная цель для ночных полетов. Каких-нибудь два часа, и мы сможем сбросить наши конфетки на эти вонючие лимитрофы. А дальше — Петербург, или Ленинград, как он теперь называется.

— Замечательно! — согласился лейтенант, озираясь. — А места хватит? — усомнился он вдруг.

— Я же вам говорю, — повторил Йост, — ангары мы сделаем внизу, в меловых скалах с прямым выходом на море. Деревню, естественно, придется очистить. И кроме радиостанции, нам ничего не понадобится.

Йост уселся на край скалы и стал болтать ногами. Он наклонился вперед и мельком взглянул на Бертрама, как ребенок, плюнул вниз. Потом вытащил карту и циркуль, стал что-то мерять, а затем продиктовал адъютанту рапорт на имя командующего военно-воздушным округом.

Вдруг он прервал диктовку.

— А скажите-ка, лейтенант, — спросил он, — что, собственно, моя жена делала на аэродроме? Не натворила ли она глупостей?

— Мы все были так обеспокоены, господин майор, даже обер-лейтенант Хартенек.

Бертрам стоял рядом с Йостом. Отвечая, он опустил по швам руки с карандашом и блокнотом. Кровь отлила у него от лица. Что он еще спросит, подумал Бертрам и поспешил заговорить сам:

— Из караулки дважды присылали справиться о господине майоре. Я и фельдфебель не сомкнули глаз.

— Что за идиотский переполох! — сказал Йост.

Бертрам подумал со злостью: он говорил не то, что думает, кокетство чистой воды!

Йост почувствовал: Бертрам что-то недоговаривает, и, пока они спускались к морю, сказал еще несколько слов как бы в объяснение, или в оправдание, как показалось Бертраму, которому вдруг понравилось открывать в Йосте все новые недостатки.

— Принято считать, — сказал Йост, — что солдат не имеет права быть самостоятельной личностью. А это в корне неверно. Главные его свойства, такие, как мужество, храбрость, все то, чем должен обладать настоящий мужчина, свойства сугубо личные. И нельзя это не учитывать. Солдат не машина, ему нужна горячая кровь.

Бертрам молча слушал его и, заложив руки за спину, смотрел себе под ноги, Йост горячился, словно хотел обратить его в другую веру.

— Все как раз наоборот, бытие солдата должно быть лишь составной частью личности. Это самое правильное. Иной раз, конечно, бывает трудно, не все получается… Но в жизни необходимо иметь какую-то отдушину и для себя самого. Бывают ведь сложности. Собственно говоря, все офицеры должны быть холостыми…

Бертрам поднял на него глаза, и Йост умолк. Конечно, он слишком разболтался. Эта дурацкая ночь, и четыре утренних часа виноваты во всем. На самом деле он думал о Марианне, беспокоился о ней. Йост остановился и перевел дыхание. Бертрам смотрел в сторону, он боялся, что Йост догадывается, какие мысли переполняют его сейчас: я же ничего у него не отнял, ему это ведь только в тягость. Впрочем, лейтенант тут же почувствовал, что дело уже не в одной Марианне.

— Я везде об этом говорю, — начал Йост, решив договорить до конца, — но дело это не такое уж простое. Многое в личной жизни приходится рушить. Моя жена молода, но я боюсь иметь детей. Какого черта, я еще этим должен морочить себе голову? Я боюсь, что буду хорошим отцом, а значит, плохим солдатом.

Каждое его слово Бертрам встречал с недоверием. Чувствует он, что произошло? — думал лейтенант, и ему удавалось держать себя в руках, только когда Йост говорил об общих вещах, о грядущей войне, которая потребует участия всех людей, без исключения.

— Теперь уж слово будет за нами, хотя, конечно, придется несладко. И нам, и всем остальным тем паче. И уж конечно, на сей раз победа будет за нами!

Майор замолчал и хлопнул себя по коленям. Бертрам, избавившись от своих личных страхов, с улыбкой на тонких губах, словно провидел грядущую, войну: приключения и славу, опасности и подвиги.

Они добрались до бухты и подготовили машину к полету.

Поднимаясь в воздух, они медленно кружили над островом. Там, внизу, стоял Фридрих Христенсен. Откинув голову, он следил глазами за все уменьшающимися черно-серыми птицами. Наконец он устал, снял шапку, точно перед молитвой, и выругался:

— Разрази гром все ваше отродье, и да сжалится над вами господь.

Он с ненавистью еще раз глянул вслед обеим машинам, уже перешедшим в горизонтальный полет.

III

Сразу после дежурства Бертрам вернулся к себе в комнату. Она была выкрашена в серый цвет, единственным ее украшением служило окно с видом на море и на светлую полоску пляжа. Но сейчас за окном было темно, и комната Бертрама напоминала тюремную камеру.

Он лег в постель, ему хотелось спать, но заснуть не удавалось.

Он чувствовал, что события сплелись в роковой для него узел. И не видел никакого выхода. Никакой опоры, никакого стального троса, за который он мог бы ухватиться, как прошлой ночью на молу. Великий образец, по которому он хотел равнять свою жизнь, Йост, окончательно померк. С завистью, страхом и отвращением думал теперь Бертрам о своем начальнике. Ему везет, все ему легко дается. А Бертрам всегда должен мучиться и преодолевать препятствия. Ничто само не давалось ему в руки, во всем для него был привкус горечи.

Мысль о Марианне делала его вконец несчастным. И все же он не мог от этой мысли отделаться. Вновь и вновь он вспоминал о ней, вновь и вновь ее образ вставал перед его глазами. Даже если в сердце своем он пытался бороться с ней, это приводило к тому, что он опять хотел лишь одного — пасть перед ней на колени, молиться на нее. Она злая, говорил он себе, и тут же сам себе возражал: нет, она добрая. Она только играла со мной, рассердился он наконец и тут же добавил: что поделаешь, я люблю ее.

Он не знал, как ему быть. За что бы уцепиться? — думал он. Была бы у него хоть такая дурацкая вера в бога, как у того старика на острове, или хоть доля простодушного патриотизма Йоста!

Так он опять вернулся к мысли о Йосте. А хотелось ему думать о совсем других вещах, о других людях. Но о ком? Что знал он о своих товарищах, о Завильском или о Хааке, о Вильбрандте или даже о Штернекере?

В дверь тихонько постучали. Вошел Хартенек, как-то вопросительно склонив свою птичью голову.

— Я увидел свет в вашем окне, — извиняющимся тоном проговорил он, — и спасаясь от скуки в казино, решил подняться к вам.

Он придвинул к кровати единственный в комнате стул и вопросительно взглянул на раскрытую книгу, лежавшую на ночном столике.

— Я ее только еще пролистал, — сказал Бертрам.

— Развитие военной литературы следует всячески приветствовать, как один из факторов национального возрождения, — произнес Хартенек.

На все у него готовые фразы, подумал Бертрам, а вот что он от меня-то хочет? Ему показалось, что Хартенек намерен у него кое-что выведать, и больше всего ему захотелось снова остаться наедине с собой.

Обер-лейтенант продолжал болтать:

— Молодежь сегодня вылетела вовремя. Я думаю, Завильский и Хааке опять затевают какую-то вечеринку. Дочки Зибенрота…

Он сделал паузу и наклонился к Бертраму.

— Как, собственно, вы живете, лейтенант? — неожиданно спросил он. — Есть у вас хоть какие-то знакомые в этой богом забытой Померании?

Бертрам пожал плечами.

— Что ж, я как все, — ответил он немного погодя. — Изредка охота где-нибудь неподалеку или прогулка на яхтах, иногда балы на свежем воздухе в поместье у Шверинов, у Вайсендорфов или у толстяка Пёльнитца. Всегда один и тот же цветник дам, да вечно обиженные господа в коричневом, и эти до ужаса молодцеватые и проницательные фюреры СС. Никогда даже толком не знаешь, о чем они рассуждают — о старом дворянстве или о замаскированных большевиках; и не поймешь — явились они прямиком из концентрационного лагеря или только завтра попадут в него. Они сразу же вовлекают вас в политические разговоры, то ли чтобы о ком-то что-то выведать, то ли чтобы кого-то скомпрометировать. Не очень-то это приятно.

Черт меня дернул за язык, подумал он, еще продолжая говорить, так как национал-социалистские убеждения обер-лейтенанта были общеизвестны.

И действительно, нос Хартенека прямо-таки заострился от злости, но он выслушал Бертрама и спросил:

— Ну, а как насчет девочек? Малютка Пёльнитц, графиня Шверин, она, правда, несколько постарше, но уж три сестрички Зибенрот… И вас все это не устраивает?

Мгновение Бертрам помедлил, — а я-то еще думал, что́ ему от меня надо! — потом заметил:

— Малютка Пёльнитц втюрилась в Завильского.

— Что вы говорите?

Обер-лейтенант был поражен. Он продолжал вопросительно смотреть на Бертрама, которого этот взгляд нервировал. Оба молчали.

В конце концов Хартенек рассмеялся и сказал с удовлетворенным видом:

— Похоже, эта тема вас не интересует!

Лейтенант с облегчением кивнул и быстро — пожалуй, немного наставительно — заговорил о том, как он загружен по службе.

— Я едва успеваю читать, — пожаловался он, кивком головы указывая на лежавшие на столе книги. На секунду ему показалось, что такой жест в присутствии старшего по чину нечто неподобающее, но он слишком устал.

— Вы так серьезно настроены, лейтенант! — воскликнул Хартенек одобрительно и постучал указательным пальцем по книге, которую поднял с кровати Бертрама. — Мечтаете о широких лампасах и о месте в штабе?

Бертрам покраснел.

Обер-лейтенант, словно на уроке, поднял указательный палец:

— Да, это огромная разница, быть подмастерьем или мастером, ремесленником или художником!

Бертрам уронил голову на подушку.

— Военное искусство… — начал Хартенек и вытащил сигару. — Вам не помешает, если я закурю? Так вот, военное искусство, это выражение пошло от Клаузевица. Способности должны соединяться со знаниями. Научиться этому нелегко, если вообще возможно. Ведь тут нужно одновременно создавать и постигать. Какую гору эмпирического материала надо одолеть, прежде чем подниматься дальше, на острые скалы теории, и еще дальше, к самой вершине — полководческому искусству!

— Тяжкий путь, — продолжал он, раскурив сигару, — тяжкий! Многие сломают себе шею, большинство застрянет на полдороге. Единственно стоящий путь! Единственный путь к вершинам в наше время!

И горячо воскликнул:

— Война неизбежна! Кому это знать, как не нам! Мы ведь сами подготавливаем будущее. И в этом могущество новой Германии. Нам понятны эти знаки времени. А характер времени мы определяем сами. На свой лад. Все общественные явления имеют только один смысл, преследуют только одну цель: войну! Она стала общим знаменателем всей жизни. Не происходит ничего, что не было бы хоть как-то связано с нею. И ценно лишь то, что служит ей. Война стала великим примирителем. У нас опять есть общее знамя для разрозненных, беспорядочных толп: война!

До нас не было ничего. Ни убеждений, ни принципов, ни веры. Что еще могла сказать людям церковь? Или буржуазная философия? Кто уже верил в прогресс? Все это давным-давно мертво. Мы создали новую общность. И символ ее — солдат в стальном шлеме, с автоматом в руках, с ручной гранатой за поясом!

Хартенек встал и в возбуждении склонился над лежащим на кровати Бертрамом, чуть ли не тыча в него, словно клювом, своим крючковатым носом.

Затем Хартенек вновь впал в столь свойственное ему состояние педантической медлительности. Он, слегка причавкивая, курил свою сигару, потом снял очки. И показался лейтенанту неприлично голым.

— Я давно уже хотел сказать вам все это! — решительно заявил Хартенек. — Многие наши господа забывают об одном, о том, что у солдата теперь есть свое мировоззрение. Вы, лейтенант, только что тоже весьма забавно высказывались… Я предпочел бы этого не слышать. Смеяться над мелочами, забывая о великом, — это неблагодарно, лейтенант!

От этого неожиданного нападения Бертрам выпрямился на кровати. Но возразить не посмел. Он даже извинился, сказал, что говорил все это не всерьез.

Хартенек перебил его.

— Подумайте-ка, Бертрам, — с торжественной серьезностью произнес он, — что такое вы, что такое все мы и чем мы стали благодаря этому новому мировоззрению? Без нового государства вы были бы в лучшем случае безработным банковским служащим, или штудиен-асессором без места, или еще каким-нибудь бедолагой в этом же роде. Армии не существовало бы, рейх пребывал бы по-прежнему в политическом бессилии. А вернее всего, рейх давно уже погрузился бы в хаос! Иные из наших господ слишком изысканны, чтобы согласиться, слишком изысканны, чтобы признаться честно, кто их спас от большевизма! Их это, видите ли, не касается, Бертрам! Их — нет! А все эти истории нача́ла, все эти заботы о власти черни — всё на поверку оказалось несостоятельным, попросту глупым. Кто властвует — чернь или армия? А разве мы не принадлежим к армии? Не сознавать это неблагодарно. И дурак тот, кто не сделает из этого выводов, не заметит той великой силы, которая тут кроется. И лишь эта сила в состоянии нам помочь, помочь вам, мне, всем нам!

У Бертрама слипались глаза, ему даже казалось, что все эти картины, которые тут рисует обер-лейтенант, просто снятся ему. Хартенек почти с нежностью гладил ладонью — кончики пальцев у него как-то странно загибались вверх — шерстяное одеяло на кровати.

Словно из дальней дали донеслись до Бертрама прощальные слова Хартенека:

— Имейте в виду то, что я сказал. Имейте это в виду!

Обер-лейтенант выключил свет и, мягко проговорив «доброй ночи», ушел.

На другое утро, проснувшись, Бертрам сразу вспомнил о ночном визите Хартенека. Сперва он решил, что все это ему приснилось, и только пепел сигары на ночном столике свидетельствовал, что Хартенек и вправду был тут и на самом деле объяснял ему, что́ он должен иметь в виду.

Тут Бертрам вновь ощутил себя сильным. И для него уже никакого значения не имело то, что в столовой за завтраком товарищи ответили на его приветствие холодно, чуть ли не враждебно. Наверно, думал он, они меня считают карьеристом. Он уже забыл, как совсем еще недавно жаждал быть с ними заодно. Молча, надменно прислушивался он к их разговорам.

В окно он увидел вступавших на плац солдат. Открывались двери ангаров. Солнце вставало над крышами казарм, его лучи слепили лейтенанта. Начинался день.

Этот день шел так же, как прошли уже многие дни и как пройдут еще многие, с утра до ночи в усердных занятиях, имевших лишь один смысл, преследовавших только одну цель: войну.

Это длительное напряжение, серьезность, с которой исполнялись самые незначительные служебные поручения, очень поддерживала Бертрама в эти дни. Помогала ему укрыться от Йоста. У него не было свободной минуты. Он прятал свою робость перед Йостом за настойчиво выставляемым напоказ служебным рвением и все больше льнул к Хартенеку, чьи ночные разговоры сообщали известную удаль его сухому карьеризму и честолюбию.

Когда однажды он передал майору предложения Хартенека относительно теоретических занятий для офицеров, сердце у него колотилось так, словно речь шла о его собственной работе.

Йост довольно нетерпеливо пролистал объемистую тетрадь. Казалось, он куда-то спешит.

— Ох уж эта основательность! — вздыхал он, быстро водя указательным пальцем по перечню лекций, докладов и письменных работ. — Похоже, он всех вас хочет сделать штабистами! — Йост испытующе взглянул на Бертрама. — Или даже политиками, — ворчливо добавил он.

Бертрам с трудом сохранял внешнее безразличие, ибо впервые сегодня в сердце своем взял сторону Хартенека. Замечания, с которыми Йост отмахнулся от работы Хартенека, он воспринял как личную обиду.

— На сегодня всё? — спросил под конец Йост, торопливо взглянув на часы. И пододвинул к Бертраму его папки. Он уже схватил было фуражку, но Бертрам доложил еще, что майор Шрайфогель, командир второй эскадрильи, подал жалобу в связи с прекращением работ на пункте взлета.

— Да, это уж действительно черт знает что! — выругался Йост. Ему загорелось немедленно опробовать новые спусковые дорожки для гидросамолетов. Швырнул на стол фуражку и, пыхтя, снова опустился на стул, приказал: — Пусть Хебештрайт пришлет ко мне связного! И инженера тоже ко мне! Да побыстрее!

Своего адъютанта Йост отпустил со словами:

— Да идите уж, чего вам тут торчать! А этот хлам можете забрать с собой, — крикнул он, когда Бертрам был уже в дверях, и вернул ему докладную Хартенека. — Тут слишком много политики. Это может обождать и до завтра. Чертов умник этот Хартенек!

Бертрам, несколько раздосадованный, направился в казино, где надеялся встретить Хартенека, и по дороге обдумывал, должен ли он передать обер-лейтенанту высказывания Йоста.

И тут с ним случилось нечто странное. До него вдруг дошли вскользь брошенные слова Йоста. «Марианне придется подождать», — сказал Йост, когда решил послать за инженером. Значит, Марианна должна зайти за Йостом и, вероятно, уже в пути. Эта мысль точно молнией поразила Бертрама, и в пламени, которое она разожгла, сгинули все остальные чувства и соображения.

Еще прежде чем он понял, что делает, Бертрам уже прошел мимо казино и через ворота вышел на ведущую к городу аллею. Он шел навстречу Марианне и думал, что не может упустить ее, что хочет ее видеть, что должен говорить с ней.

В миг в нем проснулось желание, как будто облако внезапно закрыло гору. Он сразу утратил ясность мысли, утратил власть над своим телом. Даже крайним напряжением воли не мог бы он заставить свои ноги идти другой дорогой, чем та, по которой они сами несли его. Он был всего-навсего вместилищем этой внезапно проснувшейся страсти. Сердце билось раненым зверем. Он весь дрожал, грудь нестерпимо болела, горло пересохло. Страсть гнала его вперед с силой, сопротивляться которой он не мог. Он мчался вверх по аллее.

Одно ее слово могло бы стать избавлением. Если бы она хоть слегка улыбнулась, какое это было бы счастье! Он уже ощущал прикосновение ее пальцев к своей руке. И у него кружилась голова.

Смотреть друг на друга, касаться друг друга, в этом жизнь, в этом, и только в этом.

Липы по обеим сторонам дороги сплетали свои ветви высоко над его головой, наполняя вечерний воздух сладостным ароматом. Облако с золотистыми краями неслось по небу. И это была жизнь. Поцелуи Марианны, ее нежность, его рука на ее сердце, под мягкой грудью.

Непонятно, как он мог быть вдалеке от нее? Неужто он намеревался душить в себе самую мысль о ней? Каким лживым казалось ему то воодушевление, к которому он подстегивал себя в присутствии Хартенека. А сейчас он бежал из заточения, бежал на свободу, и это была Марианна. Она была — свобода и жизнь, сердцевина жизни. Обнимая ее, он обретал себя, вновь становился самим собой, мужчиной. И никакая форма не была нужна, никакие знаки различия, чтобы внушить ему, что жизнь его исполнена достоинства.

Он шел большими шагами, в радостном изумлении перед самим собой, и все недоброе в этот момент было забыто. Он хотел, он должен был ощутить ее губы на своих губах. Он забыл, что Марианна отреклась от него, забыл, что ему самому эта любовь представлялась слабостью, заслуживающей только презрения. Были забыты все опасения, все заботы и страхи, все честолюбивые мечты.

Он плевал на все благоразумные решения, топтал ногами весь свой жизненный опыт. Что все это в сравнении с одним-единственным чувством?

Но где же Марианна? Почему она еще не встретилась ему? Объятый желанием, он раскинул руки ей навстречу.

Мимо проехал солдат на велосипеде. Он выпрямился в седле, повернув голову к Бертраму в знак приветствия. Вид у того был довольно комичный. Застыдившись, Бертрам опустил руки.

Там, где к главной улице примыкала лесная тропка, он помедлил. Прошел еще несколько шагов по аллее, потом решил, что Марианна может пройти лесом, тогда он свернул на песчаную тропу, петлявшую среди молодых сосенок и темных зарослей можжевельника.

Я не имею права ее упустить, сказал он себе. Он чувствовал, что, если сейчас ее встретит, у него достанет силы на все, что угодно.

Он раздвинул ветви кустов, теснившихся вдоль дороги, и стал озираться в поисках Марианны. Но так же внезапно, как проснувшееся в нем желание, у него вдруг возникла уверенность, что он не встретится с нею. Силы оставили его. Ему показалось, что из кончиков пальцев на землю сочится кровь. Чтобы ощутить хоть что-то живое он прислонился к дереву. И вскоре уже его руки гладили кору, обрывали с нее пергаментно-тонкие слои и бросали на землю.

И он усомнился в себе и в силе своих чувств.


Наконец явился Хебештрайт и сообщил, что инженер уже ушел, а на месте только техник-строитель.

— А это что еще за зверь? — спросил Йост, но Хебештрайт тоже не знал, что это такое.

— Да, у гражданских много чего неясного, — пожаловался он с неодобрением, а Йост приказал на всякий случай все же прислать к нему этого малого. Уже смеркалось, когда Хебештрайт привел к Йосту техника-строителя.

— Хайль Гитлер! — воскликнул тот еще в дверях.

Йост не ответил. Он стоял у окна и видел лишь фигуру вошедшего, она показалась ему знакомой. Узкие бедра, широкие плечи, какой-то вопросительный наклон головы — все это было ему знакомо.

Когда он подошел ближе широким, уверенным шагом, догадки Йоста подтвердились.

— Зажгите свет, Хебештрайт! — распорядился он. И спокойно глянул в лицо Хайна Зоммерванда. — Так это вы, значит, техник-строитель! — сказал Йост. — А я еще только что спрашивал фельдфебеля, что это за зверь.

— Ни рыба ни мясо, господин майор! — прозвучало в ответ.

Хайн Зоммерванд был в синем комбинезоне. Его светло-рыжие волосы светились, когда он наклонял голову.

Йост думал — постольку поскольку он вообще думал о Зоммерванде, — что они ровесники.

А сейчас он со злостью увидел, что Хайн много моложе, хотя его загорелое лицо было все в морщинах. Беспокойный малый, подумал Йост, решая, как ему вести себя с ним. Что он, собственно, такое? Как мне его приветствовать? Сам он о себе сказал — ни рыба ни мясо. И руки у него как у рабочего.

— Итак, вы значит, техник-строитель? — немного помедлив, повторил Йост. — Давненько мы с вами не видались.

Ему было неприятно говорить об этом давнем знакомстве, неприятно даже вспоминать о временах, когда такое знакомство было возможно.

— Двенадцать лет, господин майор! — Хайн произнес это так, словно хотел сказать: целую вечность.

Ему было ясно, что Йосту он в тягость. И он понимал, что Йост может быть для него опасен. И потому Хайн подкрепил свои слова жестом, явственно говорившим, что он, Хайн, прекрасно понимает: они больше не соседи но квартире, что новая общность провела резкую границу между их общественным положением, пропасть, через которую не перекинешь мост.

— Двенадцать лет! — с довольным, хотя и несколько удивленным видом констатировал Йост. Долгонько! И все-таки, хоть и прошло двенадцать лет, он подумал: это любовник Марианны, он был с ней еще до меня.

Появление Хайна Зоммерванда было ему весьма некстати, ибо вместе с ним перед майором опять ожила та общественная путаница послевоенных времен, которая, несмотря на все усилия ее преодолеть, жива до сих пор.

Они смотрели друг на друга и улыбались.

Йост сказал задумчиво:

— Вы так неожиданно исчезли тогда. И больше о вас не было ни слуху ни духу…

Хайн понял. Это значило: берегись!

Ответ не заставил себя ждать:

— А я о вас, господин майор, сколько раз читал… Ваши рекорды, ваши аварии, все это было в газетах. И фотографии ваши часто видел. Была там одна: вы с женой, — он выдержал паузу, — с Марианной.

И Йост не сомневался, что это должно значить.

Он заговорил о работах на точке взлета второй эскадрильи. Хайн объяснил, почему их нельзя ускорить. Его технические термины повергли майора в смущение. Руки у него как у рабочего, еще раз отметил Йост. А ведь Марианна давно меня ждет, вспомнил он, вслушиваясь в спокойный голос Зоммерванда. В общем-то ему нравился этот человек, и на прощание он подал ему руку. И чуть не спросил, не передать ли привет Марианне.

— Хайль Гитлер, господин майор! — сказал Зоммерванд.

— До свидания! — ответил Йост.


Он встретил Марианну на перекрестке дорог, так как она тоже опоздала из-за чаепития с майоршей Шрайфогель и супругой капитана Штайнфельда.

Лучше я ничего не скажу ей, решил Йост, когда она взяла его под руку. Он смотрел на нее со стороны, и она нравилась ему. Она выглядела совсем молодой в своем плаще с капюшоном. Лицо ее светилось довольством и радостью.

Когда они свернули на лесную дорогу, она сказала:

— Скоро совсем стемнеет!

— Боишься? — спросил он со смехом.

— Но ведь со мной ты!

— А если бы меня не было?

— Без тебя я бы не рискнула в такой час соваться в лес. Без тебя — ни за что, Йост, нет, нет!

Голос ее вдруг задрожал. Она крепко вцепилась в него и подняла на него голодные глаза, в испуге, словно ища защиты.

— Что случилось, Марианна? — Йост был удивлен и растроган. Он обнял ее и поцеловал. Что было бы с ней, останься она с этим человеком, надменно подумал он. И поцеловал ее еще раз. Рот ее был приоткрыт, так что они соприкоснулись зубами. От этого во рту у Йоста возник неприятный металлический вкус.

Когда они пошли дальше, Марианна раздумывала, почему она закрыла глаза. Все еще от нежности или по привычке?

В лесу стоял аромат.

— А что ты сегодня делала, детка?

Вопрос Йоста тоже был из категории привычек. Марианна сделала открытие — оказывается, бывают такие нежные привычки, и ей это понравилось.

— Ходила с Эрикой купаться.

Йост недолюбливал Эрику Шверин.

— Ну и как? — спросил он только.

— Вода была чересчур холодная, — ответила Марианна.

— Не удивительно, всю ночь шел дождь. Марианна повторила его слова:

— Всю ночь шел дождь… — но думала она не о минувшей ночи, а о той, другой, дождливой ночи, и прижалась к Йосту. — Как хорошо, что ты у меня есть, мой медведь, как это хорошо! — воскликнула она.

— Да? — Йост вдруг почувствовал усталость, в основном от мыслей об этих окаянных спусковых дорожках, которые все никак не доделают. Хайн Зоммерванд объяснил это нехваткой цемента. — А ведь мы с тобой прожили двенадцать лет! Немалый срок!

— Неужто двенадцать? А с чего ты вдруг заговорил об этом? — удивилась Марианна. — Двенадцать лет, но ведь это же пустяк. Ты останешься со мной сегодня, да? Я хочу быть с тобой. Хочу чувствовать тебя, когда я сплю, хочу, чтобы ты был рядом, когда мне снятся сны.

— Сны? А что тебе снится, Марианна?

Она остановилась.

Йост протянул свою ручищу и спустил капюшон с ее головы. Что она делает со мной? — думал он, беспомощно и счастливо.

— Что тебе снится, Марианна? — спросил он еще раз.

— Ах, — вздохнула она, — мне страшно, Йост, мне очень страшно.

Его руки держали ее за плечи, крепко и нежно. Ее глаза наполнились слезами. Хорошо, что было темно и он не мог этого видеть.

— Йост, — начала она с тяжелым сердцем, уже готовая все ему рассказать, но тут же оборвала себя. Это бессмысленно, это только все разрушит.

— Что с тобой? — спросил он и взволнованно прижал ее к себе. На руку ему скатилась слеза. — Но почему ты плачешь? — взмолился он.

Немного погодя она уже причитала:

— Я боюсь, Йост, сама не знаю чего, не оставляй меня одну, Йост, пожалуйста, Йост, не оставляй меня одну сегодня ночью. Никогда больше не оставляй меня одну.


Когда Хайн покинул аэродром, в свете прожекторов уже приступила к работе ночная смена. Час был поздний. Его задержал разговор с майором, и теперь он спешил, так как у него была назначена встреча, от которой он ждал очень многого.

«Только этого и не хватало!» — мысленно выругался он, имея в виду встречу с Йостом. Она могла сулить ему лишь новые затруднения, а у него и так забот было не обобраться.

Он успел подхватить свою старую кожаную папку, которая выскользнула у него из-под мышки. В ней он нес к себе домой лисички. Кроме того, они были его алиби. Никогда ведь не знаешь, как дело обернется. Если его кто-нибудь задержит, он сможет сказать: я собирал грибы, хотя час, пожалуй, слишком уж поздний. И все же это звучит вполне достоверно, не так ли?

Когда несколько лет назад, после амнистии, Хайн вернулся из-за границы, он больше месяца тщетно разыскивал следы Марианны. И только много позже ему на глаза попалась газетная фотография, о которой он упомянул в разговоре с Йостом. Тот день он никогда не забудет. И не из-за фотографии, а из-за побоев, доставшихся ему при попытке помешать демонстрации коричневорубашечников. Во время драки он видел перед собой бледное лицо офицера полиции и неловкие позы раненых товарищей на мостовой. Они хотели помешать демонстрации, а еще всему тому, что уже два года было действительностью, страшной, отвратительной действительностью.

Но, как говорится, что было, то быльем поросло. Теперь Хайн должен думать о том, что ему предстоит. От этого так многое зависит!

Он прибавил шагу, и вот уже перед ним поляна. Прежде чем выйти на нее, он огляделся вокруг. Предосторожность никогда не помешает. Это он узнал на собственной шкуре. Однажды по неосторожности он уже угодил на полтора года в лагерь. Он и сейчас бы еще сидел, если бы каким-то чудом его не отпустили на полгода раньше срока.

Но никто за ним не следил. На заросшей травой полянке посреди леса последний скудный свет дня мешался с лунным светом. На ней паслись олень с оленихой. Они шли рядышком — стройные ноги, изящно склоненные головы. Хайн не сводил с них глаз. В этот миг смолкло даже его беспокойное сердце, и он вслушивался в почти уже забытую мелодию.

Но вдруг олениха подняла голову, и оба они, олень и олениха, большими скачками умчались прочь. На другой стороне поляны появился человек.

Надо полагать, это он! Хайн вновь овладел собой и вышел навстречу этому человеку. Он пристально разглядывал его и чувствовал, что тот тоже смотрит на него испытующе. Незнакомец был рослый, в спортивном костюме с короткими брюками. На голове у него была фетровая шляпа с опущенными полями.

Хайн был разочарован. Он втайне надеялся, что это окажется кто-то ему знакомый, так было бы много легче. Но это был совсем чужой человек.

Какой-то у него смешной вид, начал сомневаться Хайн, медленно приближаясь к незнакомцу. Он вдруг ощутил неуверенность, недоверие и невольно еще замедлил шаг. А если это из гестапо? — подумал Хайн. Но нельзя уже было ни отступить назад, ни свернуть в сторону. Это могло показаться еще подозрительнее.

Незнакомец остановился перед ним, широко расставив ноги.

Коснулся полей своей шляпы.

— Простите, далеко ли еще отсюда до Эльмсхютте? — спросил он и добавил: — Я моряк и на земле неважно ориентируюсь.

Отлично, это пароль! С легким сердцем Хайн ответил, как было условлено:

— К сожалению, я и сам здесь не так давно. И могу вас проводить только обратно в город.

— Похоже, мне ничего другого не остается, как только повернуть обратно, — сказал незнакомец. — Если я вам не помешаю.

Они пошли вместе по дороге, по которой пришел незнакомец. От земли поднимался аромат трав. Когда они опять углубились в лес, уже совсем стемнело и воздух был напоен влагой.

— Итак, что ты можешь сказать? — спросил незнакомец.

— Что я могу сказать! — Сколько горечи было в голосе Хайна. — Не понимаю, как ты смеешь так говорить, как ты смеешь так ставить вопрос! Полгода, как я вышел из лагеря, полгода я нащупываю связи! Но что я тут вижу? Ничего, кроме косых взглядов! Стоит мне войти куда-нибудь, все умолкают! Прошу какой-нибудь работы, мне говорят: «Потерпи, отдохни!» Что ж вы меня, совсем, что ли, за дурачка держите! Я же знаю, что за этим кроется!

— Не говори так громко! — напомнил незнакомец. — Кстати, я пришел сюда, чтобы поговорить с тобой. Я считаю, что твой случай очень серьезный.

— Мой случай! — воскликнул Хайн. — Мой случай! Вот это здорово! По крайней мере, ясно выражено. Случай! Вы думаете, я подлец, провокатор. Вроде того типа, к которому я пришел сразу после лагеря. Открывает мне дверь и стоит: в коричневой рубашке, три звездочки на воротнике, фюрер СА. Вот вы что обо мне думаете!

Хайн остановился, схватил незнакомца за полу пиджака и заглянул ему в лицо. В темноте много не увидишь, только широкий подбородок и рот. Очень жесткий рот.

Он оставался жестким и тогда, когда произносил почти успокоительные слова:

— Слушай, парень, все обстоит не так-то просто. Нам надо глядеть в оба, ты и сам понимаешь. Никому нельзя доверять, ни во что нельзя верить.

— Ни во что?

— Я так не думаю. В свое дело мы верим.

— В дело, а разве дело это не люди?

Незнакомец хотел отвертеться:

— Ладно, оставим это. У меня не так много времени. Короче, как ты вышел из лагеря?

— Да я уж раз двадцать про это рассказывал! — опять вспылил Хайн, но потом сдался. Пора уже покончить с этим, подумал он. И рассказал: — Они только-только опять прочесали лагеря. Как по-твоему, кто им строит все эти их распрекрасные «юнкерсы» и «мессершмитты»? Во всяком случае, не банда сволочей из СА! Строят наши люди. Токари, литейщики, слесари, механики. Вот их-то и вытащили из лагерей. И меня заодно с ними.

— А дальше?

— А дальше я получил тут работу на верфи. Если бы там еще было что делать!

Но незнакомец пропустил замечание Хайна мимо ушей. И промолчал.

— Вот и все! — сказал Хайн, как бы вынуждая того ответить.

— Все?

— Да.

— И они просто так отпустили тебя?

— Дали подписать какую-то бумажонку, в которой говорилось, что нас там не били. Нас, конечно, били, и еще как! Но мы, конечно, подписали, а потом нам выдали свидетельства об освобождении.

— И больше они от тебя ничего не требовали? Никаких объяснений? — настаивал незнакомец.

— Нет, ничего.

Незнакомец смотрит на Хайна, во взгляде усталость и недоверие. Теперь он и сам толком не понимает, что к чему. Его предшественник погорел на подобной истории. Долго я тоже не продержусь, думает он. Два дня назад он опоздал на встречу и увидел, что дом оцеплен полицией. Хайн кажется ему зловещей фигурой. Больше всего ему хотелось бы отпустить его побыстрее, выйти к железной дороге и удрать первым же поездом. Это было бы лучше всего. В поезде чувствуешь себя увереннее, там ты среди людей и все же наедине с собой.

Между тем Хайн ломает ветку сосны, растущей возле тропинки. И тут же со свистом рассекает ею воздух. Жизнь — бремя, тяжкое, горькое бремя. Разве это не смешно? Он должен тут изо всех сил бороться за то, чтобы ему милостиво позволили снова попасть под преследование полиции! Он просто в отчаянии, оттого что ему не хотят предоставить право угодить в тюрьму на несколько лет или даже рискнуть головой; да, он в полном отчаянии!

Незнакомец тяжело вздохнул и вновь стал твердить свое. Ему это давалось нелегко. И тут Хайн взмолился:

— Да пойми же меня! Я просто не выдержу! Не могу я больше так! Побои, лагерь — это все ерунда. Но ваше недоверие, оно меня доконает. Другие работают, выполняют свой долг, а я тут околачиваюсь. Сейчас, когда от каждого так много зависит! Я должен, я обязан опять быть с вами…

Не надо бы ему так умолять. В данном случае не может быть ничего бессмысленнее. Незнакомец спешит прервать его:

— Да, кстати, я вспомнил, все те друзья, на которых ты ссылаешься, сейчас вне досягаемости.

— Что это значит — вне досягаемости? — спрашивает Хайн. И слышит, как тот тихо отвечает:

— Двое убиты. Один в тюрьме, а четвертый — в лагере.

— Но я же не знал, — бормочет Хайн. — Я не мог этого знать.

Он понимает, что дела его плохи. И все-таки волнение за друзей пересиливает.

— Что с Христианом? — спрашивает он об одном из этих четырех.

— Его нет в живых, — отвечает незнакомец, — они прикончили его в камере, и теперь он лежит на кладбище для бедных в Неймюнстере.

— Значит, и он, и он!

Это звучит так искренне, что незнакомец не может больше сомневаться.

— Скажи мне, с кем еще ты работал. Мы постараемся все уладить, — говорит он тоном, исполненным доверия.

— И он тоже! — Хайн все еще думает о Христиане, своем покойном друге. Вот это был парень, смельчак, богатырь.

— Скажи, а ты вправду моряк? — спрашивает Хайн у незнакомца, потому что и Христиан был моряком.

— Я? Нет! — отвечает тот, качая головой. — Так с кем же еще ты работал?

Хайн медлит. Мысленно он еще с Христианом.

Лес молчит. Темнота чревата опасностью.

Хайн Зоммерванд отходит на шаг в сторону, подальше от незнакомца, поближе к лесу.

А ведь, пожалуй, незнакомец — провокатор, вот так сюрприз. Он хочет выведать мои связи, думает Хайн. Он хочет, чтоб я выдал еще несколько товарищей. Чтобы дал им материал против тех, кого они уже взяли. Того, что им не удалось в лагере, они хотят добиться с помощью этого трюка. Этот чужак сразу показался Хайну странным. Так что неудивительно, если он и в самом деле провокатор.

Вдали слышен выстрел. Это не может быть охотник, в лесу давно уже ни зги не видно.

— Нет, — решительно произносит Хайн, — ты уж лучше сам разузнай. Я ничего не могу тебе сказать.

Хайн был уже у самого края леса. Если он сейчас что-нибудь начнет, я сразу смываюсь. За деревьями можно спрятаться.

Однако незнакомец ничего не «начинает», только кивает в ответ и идет себе дальше, опустив голову, словно о чем-то задумавшись.

— Так когда же ты думаешь разобраться с «моим случаем»? — вопрос Хайна звучит иронически. Незнакомец пожимает плечами.

— Не так уж скоро, — протяжно говорит он, — у нас и других забот хватает.

— Вы сами себе их ищете! — ворчит Хайн и со злостью трясет своей старой кожаной папкой. — Сами ищете! Но долго я не выдержу. Я и так уж не человек, вы скоро меня замучаете почище коричневых!

— Не говори глупостей! — грубо обрывает его незнакомец. — Ты услышишь обо мне от старика, — добавляет он. — И если у тебя будет что-нибудь для меня, можешь ввести его в курс дела. Скажешь — для Георга. Так меня зовут. А сейчас я должен идти.

Георг вдруг стал очень хорошо ориентироваться. И ушел по узкой тропинке прямиком к вокзалу. Его шаги по мягкой песчаной почве были совсем не слышны.


Хайн Зоммерванд снял фуражку и пригладил волосы, мокрые от пота. Сунул под мышку папку с грибами, повернулся и зашагал обратно к берегу, да так тяжело, словно все невзгоды мира легли на его плечи. Выйдя на берег, он растянулся на песке среди дюн, слушал шорох волн, глядел на звезды и ни в чем не видел никакой радости.

В заключении, в лагере, все было по-другому! Когда он мог вот так смотреть в ночное небо, в нем просыпалась воля, и тоска не оборачивалась меланхолией, она становилась приказом, призывом вновь вырваться за колючую проволоку и вновь завоевать весь мир.

Отупевший, опустошенный, сидел он теперь тут, теснимый тысячами желаний, и все же не видевший перед собой цели. Куда идти, если путь отрезан?

Презрение и ненависть, с которыми ему пришлось столкнуться в лагере, казались ему сущим пустяком в сравнении с тем недоверием, что тяжким грузом легло ему на плечи. Сейчас он был куда мрачнее и озлобленнее, чем в лагере. Он сам себе казался усталым и ни на что уже не годным. Он был несчастен.

И так велико было его несчастье, что он лишь вскользь подумал, как крепко оно связано с несчастьем других, например, тех четырех человек, на которых он ссылался и которые — мертвые или томящиеся в неволе — своим молчанием подводят его. С какой завистью он думал о тех, что были еще на свободе, в своих убежищах и укрытиях, преследуемые полицией, подстерегаемые предателями; они продолжают свою неравную борьбу.

Они не всегда действовали правильно, многое, Хайн имел смелость думать, он сделал бы лучше. Этот Георг, например, явно недостаточно хитер. Но что тут поделаешь? Они действуют, а он должен молчать. При этом он был слишком угнетен, чтобы что-то делать. Другие люди проживают мою жизнь, со злостью подумал он. Он раздавил пальцами один гриб, запах был острый и пряный. Хайн вдруг ощутил голод. И стал есть лисички, одну за другой. На зубах то и дело скрипела земля, которую он энергично сплевывал. Грибы пришлись ему по вкусу.

Когда он поднялся, чтобы идти домой, на аэродроме вспыхнули огни. Он увидел часовых, ходивших взад и вперед вдоль ограды. При виде их он почувствовал, как похолодало, и чтобы согреться, большими шагами пошел прочь.

IV

Подготовка к осенним маневрам потребовала напряжения всех сил.

Желание вновь увидеть Марианну, так яростно вспыхнувшее в Бертраме, не осуществилось. И виноват в этом был он сам. Йост как-то пригласил лейтенанта в гости, но тот отклонил приглашение под каким-то малоубедительным предлогом, что только ухудшило положение вещей. Ведь подобное приглашение сродни приказу. И в самом деле, Йост был неприятно удивлен извинениями Бертрама, и Бертрам тут же осознал всю глупость своего поступка.

Но ему казалось невозможным после всего, что было, первый раз встретиться с Марианной в присутствии Йоста.

Нет, он должен увидеться с ней наедине. Слишком многое для себя связывал он с этой встречей — масса каких-то неопределенных желаний, неумеренные надежды и мечты, о воплощении которых он не мог думать без страха. Итак, он должен увидеться с ней наедине. Нам необходимо все высказать друг другу, говорил он себе, мы должны наконец понять, что между нами происходит.

Его тоска по Марианне все возрастала. Он стал рассеянным и невнимательным по службе.

От Хартенека, с которым Бертрам теперь часто бывал вместе, не укрылось это его состояние. Он всячески порицал Бертрама, а потом деланно холодным голосом спросил, не запутался ли тот в долгах.

Разговор их происходил в помещении, где велись занятия по прицельному бомбометанию. Они стояли на краю моста, под которым на глубине около двух метров расстилался ковер аэрофотоснимков. Опершись на перила моста, они смотрели вниз. Им казалось, что они и в самом деле летят над лесами, холмами, дорогами и затерянными деревушками. А с середины моста горящими от нетерпения волчьими глазами смотрели вниз курсанты. С еще большим напряжением, чем они, следил за фотопленкой тот курсант, чья очередь сейчас была упражняться, следил, когда появится предназначенная для него цель, какая-нибудь одинокая мельница, мост, корабль в бухте или даже вокзал, затерянный среди неподвижного хаоса городских домов.

Сейчас самое главное было правильно оценить расстояние и соразмерить его со скоростью полета и углом падения бомбы. И если рука юноши вовремя нажимала на рычаг, то через несколько секунд — промежуток времени от сброса бомбы до попадания в цель — ковер из фотоснимков прерывал свой бег, тем самым показывая, что цель поражена.

При виде столь усердной игры юношей с этим чудо-ковром, можно было ожидать, что когда-нибудь впоследствии они с известной уверенностью и твердостью исполнят свои роли посланцев злого рока.

Однако пока дело не слишком ладилось, как только что доказал курсант Кресс.

— Опять потрава полей! — насмешливо произнес Цурлинден, и все кругом засмеялись.

Под с трудом прилизанными светлыми кудрями на бледном лице юного Кресса проступила краска. Пристыженно и словно взывая о помощи он взглянул на Хартенека.

Обер-лейтенант вынудил курсантов устыдиться своего злорадства. Оставив Бертрама, он подошел вплотную к Крессу. Положив левую руку на плечо курсанта, он еще раз объяснил ему технику бомбометания. Белокурый курсант послушно внимал обер-лейтенанту, затем щелкнул каблуками и опять склонился над прицельным устройством.

Чтобы начать тренировку, обер-лейтенант велел прокрутить фотоленту сначала. Моментально, почти незаметно, проскочил пейзаж, на который только что все спокойно взирали, поскольку в обратном направлении пленка крутилась с неуправляемой скоростью. Те, кто не спускал с пленки внимательного взгляда, поспешили пока что покрепче ухватиться за перила. Затем пленка опять остановилась. Показались холмы, леса, деревня и озеро, очаровательно уменьшенные в размерах.

— Готовы? — спросил Хартенек.

— Так точно! — раздался мальчишеский голос.

Озеро стало опускаться, деревня отъехала в сторону, Кресс теперь парил над лесами и холмами. Хартенек стоял рядом с ним. Бертраму казалось, что соседство обер-лейтенанта сбивает курсанта. И в самом деле, он и на этот раз промазал. Пленка остановилась, когда узловая железнодорожная станция, которую он должен был разбомбить, осталась далеко позади.

Хартенек чуть ли не с нежностью снял руку юноши с рычага управления.

— Не надо так напрягаться! Держите рычаг свободнее, не так судорожно, — советовал он. Голос его звучал очень тепло. Для Бертрама это явилось полной неожиданностью. Ему показалось, что есть что-то недопустимое в том, как стояли рядом учитель и ученик, и сердито спросил себя: что Хартенеку нужно от этого парня?

Третья попытка тоже кончилась неудачей. Кресс, бледный как полотно, старался сдержать набегающие слезы. Хартенек с неожиданным терпением выбирал для него другую цель, которую Кресс сперва должен был отыскать на карте. Пальцы у него дрожали, когда он указывал на маленькую серую точку — остров, который подобрал для него обер-лейтенант.

— Итак, — сказал Хартенек, — налет на Вюст. Видите бухту на юге?

— Ну уж на этот раз он ему подобрал что полегче, — заметил курсант, стоявший рядом с Бертрамом. Увидев внизу остров, Бертрам вспомнил утро, когда он летал на Вюст за Йостом.

С того утра все стало плохо, с того утра вокруг Бертрама сгустилась ночь. Он больше не видел перед собою цели, не видел пути, по которому шел.

А вон стоит обер-лейтенант, тощий как палка, наклонив вперед свою круглую голову. Бертрам надеялся, что Хартенек поможет ему, укажет ему путь. Так показалось Бертраму в тот вечер, когда Хартенек неожиданно заявился к нему. Тогда Бертрам готов был ввериться ему. И эта готовность еще жила в нем. Но на этом все и кончилось. Между ними словно стояла стена, которую Бертрам не мог одолеть. Оба они ходили вдоль этой стены, Бертрам по одну, а Хартенек по другую сторону. Они слышали шаги друг друга, знали, что идут в одном направлении. И Хартенек что-то кричал ему через стену, но стена поглощала его слова, и Бертрам по-прежнему был одинок.

И в этом одиночестве его терзала тоска по Марианне, гнала его прочь от стены, которая, несмотря ни на что, все-таки была опорой, и возвращала назад, в полную неизвестность. Бертраму было страшно.

Ковер фотографий внизу остановился.

— Прямое попадание, — удовлетворенно констатировал Хартенек.

Юный Кресс устало откинул волосы со лба и с вопросительной улыбкой взглянул на обер-лейтенанта.

— Только смотрите сразу не зазнайтесь, образцовый стрелок, — пошутил тощий Хартенек и с легкой иронией потрепал курсанта по щеке.

До чего же он омерзителен со своими негнущимися ногами, со своим длинным носом, подумал Бертрам. Да еще эти допотопные манеры, вроде шутливого потрепыванья по щеке! Он недостаточно стар, чтобы вести себя как эдакий добрый дядюшка! Хартенек опять подошел к Бертраму и стал так близко от него, что их плечи соприкоснулись.

— Что-то медленно продвигается это дело с Абиссинией, верно? — проговорил он, словно продолжая прерванную беседу.

Бертрам даже не сразу сообразил что к чему.

— Итальянцы, безусловно, представляли себе все иначе, — продолжал Хартенек. У юного Кресса, стоявшего среди других курсантов, сияли глаза.

— Не важно, они хоть что-то делают, а мы просто закисаем, — Бертрам произнес это с такой горечью, что Хартенек звонко рассмеялся.

— Надо набраться терпения, — покровительственно заметил он. — Мы еще свое возьмем. И уж если мы выступим, то не удовольствуемся какими-то пустынями. Нам годится только самое лучшее, а это не так легко заполучить. В конце концов, у нас воинскую повинность отбывают всего полгода. И нам сперва надо, чтобы эти птенцы оперились. — Он кивнул в сторону курсантов. Бертраму показалось, что этот кивок относится только к Крессу. И ничего не ответил. Хартенек, во время разговора внимательно наблюдавший за тренировкой, взглянул на Бертрама. Этот испытующий взгляд в такой близи смутил лейтенанта. И он опять почувствовал, что их разделяет стена.


Бертрам решил отказаться от обеда и пошел к себе в дежурку, где его встретил Йост.

Майор был в отличном расположении духа, поскольку наконец сообщил Марианне о внезапном появлении Хайна Зоммерванда. И она не проявила ни капли любопытства! А это значило, что прошлое и для нее стало прошлым. Она видела всю разницу между ними, созданную временем. Йост был очень этому рад и решил пойти на пункт взлета второй эскадрильи, чтобы самому посмотреть, как там идут дела с новыми сооружениями.

Бертрам все-таки успел улучить момент и позвонить во вторую эскадрилью, маленькая дружеская услуга, которую майор Шрайфогель, конечно, ему не забудет.

Так что они застали последнего самым естественным образом беседующим с инженером, правда, глаза у него еще были красными от послеобеденного сна. Он как раз распекал инженера за то, что работы ведутся слишком медленно, и стал благодарить Йоста, мол, его авторитет поможет ускорить дело.

По целому ряду причин им необходимо было спешить. Каждый потерянный день — это проигранный бой.

И у Йоста был на руках козырь, при помощи которого он мог подхлестнуть честолюбие инженера, этого широкоплечего и очень самоуверенного человека.

— У нас задумано еще много других объектов, — сказал он, вопросительно взглянув на инженера. — Грандиозные проекты, которые вас наверняка заинтересуют. Мы кое-что задумали на острове Вюст.

Он хотел сказать больше, но умолк, словно внезапно ощутив какую-то опасность. Ах да, рядом стоял Хайн Зоммерванд со светло-рыжим вихром на наморщенном лбу. Хайн вытащил руки из широких карманов синего комбинезона. Он явился сюда, чтобы кое о чем спросить инженера.

— Хайль Гитлер, господин майор! — приветствовал он Йоста и поклонился инженеру.

Йост поманил его к себе.

— Ну, что поделываем, господин Зоммерванд? — спросил он и представил Хайна Бертраму и майору Шрайфогелю. Когда же Хайн ушел, Йост сказал: — Очень дельный человек этот Зоммерванд.

— Очень дельный! — подтвердил инженер.

Для Бертрама этот ранний вечер стал как бы возвратом к покою прежних дней. Йост держался с ним очень дружески, и Бертрам, стремясь избавиться от тягостного влияния Хартенека, старался вникнуть в каждое слово, в каждый жест Йоста. Все было так, как когда-то, не только для Бертрама, но и для Йоста.

Диктуя Бертраму диспозиции к началу маневров, он вдруг перебил себя:

— Вы у нас уж целую вечность не были. Приходите-ка в воскресенье к обеду!

Он хотел еще добавить: Марианна будет рада. Но промолчал и вместо этого наклонился к самому нижнему ящику письменного стола. Слегка запыхавшись, с сигарой в руке, Йост вынырнул из-за стола. Не найдя щипцов, он просто откусил кончик сигары. Он еще довольно долго раскуривал ее, и когда наконец раскурил, то снова принялся диктовать приказы.

Вскоре их прервал фельдфебель, явившийся с докладом. Бертрам смотрел на огромные ножищи Хебештрайта. Ни дать ни взять детские гробики, подумал он. Майор же воспользовался его приходом для новой паузы:

— Видели вы там внизу, возле стартовой площадки, этого рыжего парня, техника-строителя? — спросил он у своего адъютанта. — Дело в том, что я давно его знаю. И если я не ошибаюсь, он связан с людьми, от которых многого можно ожидать. — И Йост заговорил о скромности, которой необходимо обладать именно офицеру, а поскольку он считал, что Бертраму такие поучения особенно полезны, то продолжал: — Карьеризм и исполнение долга совсем разные вещи. Между личным честолюбием и стремлением служить делу лежит бездонная пропасть. Тот, кто служит делу, должен плевать на честолюбие. Именно те, кто тихо, без помпы, служит делу, сделали нашу армию такой, как она есть.

Было совершенно очевидно, что тут он выступает против Хартенека. И Бертрам, несмотря на предубеждение против всего, что представлялось ему пошлыми нравоучениями, принял это.

— Хэзелер! — воскликнул Йост, довольный тем, что нашел пример, дабы показать лейтенанту, что он конкретно имеет в виду. Правда, для начала он должен признаться, что старик живет в его воспоминаниях всего лишь как странный, чудаковатый тип. Но на самом деле он значил куда больше. Нет никаких сомнений в том, что строевой устав Хэзелера предпочтительнее более позднего, изданного в 1906 году, в котором опять верх над всем взяла муштра. А Хэзелер добивался подготовки солдата как одиночного бойца. — Он был современнее, чем многие из нынешних господ, — сказал Йост, — как он был прав, когда отклонил эти мечтания генерального штаба о решении исхода войны в мирное время.

И Йост осведомился, знает ли Бертрам, что сказал Хэзелер о плане Шлиффена. «Карточная стратегия» — так отозвался о нем старик и тем самым покончил со всеми попытками перещеголять Мольтке и составить справочник по ведению войн.

— Господа позабыли, — продолжал Йост, что Шпихерн и Вёрт — это были внезапные битвы и что сам Мольтке считал Кениггрэтц просто выходом из трудного положения. — Йост задумчиво смотрел в лицо лейтенанта. — Нет, совершенно ясно было, с кем он здесь спорил. — Все это относится и к вопросу о необходимой скромности, — продолжал Йост и вдруг рассердился. — Разумеется, сегодня об этом знать ничего не хотят. Каждому подавай сразу весь мир и господне благословение в придачу.

Заметив отразившееся на лице Бертрама разочарование, он встал.

— Вот что я хочу вам сказать, — начал Йост, немного помедлив. — Видите ли, однажды уже было так, как сейчас. Однажды мы уже поверили, что можем покорить весь мир. Что из этого вышло, вы знаете.

Бертрам наклонил голову. Йост раздавил в пепельнице окурок сигары.

— Осенью четырнадцатого я был приглашен к старику Хэзелеру. Это было в Вогезах, погода дивная. Я был молоденьким курсантом и назавтра мне предстояло снова возвращаться на фронт. Старик дрожащими руками отщипывал виноградины от грозди. Солнце освещало террасу. Говорили, разумеется, о ходе военных операций. Хэзелера с трудом только можно было понять. У него уже не оставалось ни одного зуба во рту. Мы все еще тогда верили в победу. И как верили! И вдруг старик говорит: «По-моему, самое время сейчас кончать войну!» Но мы тогда еще верили в победу, несокрушимо верили.

Бертрам не смел глаз поднять от пола, покуда Йост в каком-то болезненном возбуждении расхаживал взад и вперед по комнате, печалясь о прошедшем и ощущая в душе внезапный страх перед тем, что должно было наступить.


Когда в воскресенье днем Бертрам отправился в город, тот в своем праздничном покое показался ему еще провинциальное, чем обычно. Бронзовые ручки на дверях домов были начищены до блеска, окна сверкали на солнце. Все кругом было ясно и светло.

По улицам шествовали прихожане, одетые по-воскресному. Вид у них был весьма торжественный, и свои черные с золотым обрезом псалтыри они держали, точно оружие.

Медленно идя по чисто подметенной мостовой, держа в руках псалтыри с «Господь — надежный наш оплот», люди как бы заявляли, что они истинно верующие. Но заявляли робко, боязливо. Была в этом какая-то покорность судьбе.

К звону церковных колоколов примешивалось пение марширующих отрядов штурмовиков в свежевыглаженных коричневых рубашках.

Бертрам свернул на Рыночную площадь, где было очень людно. Там собрались все девицы и все молодые люди города. Нахальный лейтенант Завильский беседовал с полногрудой краснощекой Трудой Пёльнитц. Он помахивал зажатыми в правой руке белыми перчатками, а левой то и дело теребил кортик.

У окна кондитерской, как всегда по воскресеньям, сидел граф Штернекер, перед ним стояла вазочка со взбитыми сливками, к которым он не притрагивался. Он сидел, опустив плечи и облокотись о мраморный столик, поглядывая на ножки проходящих мимо девушек.

Бертраму повстречались три дочки почтового инспектора Зибенрота в платьях одинакового фасона из одинаковой материи. Все три были красивы. Даже старшей из них, Альмут, двадцати шести лет от роду, свежесть ее сестер сообщала девически юную прелесть.

В казино Бертрам слышал, будто с ней можно поладить. В конце концов, весь город знал, что барышни Зибенрот весьма скудно живут на жалованье почтового инспектора, а следовательно, на замужество нет никаких надежд.

За ратушей Бертрам заметил курсанта Цурлиндена, который стоял, наклонясь к маленькому, сверкающему красным лаком автомобилю, где сидела графиня Шверин, черноволосая, пышущая здоровьем, циничная. Бертраму бросилось в глаза, что в позе Цурлиндена было что-то униженно-смиренное, преданное, его донельзя возмутил молящий взгляд грустных глаз курсанта, когда графиня, смеясь, укатила. Ее автомобиль проехал по Рыночной площади и остановился у «Трех корон». Там Эрика Шверин встречалась с капитанами — посидеть, выпить пива, послушать анекдоты.

Четыре звонких и один глухой удар колокола — час дня. Рыночная площадь пустеет. Лейтенант Бертрам пошел по направлению к городскому парку. Листва на деревьях уже запестрела, особенно на раскидистых буках. Под ногами Бертрама то и дело с хрустом ломались пожухлые листья. В этом году рано настала осень.

Бертрам остановился и сквозь деревья взглянул на виллу, где жил Йост. Как давно он не хаживал этой дорогой, как давно не видел всего этого. Сердце его учащенно билось. Но билось совсем не так, как раньше, когда он — тоже вот так, на мгновенье остановившись, прежде чем войти в дом и встретиться лицом к лицу с Марианной, — предавался мечтательным восторгам.

Сегодня же он, лишь немного помедлив, сделал несколько шагов к садовой калитке, со стесненным сердцем нажал на ручку и тихо прошел по шуршащему гравию.

Теперь каждый его шаг был исполнен надежды и страха. Ему хотелось повернуть назад, и он чувствовал с мучительной уверенностью, что никогда в жизни не забудет этих своих шагов по саду, что сейчас, в этот миг окончательно должна решиться его судьба. И сколько он ни пытался, ему не удавалось отделаться от ощущения, что все могущее тут произойти имеет какое-то особое значение. Итак, он позвонил и уже начал расстегивать перчатки. Слегка склонив голову, он прислушивался к хлопанью дверей и к шагам внутри дома. По гравию дорожки скакал воробей. Под вечер Бертрам сговорился с Хартенеком встретиться в бильярдной. Ему придется взять себя в руки, обер-лейтенант отличный игрок.

Бертрам залился краской, когда перед ним возникла Марианна. Машинально потянулся за сигаретами, которые она ему предложила. Он слышал звук ее голоса. И лишь с трудом разбирал, что же она говорит. Итак, Йост утром уехал на охоту, первая охота на зайцев, и до сих пор не возвращался. Марианна сидела в глубоком кресле, подперев голову правой рукой. Светлые волосы надо лбом светились точно пламя: она старалась не смотреть на Бертрама.

Марианна ощущала его взгляд как прикосновение. Всеми силами стремясь не допустить напоминания о том, что между ними было, о тех объятиях, которые для него были всего лишь небольшим эпизодом. Для нее же из этого проистекло нечто такое, в чем она по сей день еще никак не разберется. Нет, она в самом деле не знала, как ей сказать Йосту, что она беременна. Это в их браке давно уже не случалось. У нее на шее, под ушами, появились два темно-красных пятна. Йост не хотел иметь детей. А ей так хотелось ребеночка… И ее совсем не трогало, что его отец — Бертрам. Она понимала — сейчас или никогда, больше она уже не может откладывать.

Бертрам сидел напротив нее. Он и понятия не имел, что она переживает сейчас, и был самым дурацким образом счастлив. Он не сводил с нее глаз. Взглядом как бы обнимал ее. Сидел в кресле, упершись локтями в колени, смотрел на нее и думал: я молюсь на тебя, Марианна, господи, как я люблю тебя.

Ни о чем другом он был не в состоянии думать.

Он любил ее искренне, всем сердцем. В этот миг для него ничего не существовало, кроме этой чистой, великой любви. Губы у него дрожали, а трясущиеся от волнения руки он зажал между колен. Вдруг она тоже умолкла. Он не заметил этого, пока сам, бессознательно, не начал заполнять тишину словами, тихо и немного нараспев. Это не был его голос, это говорило его сердце. Медленно, запинаясь, падали в пространство слова. Говоря, он еще больше наклонился к ней, так деревья тянут к солнцу свои листья. Он хотел, чтобы огонь, пылавший в нем, проник в нее вместе с его дыханием и шепотом. Она должна ощутить на губах его дыхание, сердцем принять его чувство.

Он говорил тихо, но хотел, чтобы она его понимала. И наклонялся все ниже и ниже.

— Я люблю тебя, господи, Марианна, я молюсь на тебя, — произнес он.

Она поспешно встала. Хотела не поддаваться ему, однако его слова тронули ее. Она испуганно покачала головой, но глаза ее были влажны, а рука гладила его волосы.

— Нет, нет, — говорила она.

Но при этом улыбалась, и Бертрам видел эту улыбку, видел, как морщится ее верхняя губа.

Он вскочил и обнял ее. Она не противилась. Да, в самом деле, она его целовала.

Был ли он счастлив, что держит ее в своих объятиях? Он заставлял себя думать, что счастлив. Но это не было счастьем. Разве в основе всех его страхов и сомнений не лежала уверенность, что она его отвергнет? Разве не надеялся он испытать боль разочарования?

Но вот она оттолкнула его.

— Нет! — сказала она. — Что это, что мы делаем? Так нельзя.

Она еще не успела высвободиться из его объятий, как он уже сам разжал руки.

— Может быть, сядем? — с горечью спросила она.

Глубокая печаль охватила Бертрама. Земля, казалось, поплыла у него под ногами и белый свет померк. Значит, вот оно, долгожданное страдание?

Она опять опустилась в кресло. Он стоял перед ней, не зная, куда девать руки. Он вслушивался в себя: ни звука, ни стона, ни крика боли, ни песни желания. Все в нем было мертвенно-тихо. И он прислонился к этой тишине, ведь в ней погибли все чувства, в которые он до сей поры верил.

— Значит, это все? — спросил он, но грусть в его голосе звучала не слишком искренне.

И до чего же он смешон, стоя вот так с протянутыми в пустоту руками.

Марианне это было больно, ей хотелось быть доброй с ним.

— Но мы останемся друзьями, да, Бертрам?

Ну вот, это уже достаточно определенно.

Но Бертрам покачал головой.

— Нет, нет, — проговорил он, — я люблю тебя.

Йост мог появиться в любую секунду. Марианна начала терять терпение.

— Ты должен понять, — сказала она, — с этим покончено.

То, что она произнесла вслух, ему еще раньше сказало сердце. Но он не пожелал в это поверить. Он не в состоянии был признать, что все великие чувства, обуревавшие его в последний месяц, вдруг разом померкли, что глубокое смятение, в котором он находился, разрешилось так пошло. Но не ее отказ задел его, он восстал против тупости, с которой все это свершилось, против одуряющей скуки воскресного дня, которая вдруг охватила его. Она пугающе крепко держалась в этой комнате с ее безликой мебелью темного дерева, обитой дешевой кожей. Скатерть на столе, цветы точно посередине, ничего не было упущено в этой картине мещанского уюта, даже осенняя муха и та, как положено, жужжала на окне.

С упрямой улыбкой на губах он наконец тоже уселся. Оба они молча ждали прихода Йоста.

И когда он в конце концов появился, весь красный от солнца, они были смущены и растерянны.

Охота сегодня оказалась удачной, сообщил Йост, добыли около полусотни зайцев. Он потер указательный палец левой руки, из-за глаза он стрелял левой — палец болел от бесчисленных выстрелов. Он, правда, терпеть не может охоту облавой, но куда было деваться? Если не пойти на охоту облавой, то ни на тягу не пригласят, ни на лань, ни на глухаря.

— Двух зайцев я принес тебе. Фритцше уже отдал их на кухню.

— О, это прекрасно! — Марианна тряхнула головой, словно хотела избавиться от смущения, но это ей не удалось, и, когда они уже сидели за столом, она вдруг заметила удивленный взгляд Йоста, подозрительно перебегавший с нее на Бертрама и снова на нее.

Он отодвинул тарелку, заявив, что не голоден, завтрак был уж очень плотный.

И заговорил с Бертрамом о делах службы, похвалил стиль полетов Штернекера, добрым словом помянул храбрость Вильбрандта.

А сам все время думал: что тут такое случилось?

И Бертрам теперь тоже почувствовал перемену, произошедшую в Йосте. Внезапный страх лишиться доверия Йоста парализовал его. И если перед тем он все-таки участвовал в разговоре, изредка поддакивая Йосту, то теперь окончательно замолк.

Что я могу знать? — спрашивал себя Йост, сердясь на собственную подозрительность. Его тошнило от всех этих мыслей, но подавить их он был не в состоянии. Они молча и торопливо выпили кофе. Теперь Бертрам мог наконец откланяться.

Он почти бегом прошел через палисадник, и помчался по дороге, ведущей к городскому парку. Хартенек сидел в «Трех коронах» и ждал своего партнера по бильярду. При виде Бертрама он очень обрадовался.

— А, вот и вы, гордый испанец! — воскликнул он, но, взглянув на Бертрама, озабоченно спросил: — Что с вами стряслось? Вы так бледны, вам нездоровится?

Не дожидаясь ответа Бертрама, он заказал коньяк. Взял из рук кельнера бутылку и поставил на стол. Обычно Хартенек пил немного. Сегодня они вдвоем с Бертрамом выпили полбутылки.

— А сейчас надо нам немножко поразмяться! — заявил Хартенек.

Оба они несколько раскраснелись. Кривыми улочками они выбрались из города. Овеваемые вечерним ветром, шли вдоль дюн, между лесом и морем. Хартенек взволнованно говорил о войне.

— Тактика, — начал он на сей раз, — это уж как-то само собой разумеется. Безусловно, можно по-разному использовать обстоятельства и средства. Главное — стратегия, вот где простор для творчества: она формирует победу, стратегия — это план сражения, руководство сражением, это полководческое искусство. И как глупо, что тебя могут допустить до него, только когда ты закоснеешь и состаришься. А прежде чем ты получишь командование, шагистика должна убить твою фантазию, всю подвижность души. Седые полководцы — вот в чем несчастье Германии. А Александру было семнадцать, когда он одержал свою первую большую победу, принц Евгений уже в девятнадцать лет командовал кавалерийским полком, а в двадцать пять выиграл битву у горы Харзан и стал фельдмаршалом. Наполеон…

— В двадцать семь победил при Арколе, — вставил Бертрам, он уже загорелся. Наполеон, Евгений, Александр — это были совсем другие герои, не то что «тихие служаки», о которых говорил Йост, не то что старик Хэзелер, комическая фигура на забаву берлинским уличным мальчишкам.

— Война утратила выразительность не из-за средств ее ведения, — горячился обер-лейтенант, — средства-то как раз благородные, начиная с танков и кончая удушающими газами. Хуже всего то, что полководцы были старые. Они ничего не смыслили в этих средствах, не знали, как ими распорядиться. Воину необходим жар в крови и смелость. Но пока вскарабкаешься по ступенькам военной иерархической лестницы, все это уже выдохнется.

И тут Хартенек сделал нечто уж совсем невероятное: он плюнул наземь.

Бертрам остолбенел от изумления. Но обер-лейтенант схватил его за рукав и потянул за собой.

— Вот увидите, теперь все будет иначе, — сказал он уже немного спокойнее. — Правда, положение еще не очень изменилось. Слишком много старых хрычей засело на Бендлерштрассе, и они сопротивляются как могут. Но первые шаги уже сделаны. Наступает эра молодой армии, эра молодых полководцев. Они подрастают вместе с новейшим вооружением, чрезвычайно грозным и обеспечивающим непрерывное наступление: танками и авиацией.

Военачальники завтрашнего дня должны быть летчиками. И война будет уже не бессмысленной бойней, а увлекательной авантюрой, полной неожиданностей, это будет война с истинными победами и исполненными глубочайшего отчаяния поражениями.

Хартенек быстро, широко шагал вдоль плотины, а когда хотел что-то сказать, то не говорил, а запальчиво восклицал. Бертрам с трудом приноравливался к его шагу и к ходу его мысли. Он запыхался, весь горел, воспламенившись страстностью Хартенека, его жаждой военной власти и силы. Пылавший в нем огонь уже превратил в пепел муть и мрак сегодняшнего дня. Марианна? Сколько это продолжалось? Так, сущие пустяки! Ему льстило, что он как бы приверженец Хартенека, что Хартенек так откровенно говорит с ним. Вот это — настоящее, решил Бертрам.

Хартенек остановился и схватил лейтенанта за плечо. Он ткнулся своим носом, похожим на клюв хищной птицы, в лицо Бертрама и разразился каким-то странным смехом. В смехе этом звучал металл, и Бертрам долгие годы не мог забыть его.

Левую руку Хартенек простер к небесам, к красноватой звезде, что стояла над бухтой, и вполголоса призывал Бертрама принести друг другу клятву в том, что они пойдут одним, солдатским, путем.

Они обменялись крепким рукопожатием.

Когда они пошли дальше, Хартенек легко взял Бертрама под руку.

— Мы оба — индивидуалисты, — сказал он и сознался, что ему тоже не всегда легко жилось. Он не принадлежал ни к одному из кружков, ни к одной компании, которые все еще пользуются влиянием среди офицеров благодаря дворянской родне, как у Штернекера, или благодаря деньгам и связям по студенческой корпорации, как у Хааке.

— Я предпочел полагаться на собственные силы, — сказал Хартенек, как бы оправдывая этим тот факт, что его собственные странности затруднили для него подобные связи. Вместо этого он заговорил о своих политических убеждениях, из-за которых его карьера задержалась на несколько лет. И даже сегодня, после победы национал-социализма, все еще существует несметное множество тайных противников.

Обер-лейтенант выпустил руку Бертрама.

— Товарищество не есть понятие чисто служебное, — заключил он, — оно предполагает и особо тесные человеческие контакты.

V

С той ночи, когда Йост, этот сыч, как про себя называл майора Фридрих Христенсен, впервые появился на острове и нашел у него приют, с той самой ночи старым рыбаком овладело странное беспокойство. Насколько он помнил, за всю его жизнь он только однажды испытал похожее чувство глубокой тревоги. Это было незадолго до большого пожара, вспыхнувшего на острове и уничтожившего чуть ли не половину домов. Ему тогда было всего девятнадцать лет, и он не решился кому-нибудь сказать о своей тревоге. Но до сих пор помнит, как ему стало стыдно, когда при виде пожара он с удовлетворением подумал: я это предчувствовал!

Эти слова вновь зазвучали у него в ушах, когда однажды утром, возвращаясь вместе с другими с лова, он увидел среди женщин, поджидавших на берегу с корзинами, старика Иоганнеса Йенсена.

Было около одиннадцати, и солнце, казалось, уже не могло прогреть осенний воздух.

— Да, недоброе нынче время, — произнес Иоганнес Йенсен вместо приветствия.

Он ждал, покуда рыбаки, все до единого, не ступят на берег и не столпятся вокруг него. От мужчин пахло соленой водой и рыбой, глаза у них слипались, к тому же они продрогли, так как всю ночь были в море. Они потирали красные, потрескавшиеся руки и поглядывали на своих жен, которые взваливали на тачки корзины с рыбой и, перекинув ремень через плечо, тащили груз в гору. Над крышами рыбацких хижин взвивался в небо дымок.

Иоганнес Йенсен выпрямился. Его седая голова возвышалась над головами остальных.

— Ландрат написал письмо, — сказал он и сплюнул. — Вахмистр, тот, что с песьей мордой, доставил его к нам.

Старик судорожно глотал слюну, так что адамово яблоко на тощей шее ходило ходуном. Он вынул из кармана письмо и принялся аккуратно разворачивать его дрожащими пальцами. Потом отвел подальше от глаз руку с письмом. Сперва он прочитал фамилию отправителя и номер телефона, затем номер почтово-сберегательного счета, затем какой-то непонятный знак, какую-то отметку — «эта графа заполняется при ответном почтовом отправлении», и, наконец, дату. Иоганнес Йенсен читал все эти цифры, отметки, знаки так, словно это были библейские изречения.

Но едва он дочитал до слова «решение», стоявшего в левом углу над текстом письма и подчеркнутого черным, как голос его сорвался и он всхлипнул.

Рыбаки подняли головы, испытующе глядя на Иоганнеса Йенсена из-под козырьков своих синих картузов.

— Решение, — повторил он снова, голос его дрожал. — Принято решение: очистить остров Вюст.

Тут все смолкли. Слышно было только, как волны бились о камни. Темная туча заволакивала небо. На вершине острова зеленел сосновый бор. Женщины стояли в дверях своих домов, с удивлением и неясной тревогой глядя на безмолвное сборище мужчин на берегу.

Остров Вюст теперь — рыбаки поняли и окаменели — понадобился для оборонительных целей. И следовательно, должен быть очищен от населения. Земельные наделы и дома будут экспроприированы. На остров пришлют чиновника для переговоров о возмещении ущерба.

Иоганнес Йенсен показал письмо рыбакам. Пусть сами прочтут, что там написано, сами увидят это непостижимое, чудовищное письмо. Но рыбаки молчали и не трогались с места. А когда старик стал наступать на них с письмом в руке, отшатнулись. Они попросту боялись этого клочка бумаги, боялись куда больше непогоды на море. При помощи нескольких цифр и букв эта бумага сгоняла их с насиженного места, лишала крыши над головой.

Иоганнес Йенсен опустился на тележку с сетями, понурив голову, чтобы никто не видел его слез. Письмо ландрата он все еще держал в руках.

Из деревни доносились нетерпеливые окрики женщин. Суп остывает на столе, рыба в кастрюле разварилась. И мужчины пошли на зов своих жен. Молча, один за другим, выходили они из круга и шли восвояси. Наконец на берегу остался только Фридрих Христенсен. Он вспомнил летчика, которого приютил, и почувствовал себя тоже виноватым в той беде, что обрушилась на них всех.

В этот день рыбаки больше не выходили в море. За вечером настала ночь, начался шторм. Ветер жалобно свистел в соснах на вершине горы и сотрясал ставни домов. Лодки в бухте были как дикие звери перед грозой. Они так и норовили сорваться с канатов и якорных цепей и унестись в море. На острове никто в эту ночь не сомкнул глаз.

Уже на другое утро явился чиновник, высокий человек с открытым лицом. Он робко стучался у дверей, все время извинялся, да, он был смущен.

— Дело в том… ну, вы ведь уже знаете, вы вчера получили извещение… — говорил он. И все чувствовали, как тяжело ему даже произносить, в чем дело.

Он ходил по дому и надворным постройкам. Смиренный взгляд его светло-зеленых глаз стал вдруг суровым. Мельком взглянув на крохотные поля, он заносил несколько цифр в свою записную книжку, оценивая, чего стоит и стоит ли чего все хозяйство в целом. У соседа Фридриха Христенсена эта стоимость оказалась меньше ипотечной ссуды. Услышав это, сосед со страху заплакал.

Чиновник сочувственно положил руку ему на плечо.

— Мне очень жаль, — сказал он вполне искренне, — но что ж поделаешь, я обязан исполнить свой долг, правда?

Сосед уныло кивнул, и чиновник пошел дальше. Но в дом Фридриха Христенсена ему ходу не было. Рыжебородый рыбак стоял в дверях, широкими плечами загораживая проход.

Чиновник вежливо остановился.

— О, я прекрасно вас понимаю, — заметил он, — но вы не должны мне мешать. Вам же известно, что тем самым вы нарушаете закон.

Фридрих Христенсен обругал чиновника. Он знал такие проклятия и ругательства, каких не знал никто. Мужчины и женщины со всей деревни сбежались к его дому.

Чиновник чуть ли не с грустью покачал головой и пошел прочь. Люди, смеясь, двинулись за ним. Казалось, он не обращает на них никакого внимания. Он вошел в деревню и направился прямо к лавочнику. Ландрат рекомендовал ему Хюбнера как человека, который всегда готов помочь, поскольку тот регулярно доносил ландрату, что делают и говорят люди на острове. Все столпились перед лавкой Хюбнера и ждали, пытаясь угадать, что же будет.

Прошло немало времени, прежде чем чиновник появился вновь, а за ним и лавочник. Хюбнер был не похож на остальных мужчин острова. Стоя за прилавком, он разжирел, и все знали, что он даже не дотрагивается до своей жены, хотя ему всего сорок лет. Сейчас он благодарно жал руку чиновника и смеялся, тряся жирными щеками. Это всех удивило.

Но Хюбнер быстро удовлетворил их любопытство. Он сейчас провернул лучшее дельце в своей жизни, похвастался он. Чиновник записал ему на кредит десять тысяч марок. Десять тысяч марок! Да это же куча денег, целое состояние!

И хотя поначалу многие хотели последовать примеру Христенсена и запереть свои двери, теперь они снимали шапки перед чиновником, когда он входил к ним в дом, и обстоятельно показывали ему двор, и сараи, и хлев в надежде тоже провернуть выгодное дельце вроде Хюбнера. Но тут их ждало разочарование. Оказалось, что и земля у них похуже, и дома подешевле, чем у лавочника Хюбнера. И все-таки они приветливо улыбались чиновнику — попались в ловушку.

Они не знали, что сильнее в них, стыд или злость, когда моторная лодка со свастикой на корме покинула бухту.

О, они даже не смели смотреть в глаза друг другу. И только лавочник мог смеяться сколько влезет, что он и делал, как ни противно это было. Голос его звучал звонко и пронзительно.

— Это было лучшее дельце в моей жизни! — повторял он и отвешивал кому-нибудь четверть фунта кофе.

— Пол-литра рому? Прошу вас! — И, наливая в бутылку пахучую жидкость через жестяную воронку, говорил: — У меня там записано, за тобой должок, ты принесешь мне на этих днях, да? Я не могу теперь отпускать в кредит — где вас всех потом сыщешь?

Это звучало укором. Они слушали, и им было стыдно.

А потом направились к Христенсену за советом, что им теперь делать. Христенсен даже не очень ругался, когда они заявились к нему. Просто назвал их заячьими душонками и засранцами. И они все это стерпели, даже кивали соглашаясь. Как же он был прав! Они соглашались с ним и когда он заговорил о процессе и протесте. Необходимо поехать в город, переговорить с ландратом, решили они. Разве они не имеют на это право?

С этим убеждением, поддержанным еще доверием рыбаков, Христенсен на следующий же день отправился в путь.

Так как ветер еще не ослаб, он, чтобы сэкономить дорогой бензин, поставил свой ржаво-красный парус и так, под парусом, вышел из бухты. В пути он все готовил речь, которую собрался держать перед ландратом. Это было нелегко, но времени у него было вдоволь, чтобы все хорошенько обдумать. И когда он вошел в гавань окружного города, он уже наизусть знал все, что надо сказать.

Но ландрата на месте не оказалось. Вместо него к Христенсену вышел молодой человек в коричневой военной форме с таким количеством золотого шитья, что у рыбака зарябило в глазах.

Этот молодой господин уселся за стол напротив Христенсена. Положил перед собой чистый лист бумаги, словно приготовился что-то записывать. Однако он ничего не писал, только рисовал на бумаге человечков, покуда говорил Фридрих Христенсен. И не успел рыбак окончить свою речь, как этот коричневый уже поднялся.

— Я хочу вам кое-что сказать, — начал он. — Конечно, для вас это очень тяжело. Боже мой, ведь вы же всю жизнь прожили на острове. Вы там выросли, там похоронены ваши предки. Это так понятно, что вам тяжело… Но… — сказал он и вдруг поспешно заговорил о том, в какое великое время им выпало жить, о новом духе, который поддерживает всю нацию. Глаза его расширились и смотрели куда-то мимо Христенсена. Голос стал громче. Он заговорил об угрозе войны, о необходимости вооружаться. Это был не ответ, это была целая речь. И, окончив ее, молодой человек изумленно взглянул на рыбака, поскольку успел забыть и о нем, и о его просьбе.

Фридрих Христенсен огладил бороду и снова заговорил о своем. Но при этом он с болью в сердце почувствовал, что ничего уже не изменишь.

— Нет смысла вам так долго говорить, — нетерпеливо перебил его молодой человек. — Ни малейшего смысла. Остров нужен для военных целей. Поймите же наконец!

— Но именно поэтому мы и не хотим уходить с острова! — заупрямился старик и этим все испортил.

Молодой человек в форме стукнул кулаком по столу.

— Если вы думаете, что вам позволено вести тут антигосударственные разговоры, то вы жестоко ошибаетесь! — заорал он. — Я прикажу вас изолировать! Я сам вас арестую. Если вы не уступите, то мы просто выселим вас без всякого возмещения ущерба.

Медленно, ступенька за ступенькой, спускался Фридрих Христенсен по лестнице от приемной ландрата к Рыночной площади. Все обернулось совсем не так, как он думал. Взгляд его не отрывался от мостовой. Значит, вовсе недостаточно заявить о своих правах. Получается, что государство — злой сосед, с которым надо судиться.

Фридрих Христенсен вошел в пивную и потребовал грог. Хозяин положил перед ним меню, но он отодвинул меню в сторону. Он не мог есть, он был сыт своей злостью. Трубка тоже показалась безвкусной. Он положил ее на шершавую поверхность стола. Дерево было немореное и на ощупь казалось живым существом. Рыбак погладил его ладонями, потом, наклонясь, плюнул на пол между столом и скамейкой и растер ногой мокрое пятно.

За соседним столом сидел человек, с виду тоже фриз, но его рыжие волосы были светлее, чем у старика, к тому же мягкие и вьющиеся. Его морщинистое лицо с перекошенным ртом казалось чуть ли не веселым. Фридрих Христенсен разглядывал соседа, тот спокойно выдержал его взгляд и в конце концов спросил старика, откуда тот явился.

Серо-зеленые глаза Христенсена принялись вновь прощупывать соседа, и ответил он ему не сразу.

— Так, значит, с Вюста? — сказал Хайн Зоммерванд и подумал, что совсем недавно слышал разговор об этом острове. Вот только когда и кто это говорил?

Они лениво беседовали о каких-то безразличных вещах. И вдруг, после одной из пауз, более длительной, чем остальные, рыбак спросил:

— Знаешь ты какого-нибудь адвоката?

Наверняка повздорил с соседом, подумал Хайн Зоммерванд и все-таки сказал с любопытством:

— Это зависит от того, какое у тебя дело.

Рыбак сделал знак хозяину, который вновь наполнил стаканы горячей водой. Ром они налили сами из бутылки, стоявшей на столе, и Христенсен повел рассказ о рыбаках с Вюста и о летчике, который однажды свалился к ним с неба. Из его слов Хайн узнал майора Йоста и тут же вспомнил, когда он слышал разговор об острове и с чем это было связано. Остров Вюст должен стать военным укреплением!

Хайн снял локти со стола и придвинулся поближе к Христенсену; тот рассказывал о письме и о том, как их обманул чиновник. Когда старик, весь дрожа от ярости, пересказывал свой разговор с молодым человеком в приемной ландрата, Хайн Зоммерванд осторожно поглядывал вокруг. Он хотел напомнить старику, чтобы тот говорил потише, но Христенсен уже завершил свой рассказ.

Он выжидательно уставился на Хайна, но тот только покачал головой.

— Для такого дела тебе адвоката не найти.

Рыбак стоял на том, что они должны судиться. А как же иначе?

— Да тут уж ничего не попишешь! Никто даже и не возьмется за такой процесс! — Хайн говорил как всегда уверенно и язвительно.

Такая самоуверенность не понравилась Фридриху Христенсену. И это придало ему мужества. Если нельзя подать жалобу, значит, все равно уже нечего терять. Этот парень, видать, просто всезнайка и бездельник, который своим умничаньем только портит все дело. Христенсен встал из-за стола. Но тут Хайн схватил его за руку.

— Ты мне не веришь? Ладно, я тебе назову не одного, а трех адвокатов. Пойди и посмотри, что у тебя получится. А я подожду тебя здесь.

Фридрих Христенсен ушел, а хозяин с сонным лицом налил Хайну Зоммерванду третий стакан грога. Вот уже больше месяца, как Хайн стал здесь завсегдатаем.

Подозрение с него все еще не было снято. А потому жизнь казалась ему убогой и бессмысленной. Правда, он еще раз встречался с Георгом, на том же месте, в лесу. «Тебе придется еще подождать», — вот все, что он от него услышал. В ответ на его умоляющий взгляд Георг неопределенно пожал плечами. Хайн вновь заговорил о верфях, он был уверен, там можно «кое-что сделать». Недовольных очень много.

Георг внимательно его выслушал, но все-таки, как и в прошлый раз, отклонил его предложение: «У нас уже есть на верфях свои люди». Хайн Зоммерванд остался в полном, беспросветном отчаянии, плача от ярости.

С того дня он начал пить, но это ему не помогало. Не то чтобы он напивался, нет, он и после семи стаканов грога мог дойти до дома, ступая твердо, словно он трезв как стеклышко. По нему ничего нельзя было заметить. Только внутри он ощущал страшную горечь, и она причиняла ему боль, точно глубокая незаживающая рана. Его переполняли гнев и волнение, ненависть и ядовитый сарказм. И с каждым стаканом — он чувствовал — все это только обострялось. Иногда, по утрам, разбуженный после короткого сна звоном будильника, он неохотно поднимался, отвратительный самому себе. Любая добрая мысль умирала в нем. На свете не было ничего достойного любви. Ничто не радовало его. И все время он жаждал повода, чтобы дать волю своему гневу. Прочтя как-то в газете о казни одного из бывших своих товарищей, он только выругался. Они все делают без меня. Они украли у меня мою жизнь, они умирают моей смертью.

Ему пришлось ждать два часа, попивая грог и ругаясь про себя, прежде чем рыбак появился вновь, усталый и постаревший, как будто прошли не часы, а годы. Он повалился на скамейку напротив Хайна и сидел так, повесив голову.

— Что-то они мне скажут, когда я вернусь с такими вестями? — жалобно проговорил Христенсен.

— С адвокатами, значит, ничего не вышло? — спросил Хайн, кривя рот и потирая руки.

— Радуйся, радуйся сколько влезет, твоя взяла! — напустился на него рыбак. Он не мог сидеть спокойно, и под ногами у него скрипел белый песок.

— И как такое может быть?! — с болью и недоумением воскликнул он, глядя на Хайна своими зелеными глазами. — У них есть закон, который объявляет неправыми наши права, а несправедливость объявляет справедливостью. Они мне показали этот закон, со всеми его параграфами. Как будто специально для нас выдуман. Нет, не для нас, а против нас! — Голос его стал громким от возмущения.

— Пошли отсюда! — прикрикнул на него Хайн, так как на них уже стали обращать внимание.

Они расплатились. Хозяин с радостью закрыл дверь за такими гостями. Спотыкаясь на булыжной мостовой, они уже в темноте, переулками, спустились к гавани, не проронив ни слова. Хайн вслед за рыбаком влез в лодку. К Христенсену подскочила собака и стала лизать ему руку.

— Это мой пес Буян, — сказал старик и протянул Хайну свой кисет. Правой рукой Хайн взял кисет, а левой погладил Буяна по мягкой длинной шерсти.

— Хороший пес! — похвалил он.

— А чуткий какой! — с гордостью сказал Христенсен. — И преданный. Он и меня любит, и жену мою, и дом. Он нас знает. У него там свое место есть, своя миска… И что же… мне его завтра прогнать? Ты же тоже в это не веришь? Не могу я с этим смириться. Но с нами…

Рыбак умолк и схватил спички, которые ему протянул Хайн.

Неужто ничего нельзя сделать? Неужто и вправду ничего нельзя сделать? — размышлял Хайн. Старик между тем зажег фонарь. И повесил его на мачту, на высоте человеческого роста.

— А что будет, если вы не уйдете с острова? — спросил внезапно Хайн, словно застигнутый врасплох собственной мыслью.

— Что ты имеешь ввиду? — заинтересовался рыбак и сел рядом с Хайном.

— Ну… — Голос Хайна сперва звучал неуверенно, но мало-помалу окреп, — …что вы останетесь. Вот возьмете и останетесь, просто не тронетесь с места. Пускай являются и увозят вас, если им охота. Может, если вы все будете заодно, они и не посмеют вас тронуть.

Он думал: у ландрата и так хватает неприятностей с крестьянами из-за поставок яиц и молока, вряд ли ему теперь будет с руки ссориться еще и с рыбаками. А если он все-таки настоит на своем? Почему бы и нет? А что, если этот незаметный, можно считать, символический протест найдет отклик везде, по всей стране? — размечтался Хайн. Он знал, все будет не так, как ему грезится, этот час пробьет еще не скоро. Но он уже вцепился в свою мечту.

— Ты же не знаешь наш остров, — удивился Фридрих Христенсен, — ты мне сам сказал. И людей не знаешь, а говоришь так, как будто это тебя касается.

Хайн рассмеялся, а потом ответил:

— Уж такой у меня характер, привык беспокоиться и о чужих делах.

— Не самый лучший характер, — проворчал Христенсен, возясь с мотором.

— Если тебя это не устраивает, — насмешливо проговорил Хайн, — то посоветуйся со своими адвокатами.

Рыбак вновь выпрямился.

— Я об этом и не думаю! — воскликнул он, его опять охватил страх, что же будет, если он вернется домой, вопреки своему обещанию, без всякой помощи?

Островитяне дали ему поручение, они подарили его своим доверием. Он вышел, как говорится, на всех парусах, а теперь должен возвращаться тайком, под покровом ночи, с пустыми руками и без единой мысли в голове?

— Если ты такой умный и можешь дать совет, — заговорил он, обращаясь к тени Хайна, — то, как истинный христианин, не бросишь нас в беде.

Вместо того чтобы ответить рыбаку, Хайн нагнулся, так как прямо над ним по набережной маршировал патруль портовой полиции. Стук кованых сапог нарушал тишину ночи.

— Они не должны меня тут видеть, — шепнул он рыбаку, подождал еще немного, покуда полицейские не прошли опять мимо них, а потом придвинулся вплотную к Фридриху Христенсену.

— Ничто вам не поможет! — проговорил он все еще тихо. — Вы сами должны оказать сопротивление. Если не выходит по-хорошему, надо добиваться силой.

Вот теперь Хайн был уверен в своей правоте, знал, чего хочет.

— Господь не допустит, — уклонился от ответа старик и вновь с недоверием взглянул на гостя, которого пригласил к себе в лодку. Христенсен боялся его. — Ты что-то недоброе затеял! — недовольно заявил он.

— Времена сейчас недобрые!

— Ты навлечешь на нас беду.

— Я думал, вы и так уже в беде.

Черная вода взметнулась за бортом, заскрипела деревянная мачта, с громким шорохом натянулся канат. Христенсен в нетерпении постукивал пальцами по мотору, он все никак не заводился. Старику пришлось взять новую канистру, чтобы залить бензин. Это дало ему время еще раз все обдумать. Он хотел произвести точный расчет, честно взвесить все «за» и «против». Но никак не мог с этим управиться. Мысль, что им придется покинуть остров, была точно петля у него на шее. Он сглотнул слюну, к горлу подступали рыдания. Он оставил мотор и высморкался, перегнувшись через борт.

— Ну ладно, так что, по-твоему, мы должны делать? — заговорил он.

— У тебя что, уши дерьмом заложило? — нетерпеливо спросил Хайн. — Вы просто должны оставаться на острове. Вот и все. А если они явятся за вами, ну, тогда уж вы сопротивляйтесь.

— Дьявольский совет ты нам даешь, — сказал рыбак, — да, лучше не скажешь, именно что дьявольский. Если бы кто-то из нас это говорил, совсем бы другое дело было. Я бы тогда понимал — зачем. Я бы знал, что это говорится не просто так. Надо быть в нашей шкуре, чтобы так говорить.

Хайн засмеялся и воскликнул:

— А кто тебе сказал, что я не смогу влезть в вашу шкуру?

Рыбак не взял протянутую ему руку. Он придвинул свое лицо вплотную к лицу Хайна, так что тот ощутил на губах дыхание старика. Лодку слегка качало.

— Зачем? — спросил Христенсен. — Зачем ты это говоришь? Зачем ты это делаешь?

Хайн почувствовал, что старик пристально глядит ему в лицо, пытаясь в тусклом свете керосиновой лампы уловить малейшее движение его век или губ.

— Разве только вы одни завязли в дерьме? — вспылил Хайн. — Только вас одних сгоняют с насиженного места, только вас одних притесняют? Так почему же вы отказываетесь, когда вам хотят помочь?

Вот тут Христенсен пожал Хайну руку. Он принял его совет, этот дьявольский его совет; другого совета ему никто не дал. Христенсен обещал опять наведаться в город и ввести Хайна в курс дела. Наконец мотор зарычал. Хайн выпрыгнул из лодки и отдал швартовы. Далеко над морем занимался рассвет. Небо стало цвета зеленого стекла. Хайн прибавил шагу, чтобы успеть поспать хоть часок.

Он и сам толком не знал: гордиться ему собой или злиться на себя? Что ему с того, если даже рыбаки на Вюсте окажут сопротивление властям? Если они последуют его совету, дело для них, конечно же, плохо кончится. В этом нет и тени сомнения! И какой же детской была надежда на то, что власти уступят лишь оттого, что у них и так хватает сложностей? Ах, да у власти ведь железный лоб и железный кулак в придачу. Остров забирают для военных нужд. И тут бессильны любые протесты. Это закон, и закон непререкаемый.

Хайн открыл дверь и по старой винтовой лестнице поднялся в свою мансарду. Прежде чем заснуть, он вспомнил, что сегодня опять встретился с Йостом. Надо бы мне все-таки повидаться с Марианной, подумал он.


Утром, когда Фридрих Христенсен вернулся домой, бухта была пуста. Понадеявшись на него, остальные рыбаки, как обычно, вышли в море. Вернулись они лишь к полудню, угрюмые из-за неудачного лова. И обступили Христенсена, чтобы послушать, что он им скажет.

То, что произошло у ландрата, разозлило их до крайности. Но то, что визиты Христенсена к адвокатам оказались безрезультатными, заставило их призадуматься. Если никто не хочет защищать их интересы, это плохой признак. Надежды их меркли, а с ними и доверие к рыжебородому. И они уже были готовы усомниться в своей правоте.

И все, что потом еще пытался сказать им Христенсен, они уже не слушали. И все его слова обтекали их, как морская вода обтекает корпус корабля. Они хранили каменное молчание. В их застывших взглядах Христенсен не мог прочитать ни да, ни нет.

Тогда он решил поклясться — неуверенно и патетически — перед богом и людьми, что не уйдет с острова. Он останется здесь и, если за ним явятся, окажет сопротивление.

И на это они промолчали.

— Даже если я останусь совсем один! — добавил Христенсен.

В этих его словах им послышался стон, но в то же время и что-то вроде угрозы.

— Надо это все обмозговать, — уклончиво решили они. — Такие дела не решают в два счета. Да и вообще, серьезные решения негоже принимать наспех.

И они разошлись, оставив его одного.

Он поднялся к своему дому, в задумчивости запер за собой покосившуюся калитку и прогнал из сада соседских кур.

В последующие дни он продолжал, как обычно, работать, тогда как другие уже начинали мало-помалу готовиться к отъезду. Фридрих Христенсен втайне надеялся, что они еще передумают. И как же он торжествовал, когда однажды утром увидел, что к его дому поднимается старый Иоганнес Йенсен. Но старик пришел лишь сообщить, что они, мол, не слышали его клятвы на берегу. Он должен одуматься и уйти с острова вместе с ними.

Христенсен вышвырнул старика из своего дома.

Вдобавок ко всему выяснилось, что рыбаки получат возмещение ущерба не деньгами, а просто их за счет правительства поселят где-нибудь на берегу, на материке; теперь уже не было никаких сомнений в том, что они покинут свою родину. Как в городах — переедут с одной квартиры на другую.

Христенсен ни с кем больше не разговаривал, и никто не знал, что он задумал, когда однажды холодным утром он направил свою лодку к материку. На пути туда он был мрачен и подавлен, как и все эти дни. Мысль о встрече с Хайном Зоммервандом не могла улучшить его настроения. Ему было стыдно, и не только за своих земляков, но и за себя самого, за свое бессилие. Он может показаться этому парню таким же хвастуном, каким кажется людям на острове. Он сидел у руля, недовольный собой, своей неуверенностью и беспочвенностью своих действий. Но когда он причалил к берегу, все вдруг встало на свои места и обрело ясность. Он нашел Хайна в пивной, где встретился с ним в прошлый раз.

— Все в порядке? — нетерпеливо осведомился Хайн.

— Даже больше, чем тебе бы хотелось, — отвечал рыбак. Вполголоса он рассказал Хайну, что люди на острове покорились судьбе, а его бросили. Хайн слушал открыв рот и не поднимая глаз от стола. Рассказ рыбака поверг его в замешательство. Значит, все пропало, так показалось ему, и в провале своего плана он увидел знак какого-то абсолютного своего невезения. Его надежда, что рыбаки восстанут, оказалась просто глупостью.

У него и раньше бывали причины впасть в уныние, но Хайн умел держаться. На сей раз было хуже. В последние дни он буквально лелеял мысль о восстании рыбаков, не зная толком, что же им движет — честолюбие, желание доказать отрекшимся от него друзьям, что он за человек, или вера в то, что он, которого выкинули из сплоченных рядов борцов за правое дело, возглавит кучку растерявшихся рыбаков и падет в бою, так сказать, на переднем крае.

Охрипнув от шепота, Фридрих Христенсен закончил свой рассказ заверением, что он сдержит клятву.

— Может, когда-нибудь они об этом еще вспомнят, — произнес он торжественно и немного даже тщеславно. — Я не допущу, чтобы наш остров, этот дар господень, стал гнездом для хищных птиц будущей войны.

Хайн лишь издевательски расхохотался в ответ на рассуждения о даре господнем. Рыбак в этот момент зажал большим пальцем отверстие своей трубки. Он поднял глаза и взглянул на Хайна. И Хайн почувствовал, что одиночество рыбака куда страшнее его собственного. Он отвернулся и стал разглядывать сумеречную залу с деревянными панелями по стенам.

— Ты ничего не будешь иметь против, если я тоже поеду на остров? — спросил он.

— Если хочешь… Приезжай, раз остальные смываются. Я пришлю тебе лодку.

VI

Накануне решающих маневров после ужина Йост вышел из дома лесничего, где он теперь квартировал. Он обошел вокруг поросшего плющом кирпичного строения. Немного понаблюдал за олененком, бегавшим взад-вперед за решетчатой оградой вольера, и сердито стучавшим копытцами. Йост был недоволен. В своем рвении создать для маневров «условия, максимально приближенные к боевым», командование зашло слишком далеко. Он должен был со всей своей эскадрой уместиться вокруг Биннензее, берега которого были чересчур плоскими. Йост приказал сделать запруду на небольшой речушке, вытекавшей из озера с северной стороны.

С последнего визита Бертрама, с того момента, когда в нем внезапно зародилось подозрение насчет Марианны, Йост утратил присущую ему жизнерадостность. Уныло смотрел он на черную воду озера. Поверхность его лишь слегка волновалась. Йост стоял на берегу, заложив руки за спину. Еще одна забота тяготила его. Отступление «синей» группы войск, к которой относилась его эскадра, продолжалось и сегодня. Но его эскадра не изменила места дислокации. Йост опасался внезапного нападения противника и решил сам проверить посты.

Стоило ему углубиться в лес всего на несколько метров, всю его неповоротливость и тяжесть как рукой сняло. Он учуял запах смолы, ощутил на языке горечь прелой листвы и мха. И припустился рысцой вдоль ряда светлых грушевых стволов по краю просеки. Уверенным шагом охотника ступал он по корням и мягкому мху. Он чувствовал, что слит воедино с ночным лесом. У края глубокого песчаного карьера он остановился. Тут он хотел свернуть влево, чтобы, обогнув карьер, выйти на опушку. Внизу вдруг раздался шорох чьих-то шагов. Он глянул вниз. Взблеснул потайной фонарь, две головы в стальных шлемах нагнулись над ним.

— Десять часов! — определил один из солдат. — Я уже совсем одурел. Мы спокойно могли бы выкурить но одной.

— Лучше не стоит! — отвечал второй.

Свет опять погас, но они продолжали разговаривать, стоя в темноте.

— Да ты каждую минуту готов в штаны наложить, — сказал первый.

— Обжегшись на молоке, дуешь на воду, — голос второго звучал протяжно.

Первый опять взялся за свое:

— Сегодня утром я был в штабе. И видел там, как два молодчика курили.

— Ну и что? — равнодушно спросил второй.

— Что? Что? Ничего! — рассердился первый.

Кто-то из них откашлялся.

Затем опять раздался голос первого:

— Ах, ни черта ты не понимаешь. Как будто тебе мозги отшибло. А на самом деле все очень просто, если правильно посмотреть. Они знай себе сидят и покуривают. Да постукивают еще сигареткой по серебряному портсигару — мы, мол, господа! Как будто дают тебе по носу: вот мы какие, знай наших! А как дым выпускают: идите вы все куда подальше! А окурок выбрасывают — чуть не полсигареты, им на это начхать! А ты, значит, понимай так: все вы дерьмо!

Второй засмеялся:

— Ну и идейки у тебя! Ладно, пошли.

— Так ты будешь курить?

— Нет.

— Нет так нет, тогда пошли спать.

Йост подождал еще мгновение, прислушиваясь к шагам обоих, а затем продолжал свой путь.

Шел он не спеша. Его раздражил тот странный голос недовольного. Несколько слов, которые он услышал, показались ему глупыми, попросту идиотскими. Но настораживала злоба, с которой это говорилось. Правда, Йост сам над собой посмеивался: мне в его голосе чудится столько же смысла, сколько ему в нашем курении. Однако, как ни верти, а в этом голосе звучала угроза. Мысль о том, что среди его людей есть человек, который ведет такие разговоры, была неприятна Йосту.

Поэтому, когда начальник караула сообщил ему, что отослал назад двух солдат, он хотел было спросить, как фамилии обоих, но ему вдруг стало стыдно и он махнул на это рукой.

На обратном пути мысли его были заняты Марианной. Он до сих пор не написал ей, а он ведь уже больше недели на маневрах. Йост просто не знал, что ей написать. Он так и не поговорил с Марианной. А что он мог сказать? Ведь не было никаких улик, ничего он не заметил между нею и Бертрамом, кроме этого молчаливого замешательства. Так какой же смысл спрашивать ее о чем-то? Но в этом его молчании было что-то недоброе, ибо в душе он молчать не мог. В душе его непрестанно и ядовито звучал вопрос: правда ли это? Он не желал его слышать, он хотел и впредь доверять Марианне, как доверял ей до сих пор. Его чувство собственного достоинства противилось даже мысли о возможности измены, обмана. Его поддерживали в этом и стремление к душевному комфорту, и разного рода боязни: боязнь огорчения, утраты душевного равновесия, которое и так уже было утрачено, и боязнь скандала, насмешки в глазах подчиненных, недовольства в тоне вышестоящих.

Еще и потому он ни о чем не спросил Марианну. Они ни словом об этом не обмолвились. Но — рассуждал Йост — если он действительно ошибается, то почему же тогда Марианна не завела разговор? Она наверняка почувствовала его недоверие, тут сомневаться не приходится. А разве поведение Бертрама не подтверждает его подозрений? Бертрам избегает его, держится отчужденно. Бертрам не осмеливается смотреть Йосту в глаза. И если ему все-таки случалось поднимать глаза на майора по долгу службы, он явно всякий раз смущался. И ведь это с ним уже давно, как сейчас сообразил Йост. Копаясь в прошлом, он вспомнил и то необычайное волнение, в котором пребывала Марианна после его вынужденной посадки на Вюст, ее странную, какую-то нервозную нежность.

Йост шел по лесу. Он устал и все думал: я должен написать Марианне.

Но каким в сложившейся ситуации должно быть это письмо?

Месяц выглянул из-за туч, его серебряный серп виднелся сквозь верхушки сосен. Ярко засветились стволы берез.

Что же мне написать ей? — думал Йост. Подняв с земли камень, он швырнул его в озеро. В лунном свете по воде разбежались блестящие круги.

На пути к дому лесничего Йосту встретились два офицера. Он зажег карманный фонарь. Свет фонаря отразился в очках Хартенека, который шел в сопровождении какого-то курсанта.

— Куда это вы так поздно? — спросил Йост.

— Еще раз проверить плотину, господин майор! — ответил Хартенек по всей форме.

Йост повел фонарем в сторону, свет его скользнул по нежному красивому лицу курсанта и замер на темной поверхности воды. Йост погасил фонарь.

Эта встреча была для него мучительна. Я должен положить конец этим дружбам Хартенека, решил он.

И тут же с воодушевлением воскликнул:

— Отлично! И если необходимо, велите сегодня же ночью еще укрепить плотину. Чтобы ни одна капля воды не просочилась зря!

Они стояли в темноте друг против друга. А ведь он весьма благонадежен, надо отдать ему должное, думал Йост. Потом все-таки спросил:

— А курсант что тут делает?

— Курсант Кресс прикомандирован к штабу, — с показным равнодушием доложил Хартенек. Он знал, что с Йостом надо быть начеку.

Йост хмыкнул что-то себе под нос и пошел дальше. У дома лесничего его поджидал Бертрам с последними распоряжениями. «Синие» перешли в контратаку. Йост получил задание бросить свой полк на танковые войска противника.

— Кофе и бутылку коньяка! — приказал Йост, направляясь в комнату, где находились карты, чтобы подготовить распоряжения на день.

Справился он с этим лишь под утро. Ему оставалось спать не более двух часов. Однако он должен был еще написать Марианне. Но когда он снова сел за стол, то почувствовал, что усталость обезоружила его. И затосковал по Марианне. Разве не может у нас опять все наладиться? — спросил он себя и взялся за перо:

«У нас опять все наладится, да, Марианна? Когда я вернусь, а это, похоже, будет уже скоро, я хочу многое тебе сказать. Я часто думаю о тебе. Очень часто. Иной раз с тревогой… Погода нас балует. Вообще, пока все шло отлично…»

На рассвете Йост взволнованно прохаживался взад и вперед по берегу озера.

Бертрам явился с походной радиостанции, которая на низких своих колесах напоминала пастушью повозку. Метеосводки обещали южный ветер и полную ясность. Йост протянул руку в серый и влажный туман, стлавшийся над землей. Потом достал письмо и еще раз перечитал некоторые строки. Теперь он колебался, стоит ли его отсылать. Утренняя свежесть настроила его критически, а присутствие Бертрама вновь пробудило сомнения. Запечатав письмо и передавай его Бертраму для отправки, он хотел видеть, как тот покраснеет. И то, как Бертрам наклонил голову, чтобы взглянуть на часы, и, откашлявшись, сказал, который час, тоже выдавало его смущение.

— Пригласить ко мне господ офицеров! — приказал Йост.

Похожие на каких-то неповоротливых животных, появились из тумана пилоты в своих бесформенных костюмах. Они стали полукругом перед Йостом, командиры эскадрилий, глупый майор Шрайфогель, капитан Штайнфельд и впереди всех Бауридль. У него вид был еще совсем сонный. Лицо красное, глаза воспалены. Он начал полнеть и вынужден был соблюдать диету. За ними стояли пилоты, среди которых был и Вильбрандт, и наглец Завильский, и граф Штернекер, Хааке, Армбрустер и старший курсант Цурлинден.

Йост смотрел на них правым глазом сквозь монокль, а левым косился на опушку леса, проверяя, не рассеялась ли наконец утренняя мгла.

Это утро мне что-то не нравится, подумал Йост, раздавая задания. Офицеры записали их, сверили часы и побежали к своим машинам.

Медленно шагая за ними, Йост увидел, что туман поглотил машины, стоявшие перед палатками. Он присел на поваленное дерево на берегу озера и прислушался к доносившемуся из лесу птичьему гомону. Инструментовка, пожалуй, слабовата, подумал он, лучшие силы уже улетели на юг. И вдруг этот приятный гомон оборвался.

На старте случаются трудности. Уже одна из первых трех машин застряла в грязи и опрокинулась. Йост крикнул Хартенеку, который командовал взлетом, пусть, мол, парень хоть потонет в грязи, но старт надо продолжать. Все в это утро шло вкривь и вкось. Завильский задел поплавками своего гидросамолета за верхушки сосен и рухнул наземь.

Это все от нашего стремления к «условиям, максимально приближенным к боевым», ругался про себя Йост и тут заметил над озером плотную серо-белую гряду.

— Искусственный туман! — крикнул Вильбрандт, сидевший за штурвалом рядом с ним. Их машина медленно ползла сквозь дымку, и едва она поднялась над водой, как на них угрожающе надвинулась темная стена деревьев. Лишь с трудом им удалось подняться выше леса.

Теперь я хотя бы могу оглядеться, еще успел подумать Йост, но тут же обнаружил на просеке, там, где туман уже рассеялся, три танка противника. Они шли по направлению к аэродрому.

— Я же говорил, что мы слишком вылезли вперед! — закричал Йост, треснув себя кулаком по колену. — Теперь все пропало!

Затем злость его сменилась смутным страхом. Так или иначе, а для меня это конец, сказал он себе, отставка мне гарантирована.

Тут на опушке леса взвился язык пламени. Опять авария, и на сей раз, похоже, дело плохо. Вокруг пылающей машины, от которой валил черный дым, стояли объятые светлым пламенем деревья.

Недвижно, уронив руки на колени, смотрел Йост вниз. Он хотел вернуться, увидеть, что же произошло, помочь, если еще можно помочь. Разве он не отвечает за жизнь своих людей? Но сейчас эта ответственность предстала перед ним в новом свете. Вернуться значило бы совершить грубейшую ошибку. Его долг в том, чтобы выполнить задание на этих маневрах, а что там еще в мире происходит, его не касается. Смысл этих маневров состоял в строжайшей проверке готовности «на случай войны», это вершина военной науки, и тот, кто ошибется, будет выброшен вон.

Вот уж действительно, гори оно все огнем, сказал себе Йост, а я еще поборюсь за свою жизнь. Его положение было далеко не из лучших. В воздухе находилась лишь половина его полка, остальные были застигнуты врасплох и взяты в плен на летном поле внезапно появившимися танками «красных», за которыми в автомобиле следовал арбитр.

Йост попытался разобраться в создавшейся ситуации. Начавшееся ночью наступление «синих» по-видимому оставило брешь в обороне, сквозь которую и прорвались «красные». Значит, большая часть моторизованных частей «красных» должна находиться где-то поблизости. Целью их нападения может быть только город Ользен, где помещается штаб дивизии.

И верно, вскоре он обнаружил танковые части противника, к тому же скопившиеся на пустоши, за Ользеном. Он тут же отдал приказ развернуться и атаковать противника. И они стали преследовать танковые полки противника, которого их атака застала врасплох. Слишком поздно были приведены в действия средства противовоздушной обороны. Вестовые арбитров на мотоциклах мчались по пустоши. Несколько тяжелых танков вышли из строя. Пожалуй, все произошло слишком быстро, удивился Йост и приказал еще дважды повторить атаку. А вскоре и из Ользена подоспели танки, так что бой закончился победой «синих». И аэродром был вновь очищен.

Йост приземлился первым, и Бертрам, едва переводя дух, кинулся к нему с сообщением, что генерал лично просит его к телефону. Йост бросил взгляд на озеро, на обугленные стволы и ощутил запах гари. Он не спешил и осведомился для начала о машинах, потерпевших аварию. Как всегда, повезло Завильскому, сообщил бледный как мел Хартенек: он отделался двойным переломом плечевой кости. Обер-лейтенант помолчал и прищурился, тоже взглянув на озеро, на пожарище. Оттуда в сентябрьское небо еще поднималась тонкая струйка дыма.

Йост ждал, вне себя от волнения.

— Вторая машина сгорела дотла, — доложил обер-лейтенант. Йост смотрел на землю, усыпанную бурыми сосновыми иглами. Не поднимая глаз, спросил:

— А экипаж?

— Погибли, все четверо, — отвечал Хартенек.

— Сгорели?

— Сгорели!

Йост кончиком ботинка ковырял мягкую землю.

— Мы как могли старались потушить огонь, — докладывал Хартенек. — А то он охватил бы весь лес.

Йост поднял вверх большой палец и сказал:

— Лейтенант Армбрустер.

Поднял указательный палец.

— Унтер-офицер Зандерс и Пешке, бортрадист, — добавил он, чуть помедлив, и поднял средний палец, когда Хартенек кивнул.

— А кто же четвертый? — спросил Йост, задумчиво глядя на кончик безымянного пальца. На нем не было ногтя, его когда-то прищемило. Узкое кольцо на этом пальце было из матового золота. Отправил ли Бертрам письмо Марианне?

— Четвертым был курсант Кресс! — голос Хартенека звучал нарочито отчужденно. Йост должен был бы это заметить, но он вдруг ничего не пожелал больше слушать. Вспомнил о звонке из штаба и пошел в дом.

В голосе генерала, несмотря на треск и хрип полевого телефона, слышались одобрение и благосклонность.

Итак, я спас его карьеру, понял Йост и с благодарностью принял приглашение на ужин в штабе дивизии.

Затем он все-таки велел Бертраму проводить себя туда, где лежали погибшие. Их положили в одной палатке. Каждые из четырех носилок были закрыты парусиной. Йост обошел их все. Потом кончиками пальцев приподнял парусину. Бесформенный обугленный обрубок с налипшими на него полурасплавленными форменными пуговицами лежал перед ним.

— Вот так они все четверо выглядят, — прошептал Бертрам.

— Знаю. — Йост отказался от бессмысленно почтительного шепота у этого одра смерти. Они были слишком наглядно, слишком убедительно мертвы. В отличие от других покойников, в них не было ничего угрожающего, при виде их не казалось, что они еще могут ожить. Они умерли, сразу став прахом. Всегда бы так, подумалось Йосту.

— Который из них Армбрустер? — спросил он. Бертрам не знал.

— Мы не смогли их опознать, — он все еще говорил шепотом.

От носилок исходил сладковатый запах горелого мяса, и Йост закурил сигарету. Брезент у входа в палатку отодвинулся, и вошел ефрейтор. При виде обоих офицеров он щелкнул каблуками. Йост вопросительно поднял брови.

— Разрешите, господин майор! — торопливо произнес ефрейтор. — Я, видите ли, брат невесты Зандерса.

— А я ничего не знал! — воскликнул Йост. — Зандерс был помолвлен?

— У моей сестры от него ребенок, — с гордостью отвечал ефрейтор.

— Мальчик? — осведомился Йост.

Ефрейтор утвердительно кивнул. У него были невероятно большие уши. Поэтому, кивая, он очень походил на слона.

— Мальчику уже два года, — сообщил ефрейтор. — Здоровенный парень и говорит уже как следует.

Голос ефрейтора звучал глухо и печально, что-то вроде укора слышалось в нем. Йост окинул взглядом все носилки, потом посмотрел на ефрейтора, который в смущении топтался перед ним.

— Зандерс был хорошим солдатом, — сказал Йост. — Мы, кажется, как-то раз ели с ним раков, а, Бертрам?

— Да, на острове Вюст.

Теперь и Йост это вспомнил. Он положил руку на плечо ефрейтора.

— Вот! — сказал он, указывая на последние в ряду носилки. — Это Зандерс.

Выйдя из палатки, он сел на пень на берегу озера. Сухие сосновые иглы, медленно кружа, плыли по воде.

Йост все еще чувствовал этот сладковатый, отвратительный запах горелого мяса. Он думал о Зандерсе, вспоминал, как они ели раков на острове Вюст, припомнил и рыжебородого рыбака, который вел такие неразумные речи. Внезапно ему показалось, что голос ефрейтора из палатки ему знаком. Это был тот самый голос, который он слышал накануне. Значит, брат невесты Зандерса — тот самый человек, что так ненавидит офицеров. Ему теперь ненамного веселее, чем мне, устало подумал Йост. Два часа маневров стоили слишком дорого.

Было жаль Армбрустера, тихого и надежного офицера. Больно ему было и из-за Зандерса. Такого умелого механика трудно будет найти. Впрочем, Зандерс был отчаянный бабник. Только теперь вот выяснилось, что у него была невеста и сынишка, который уже умел говорить. Йосту подумалось, что в этом есть что-то утешительное. Зандерс заранее обо всем позаботился. Хоть что-то от него осталось.

Как же мало мы знаем о людях, еще подумал Йост, встал и направился к дому лесничего.

— Хорошие арбитры-посредники всего вернее выигрывают войну! — крикнул он дожидавшимся его Бертраму и Хартенеку. Лицо Хартенека казалось еще худощавее обычного. Он должен кое-что сообщить, обратился он к Йосту. Это касается курсанта Кресса.

Йост плохо слушал его. Только вспомнив, что уже слышал это имя, он переспросил:

— А что такое с ним?

— Кресс не принадлежал к летному составу, — тихо доложил Хартенек.

— Но как, черт возьми, он тогда оказался в машине? — удивился Йост, но вдруг догадался, в чем дело. Он страшно переменился в лице, побагровел, жилы на висках вздулись. Он застучал кулаком по столу. Вместо ответа Хартенек сделал шаг вперед.

Он взглянул в глаза Йосту и сказал, на этот раз очень твердо:

— Покорнейше прошу наказать меня.

Этим он обезоружил Йоста, но замешательство того продолжалось недолго. Он протестующе поднял руку.

— Потом, это потом! — сказал он. — Сперва я хочу все выяснить. Как Кресс попал в самолет? Вот что я хочу знать.

Не получив сразу ответа, он в ярости вскочил, схватил обер-лейтенанта за воротник и встряхнул его.

— Вы меня не поняли? Я желаю знать, как это вышло?

Он даже не кричал, он ревел. Голос его сорвался, дыхание занялось. Ну, на сей раз я с ним покончу, в ярости подумал Йост. Слишком долго я терпел все эти политические интриги, это высокомерие, эти грязные дружбы с мальчиками.

— Извольте же отвечать! — заорал он вновь. Но Хартенек заговорил, только когда Йост наконец отпустил его.

— Кресс просил у меня разрешения участвовать в полете, — объяснил он. — И я счел это возможным.

Лицо Йоста исказилось гримасой, в которой читались насмешка и отвращение. Он хотел что-то сказать, но тут на глаза ему попался Бертрам, который, бледный как полотно, стоял у окна. Бертрама не на шутку испугала эта вспышка ярости Йоста, он дрожал за Хартенека и думал: а что же будет, если он узнает про Марианну? Поэтому, когда Йост услал его, он обрадовался, но и встревожился тоже, ибо понимал, что эта стычка между Йостом и Хартенеком и для него имеет немаловажное значение.

Йост, казалось, ждал, покуда за Бертрамом закроется дверь, но и потом он еще какое-то время молчал. Пытался придумать, как ему покрепче ухватить Хартенека, ухватить так, чтобы тот уже не вырвался. Да, Йост решил с ним покончить. Слишком долго он сдерживался, пропускал мимо ушей его колкие замечания, не обращал внимания на его чванливое умничанье и только смеялся, когда ему сообщали о доносах Хартенека. Молча сносил он и связи Хартенека с курсантами и молодыми офицерами — недавно Йосту показалось, что и Бертрам попался в его сети, но он все молчал, молчал от ненависти. Однако теперь он решил со всем этим покончить, покончить одним махом.

— Так, значит, вы сочли это возможным, — повторил он слова Хартенека и задумался, как бы выудить у него признание, которое заставит Хартенека подать в отставку.

— И теперь вы просите наказать вас! — с издевкой произнес Йост. — Вы слишком легко на это смотрите. Вы полагаете, я дам вам сутки домашнего ареста за нарушение устава. И на этом для вас все кончится?

У Хартенека задрожали губы. Йост сознавал, что мучает его, и радовался. Я его сотру в порошок, сказал он себе.

— А вы видели трупы? — спросил он. — Сгоревшие, обугленные, нельзя даже определить, где кто.

До этого момента Хартенек изо всех сил старался держать себя в руках. Гибель Кресса больно задела его, ибо он был очень привязан к этому мечтательному, восторженному юноше. Сейчас, как тогда, когда трупы доставали из-под обломков самолета, к горлу у него опять подступили слезы. Это уж слишком, пав духом подумал он и был уже готов признать свою вину.

То ли Йост недостаточно пристально наблюдал за ним, то ли не мог больше выдержать напряжения последних минут, но он испортил впечатление, произведенное его хорошо и точно рассчитанными словами, крикнув вдруг:

— А я вот не думаю, что на этом для вас все кончится!

Хартенек сразу понял, что это должно было значить, и сразу обрел силы для противоборства. Самообладание вернулось к нему, едва он понял, что сейчас все поставлено на карту.

Йост тоже понял, что просчитался. Он присел на краешек письменного стола и поправил монокль, покачивая своими короткими ногами.

— Какова была аттестация курсанта? — осведомился он.

Хартенек покачал головой так, словно он должен был подумать.

— Средний, способный, но средний, — сказал он, и ему стало стыдно оттого, что он не посмел справедливо оценить Кресса, которого, несмотря на некоторые его слабости, причислял к лучшим своим ученикам. Но под настороженным взглядом Йоста он не мог скомпрометировать себя.

— А поведение? — спросил Йост.

— Безупречное, — отвечал Хартенек и присовокупил: — Пожалуй, он был слишком мягок. — Голос его все-таки дрогнул.

— Так-так, он, значит, был мягок, — протяжно повторил за ним Йост, продолжая болтать ногами. — А какая у него семья?

— Насколько я помню, — чуть помедлив, заговорил Хартенек, — мать его вдова майора, живет в Штеттине.

— И он у нее единственный сын?

— Да.

— Что ж, это прискорбно, — заметил Йост.

Хартенек задышал чаще.

— А скажите, вчера вечером, когда мы встретились, это Кресс был с вами? — спросил Йост и воскликнул: — Он и впрямь был божественно хорош!

Боль от этих слов показалась Хартенеку непереносимой. Руки его судорожно сжались, взгляд стал печальным. Только бы не сплоховать, твердил он себе, только бы не потерять голову, иначе все пропало. И все же он не в состоянии был скрыть, до какой степени потрясен случившимся. Йост это видел, но безжалостно гнул свое. Все тем же печально-деловым тоном, со скорбью в голосе он спросил:

— Итак, вы были очень дружны с Крессом?

Йост уже торжествовал победу. Он слез со стола и стоял теперь как фехтовальщик, который знает, что следующим своим движением противник даст ему возможность нанести смертельный удар. Он ждал, покуда Хартенек разожмет крепко сжатые губы. Но тот был готов к любому дурному исходу.

— С Крессом, — быстро проговорил он, — я был дружен настолько, насколько дружен со всеми остальными прикомандированными к нам курсантами или, например, с лейтенантом Бертрамом.

— Так! — изумленно воскликнул Йост, ибо ожидал совсем иного ответа. Почему он ссылается на свою дружбу с Бертрамом, удивился Йост. Неужто Хартенек уже завлек его в свои сети? По-видимому, так оно и есть, иначе вряд ли он назвал бы имя Бертрама в такой момент.

Йост расхаживал взад и вперед по комнате. А как же тогда обстоит с Марианной? Или я все это просто себе внушил? — думал Йост. Значит, смущение Бертрама объясняется теперь совсем иными причинами? Разумеется, они тоже не улучшили отношения к нему майора. Вдобавок майор не знал, насколько они соответствуют истине. Возьму-ка я Бертрама в оборот, решил Йост, хотя и подозревал, что таким путем вряд ли приблизится к истине.

Так или иначе, а Хартенек от него ускользнул.

— Будем надеяться, что ваше расположение принесет лейтенанту Бертраму больше удачи, нежели малышу Крессу, — свирепо произнес Йост и приказал Хартенеку позаботиться о погребении погибших. Он знал, что есть предписание хоронить их со всеми воинскими почестями, но в полной тишине.

В изнеможении, как после боя не на жизнь, а на смерть, вышел Хартенек от майора. И действительно, в глубине души он еще испытывал страх. Перед его внутренним взором все еще стояли картины, которые являлись ему в последний час: лица его товарищей, расстрелянных в июне этого года. Он вспомнил о своем друге Хаймзоте, который так же хорошо разбирался в астрологии, как и в составе взрывчатых веществ и человеческих душах. «Материал — один и тот же», — говаривал он между двумя непривычно огромными рюмками коньяка. Тебе придется еще подождать, старик, мысленно сказал ему Хартенек, я еще не готов составить компанию тебе и червям. Он был по-настоящему благодарен своему покойному другу за то, что тот успел до ареста сжечь его письма, иначе ему уже тогда пришлось бы туго. Точно тень проскользнул Хартенек мимо испуганного Бертрама, ожидавшего в приемной. Он только улыбнулся ему и с нарочито легкомысленным жестом сказал:

— Ничего, на сей раз обошлось.

И он ушел, а Бертрам остался, ничего не зная о ходе разговора, ибо испуганный вид Хартенека противоречил его словам. А потому он замер от страха, когда они ехали в штаб дивизии и Йост явно с каким-то умыслом спросил:

— Как я слышал, вы подружились с Хартенеком? И давно?

Он должен был бы меня предупредить, со злостью подумал Бертрам, и зачем вообще он упоминал обо мне? И кроме того, их отношения вряд ли можно назвать дружбой, так далеко дело еще не зашло.

И потом, размышлял Бертрам, признаться в каких-то отношениях с Хартенеком сейчас, безусловно, очень опасно. Однако — пронеслось у него в голове — разве подобное признание не поколеблет Йоста, который до сих пор с трудом скрывает свои подозрения относительно Марианны?

— Хартенек помогал мне в учебе. И я за это очень ему признателен, — осторожно пояснил Бертрам, однако голос его звучал искреннее, чем ему бы хотелось. Йост смерил его удивленным взглядом.

Штаб дивизии размещался в доме обер-президента провинции, еще молодого, но очень толстого человека.

Командир дивизии, уже по-старчески тощий, приветствовал Йоста сладчайшей улыбкой.

— А вот и наш спаситель! — вскричал он и представил его хозяину дома, одетому в коричневый мундир.

Обер-президент был реалистом. Он хотел, чтобы офицерский корпус признал его партию общественно полезной, и держался мнения, что и в этом случае путь к сердцам лежит через желудок. Блюда и напитки на столе были, так сказать, политическим аргументом: политическим аргументом был и грибной суп со сметаной, и голубая форель, нежная и удивительно вкусная. Шпигованное оленье жаркое было не менее убедительно.

Так, по крайней мере, казалось при виде сидящих за столом. Все они были отличные едоки. Как они умели уплетать за обе щеки! Как перемалывали пищу! Какое великолепное зрелище здоровой, мужественной силы!

— А вот немецкое красное, господа! — громким голосом оратора произнес обер-президент. — Надеюсь, вам оно понравится.

Йост счел вино безвкусным, но генерал с его весело прыгающим кадыком уже выхлебал свой бокал и теперь рассыпался в похвалах. Вино легко пьется, оно не слишком терпкое и не слишком мягкое, «как раз по вкусу немцам».

Хотел бы я знать, почему он так лижет задницу этому коричневому парню, размышлял Йост, пребывавший в дурном расположении духа.

На нижнем конце стола сидел Бертрам с другими адъютантами и офицерами для поручений. Он не спускал глаз с роскошного белого с серебром мундира молодого полковника из генерального штаба военно-воздушных сил. Ох, как долог был путь от адъютантских аксельбантов Бертрама до широких белых кантов штабного офицера.

Но именно этим путем хотел идти Бертрам. Серебряные шнуры на своих плечах он рассматривал как заявку на повышение, на вступление в генеральный штаб, в круг Всеведающих, тех, кто Действует, Принимает Решения.

Большинство из них начинало свою карьеру в качестве адъютантов. Но далеко не все адъютанты заканчивали свой жизненный путь в генеральном штабе.

Главное — не потерять почву под ногами, напоминал себе Бертрам, вертя в пальцах граненую ножку бокала. И вдруг усомнился в том, что избранное им дело сумеет удовлетворить его честолюбие. Был ли он прав, сознавшись в своих отношениях с Хартенеком, хоть сознался он и весьма сдержанно? Может, он не на ту лошадку поставил? В крайнем смущении он задавал себе все эти вопросы.

— Вам не кажется, что он похож на беглого капуцина? — шепнул Бертраму лейтенант фон Конта.

— Кто, простите? — очнулся от своей задумчивости Бертрам.

Лейтенант фон Конта рассмеялся и сказал, нахально подмигнув:

— Военно-воздушный дядюшка, на которого вы пялитесь, как на голую девицу.

Бертрама рассердил непочтительный тон лейтенанта. У полковника было круглое, мясистое лицо.

— Ему самое большее — тридцать восемь, — оценивающе и с удивлением проговорил Бертрам.

— Молодость — это не заслуга, — продолжал насмешничать лейтенант фон Конта. — Мне это каждый день твердят в училище.

Командир дивизии буквально осыпал Йоста знаками своего благорасположения, что только пуще разозлило майора. Исход боя решил арбитр, а не я, ругался он про себя.

— На этих маневрах мы нанесли удар по Западу, — заявил генерал. Кадык пришел в движение, а взгляд его коровьих глаз не отрывался от Йоста.

— Но если начнется война, мы пойдем на Восток! — крикнул обер-президент, — пойдем на настоящего, истинного врага. — Он огляделся вокруг, словно ожидая аплодисментов, и лишь спустя несколько минут до него наконец дошло, что здесь он не на массовом митинге. Но он уже сделал шаг, и вернуться было не так-то просто.

— В своей стране мы искоренили большевизм, искоренили полностью. Такова была наша задача. Ваша задача — уничтожить его во всем мире. Куйте меч, мы куем души. На сей раз тысяча девятьсот восемнадцатый год не повторится. Об этом-то и заботимся мы, истребляя внутреннего врага независимо от того, правый он или левый.

Пожалуй, это был уж слишком неожиданный поворот. Офицеры уставились на обер-президента, и он запнулся. У него это просто сорвалось с языка, он действительно забыл, с кем говорит. Он тут же круто развернулся и завел речь о новом порядке — слово «порядок» эти господа любят, и лица их опять стали проясняться.

Йост между тем наблюдал за своим адъютантом. А ведь у него чувствительное лицо. Вот только подбородок слишком резко выдается вперед. Хотел бы я знать, что из него получится, думал Йост. Бертрам от него перешел, так сказать, в стан противника, с которым, правда, не все благополучно. Значит, он не карьерист, решил про себя Йост, я его недооценивал.

Рядом с ним генерал завел разговор о предстоящих повышениях. Он постучал тощими пальцами по погонам Йоста. Тот с почтительным поклоном поднял бокал.

После обеда, в курительном салоне, полковник обратился к нему:

— Послушайте, мы ищем место, чтобы упражняться в прицельном бомбометании. Я бы с удовольствием поручил это вашему полку. Вы не знаете какого-нибудь тихого местечка, где мы могли бы устроить фейерверк?

Йост посмотрел на серый пепел своей сигары.

— Остров Вюст скоро будет очищен, — отвечал он.

— Недурно, очень недурно, — согласился полковник, — я об этом подумаю.

VII

Поначалу Марианна считала, что одиночество во время маневров пойдет ей на пользу. Слишком многое надо было ей обдумать и решить.

Но чем дальше, тем меньше она понимала, куда ей себя девать. Ей вдруг все стало непосильно. Неужто она могла ожидать, что справится со всем в одиночку?

Она чувствовала себя беспомощной, и тревога захлестывала ее. Стены давили на нее, и она бежала из дома, бежала от самой себя.

Часто сразу после завтрака она уходила из дому. Долгими часами гуляла она по лесу, обедала где-нибудь в харчевне и лишь к вечеру, усталая, возвращалась домой.

Обычно она выбирала дорогу, что вела между огородами. Женщины копали ранний картофель. Многоцветьем сверкали астры, кое-где еще цвели гладиолусы, то тут, то там виднелись поздние розы, среди уже высохших кустов смородины и крыжовника на деревянных палках торчали большие блестящие шары из цветного стекла. На улице, в песке, играли чумазые ребятишки.

Марианна останавливалась и смотрела на них, широко раскрыв глаза и улыбаясь глуповатой улыбкой.

У нее теперь тоже будет ребенок, свой ребенок, собственный, несравнимый ни с какими другими. И в эти мгновения она бывала счастлива.

А дальше, за огородами, бабье лето уже распустило над полями свои летучие паутинки. С глухим стуком падали с деревьев каштаны. Стукнувшись оземь, колючая оболочка лопалась, открывая коричневую блестящую кожицу. Марианна смотрела на ворон, которые черными тучами с карканьем летали над землей. С гумен доносилось бесконечное тарахтенье молотилок. «Н-но!» — кричали батраки и, повернув плуг, гнали лошадей в обратную сторону. Лемехи лущили стерню, выворачивали кверху чистую землю. Земля здесь была такой тощей, что казалась серой. И все-таки от нее исходил острый вкусный дух.

Я пуста, как эти поля, в отчаянии думала Марианна, и со страхом спрашивала свое сердце: что делать, как быть?

Между полями и морем лежал лес, темный, тихий и добрый. Здесь Марианна чувствовала себя спокойнее, так, словно входила в дом преданного друга.

Она сорвала ягоду можжевельника и надкусила ее. От горького сока свело рот.

Она изменила Йосту, изменила в самом комически дурацком смысле этого слова. А значило ли это для нее хоть что-нибудь? В данный момент — абсолютно ничего. Но бывают и другие моменты; перед собой она не могла лгать, не могла отрицать, что иногда вспоминает Бертрама, мечтает о нем, и раскаивалась, что окончательно с ним порвала.

Лес расступился, на солнце сверкнула белая полоска пляжа. Длинноногие чайки бегали по берегу и клевали морскую пену.

Почему мне никто не поможет, думала Марианна, почему я так одинока?

Она села на песок, еще теплый в этот час. И сказала себе, что сегодня не пойдет домой, пока не примет какое-то решение, пока не уяснит себе все и не продумает каждый свой предстоящий шаг.

Но чем отчетливее она понимала, что ясности этой ей никогда не обрести, тем крепче держалась за мысль, что все зависит только от нее, от этого ее решения, за которое она так боролась, и, когда она его примет, все пойдет гладко и как бы само собой.

Я скажу ему: видишь, Йост, я всегда хотела ребенка. И дважды я могла бы его иметь, но ты не захотел. Я так плакала тогда. Я слишком тебя любила, я боялась потерять твою любовь и смирялась. Но теперь я не хочу больше ждать. Видишь, Йост, у меня будет ребенок. Моя жизнь пуста, в ней нет ни капли смысла. Так давай же оставим ребенка. В следующий раз может быть уже поздно. Я не могу больше ждать.

Под конец она заговорила уже вслух, твердым голосом, сопровождая свою речь торжественными жестами. Да, конечно, так и будет, ликовала она, так я могу ему сказать. И в ней шевельнулась глубокая нежность к Йосту. А насколько лучше было бы, если б я раньше тебя не слушалась, подумала она.

Им всегда было хорошо вместе, все эти годы. Они ни разу даже всерьез, по-настоящему, не поссорились.

Это оттого, что я всегда ему уступала, подумала Марианна с внезапным чувством протеста и сама удивилась нахлынувшей на нее горечи: он всегда обращался со мной, как с ребенком! Он же совсем меня не знает. Если его спросить, какого цвета у меня глаза, он не сможет ответить, наверняка не сможет.

Я пуста, как поля осенью, опять подумалось ей. На глаза навернулись слезы, и злость вдруг вспыхнула в ней, разгораясь все пуще. Нет, она не предстанет перед ним этакой смиренницей, покорной и молящей. Нет, нет, нет! Она скажет ему с той же злостью, что сейчас бушевала в ней: «Отныне я буду жить своей жизнью. У меня будет ребенок. Не от тебя. Ты мог бы тоже иметь ребенка, но ты не захотел». Она затопала ногами по песку. И вдруг расплакалась, закрыв лицо руками.

Она вернулась в свой одинокий дом и опять была одна, наедине со своей мукой.

Она была одна, в унынии и изумлении. Да, в изумлении тоже. Утром она вылезла из ванны и подошла к зеркалу. Бедра ее были по-прежнему узкими. Грудь — круглой и крепкой. Тело казалось девственно нетронутым. Она рассердилась на эту свою незрелость. Замолотила кулаками по маленькому голому животу.

Ничего, скоро я буду выглядеть по-другому! — с добродушным смешком подумала она.

Она скрючилась — руки болтались как плети — и принялась корчить рожи перед зеркалом.

Вдруг ей стало стыдно, и она залезла в постель. Велела принести себе завтрак. Просмотрела газеты. Но что там может быть, в газетах? Что там может быть важного! Что значат события в мире, если у нее, у Марианны, будет ребенок! Она откинулась на подушки и уставилась на белый потолок с бордюром из лепных роз.

Как же хорошо будет, благоговейно подумала она, когда рядом со мной будет лежать и смотреть в потолок другое существо, теплое, с мягкой кожицей, дышащее… Но потом ей опять показалось чем-то невероятным, что в ее теле, таком гладком, может вырасти и потом появиться на свет человек, пусть даже и совсем крохотный. Это все просто сказки, сказки, которые рассказывают женщинам, как детям рассказывают истории про аистов.

В эти дни Марианна получила письмо от Йоста. И оно потрясло ее своей какой-то скаредной краткостью. Она почувствовала в нем тревогу и озабоченность Йоста. И все-таки он любил ее, пусть по-своему, беспечно, невнимательно, эгоистично. Но любил.

Теперь ей казалось, что и она его любит. Конечно, конечно, а как же иначе они могли бы прожить вместе столько лет? Двенадцать долгих лет, в течение которых оба все-таки были счастливы. Теперь Марианне верилось, что все злые мысли, посещавшие ее в эти дни, были просто-напросто ошибкой, объяснявшейся смутным состоянием ее души, и только эта ошибка создала преграду между ним и ею, но теперь эта преграда исчезла, тихо и бесследно, точно облако.

Да, как все могло бы быть хорошо, не будь она беременна, не лелей она мечту о ребенке, мечту, от которой ни за что не отречется. И если на одну чашу весов положить эти мечты о будущем, а на другую воспоминания о прошлом, то двенадцать лет супружества с Йостом, оказывается, не так уж много весят.

А может, лучше всего, думает она наконец, мне написать ему письмо и в этом письме сказать обо всем — о моей любви к нему, о том, как я жажду иметь ребенка, о том, что у меня было с Бертрамом, и о том, что все это для меня ничего не значит, ровным счетом ничего, вот только от ребенка я не могу отказаться.

И тут же, в неубранной спальне она взялась за письмо.

Это было не просто. Она уже исписала один лист своим мелким беспокойным почерком, но еще ничего не сказала, ни слова о том, о чем следовало сказать.

Она как раз начала новый лист, когда внизу раздался звонок. И почти сразу услыхала на лестнице голос Эрики. Едва Марианна успела, сама не зная почему, поспешно сунуть письмо в ящик своего маленького письменного стола, как подруга уже появилась в дверях.

— У тебя завелись секреты? От меня? — со смехом воскликнула Эрика, чтобы преодолеть собственное смущение. — Неужто я наконец тебя застукала? Такую непорочную! Кому это ты пишешь? Неужто любовнику? Марианна!

Она подбежала к Марианне.

— Не понимаю, куда ты подевалась? — словно защищаясь, закричала Марианна. — Мне столько нужно тебе рассказать!

— Потом, потом! — перебила ее Эрика. — А теперь признавайся, признавайся, кому это ты пишешь? Кто он? Кого ты любишь? Говори!

Она обеими руками обхватила голову Марианны. Ее раскосые темные глаза с нездоровым любопытством заглядывали в глаза подруги. Действительно, Марианна попалась. Она нетерпеливо стряхнула с себя узкие костлявые руки Эрики.

— А ведь ты покраснела, Марианна! — настаивала Эрика.

Тогда Марианна открыла ящик.

— На вот! Читай! — проговорила она и, поборов свою злость, вытащила письмо.

— Ах, это к Йосту! — Эрика разочарованно прочла обращение, но, все еще не веря, продолжала стоять на своем: — Тогда почему же ты так испуганно прячешь письмо к собственному мужу? У тебя завелись секреты, ты же не умеешь врать!

Да, подумала Марианна, у меня завелись секреты, я забеременела. Она засмеялась, и смех ее звучал так уверенно и гордо, что Эрика лишь удивленно покачала головой с коротко стриженными черными волосами. И не дала Марианне слова сказать.

— Ты для меня загадка и всегда будешь загадкой, такая чистая, непорочная! Что ж, мне всегда рядом с тобой чувствовать себя так, словно я вывалялась в грязи? Ты спросила, куда я подевалась? Я ездила в Берлин, навестить папу.

Граф Шверин занимал должность в министерстве иностранных дел, и это сулило ему — впрочем, уже давно — весьма ответственный пост.

— Ну, и как съездила? — спросила Марианна и подумала: какое мне дело до твоего отца? У меня будет ребенок.

— Ах, ты же знаешь, как это бывает, я его почти и не видела. Но он через несколько дней приедет. Я уговорила его после маневров дать бал в честь авиаполка. Из-за этого я и пришла.

Она плюхнулась на кровать Марианны и пригладила волосы своими длинными тонкими пальцами.

— Эрика, — начала Марианна.

— Я устала и умираю от жажды, — вздохнула Эрика.

— Хочешь чего-нибудь выпить? — с нежностью спросила Марианна. Она все-таки была рада приходу подруги.

— Нет, нет, не в этом дело. — Эрика засмеялась. — Я устала от людей и людей же жажду. — Это прозвучало искренне и печально.

Марианна подсела к ней и просунула руку ей под голову.

— Какая ты добрая и чистая, — прошептала Эрика.

— Не говори так! — взмолилась Марианна. — Я такого натворила, что…

— Ты? — свысока спросила Эрика. — Впрочем, это безразлично. Так или иначе. Какой смысл все это имеет? Есть ли хоть где-то что-то, что умиротворяет тебя, приносит удовлетворение, радость? А я вот ничего для себя не могу придумать. Ах, все так плоско, пресно, пусто!

Марианна взволновалась.

— Что это с тобой в самом деле? — сочувственно спросила она, ибо для нее, Марианны, все, что она ощущала сейчас, было совсем не пресно и не плоско. Ее жизнь имела смысл. У нее теперь было нечто, приносящее ей радость, если не умиротворение. Она склонилась над узким скуластым лицом Эрики.

Эрика, глядя на нее горящими глазами, продолжала говорить:

— Сегодня утром я встретила майоршу Шрайфогель. Разряженная, как кухарка в воскресенье. Ее старшему сыну предстоят выпускные экзамены, а он не желает учиться. Вероятно, такой же дурак, как его папаша. Потом она немножко посплетничала: эта Альмут Зибенрот недавно ездила на субботу и воскресенье в Штеттин с одним учителем гимназии. А потом майорша заявила, что намерена женить Бауридля и этого вашего старого холостяка, Хартенека. Вот видишь, Марианна, мы смеемся над ней. А какие у нас на то основания? Не так уж мы от нее отличаемся, во всяком случае, мы ничем не лучше. Мы с ней одного калибра. Сейчас вот появился один, пишет мне стихи. Может, они даже не так уж плохи. Но думаешь, меня это радует?

Марианна забеспокоилась. Какое ей до всего этого дело? Что ей майорша Шрайфогель? Зачем ей какие-то стихи? У нее так много всего на сердце. И она уже собралась заговорить.

Но Эрика, чей голос звучал так печально и тоскливо, схватила ее за плечо.

— Ты хоть послушай! — попросила она, вытаскивая из сумочки серый твердый листок. Чуть помедлив, она начала читать:

Как дерево по реке, плывешь ты

В моей крови; теченье рвется, злится;

Ты споришь с ним, пытаясь уцепиться

За корни и прибрежные кусты.

Но кровь крадет тебя у пустоты;

И в прошлое уже не возвратиться.

Отныне вместе мы должны стремиться

Туда, где исполняются мечты.

Я все преграды одолею с бою,

Чтоб ты смогла приблизиться ко мне,

И мы вплывем в пространство голубое,

Где плещет море, как в блаженном сне,

Где солнце, согревая нас с тобою,

Всегда сияет в ясной вышине[5].

— Но это же прекрасно! — воскликнула Марианна.

— Ты находишь? — спросила Эрика, нахмурив брови. — Тебе нравится? А на меня, как говорится, ни малейшего впечатления не производит. На меня вообще уже ничто не производит впечатления. Если ты сама пуста, то ты и воспринять ничего не можешь, это старая история.

— Он тебя любит?

— Кто?

— Ну, этот, стихотворец? — Это прозвучало не так язвительно, как хотелось бы Марианне. Голос ее слегка дрожал.

— Я не давала ему никакой надежды! — защищалась Эрика. — Признаюсь, я слегка пофлиртовала с ним. Но это же еще не повод присылать мне стихи, правда?

Сердце Марианны тревожно билось.

— Ну скажи же мне, кто он! — потребовала она.

— Вообще-то он мне даже нравится, — уклонилась от ответа Эрика.

Марианна не решалась поднять глаза на подругу.

— Ну, так кто же он? — вновь потребовала она уже не без резкости. — Ты обычно не такая скрытная!

Улыбка осветила лицо Эрики.

— Ах, не так уж это важно, — проговорила она, складывая листок. Теперь она стояла на коленях на кровати рядом с Марианной. — Значит, ты считаешь, эти стихи недурны?

— Дай мне хоть на почерк взглянуть.

Марианна вдруг ощутила твердую уверенность в том, что эти стихи прислал Эрике Бертрам.

Эрика покачала головой и произнесла задумчиво:

— А может быть, я и люблю его. Как знать? Он очень молод.

Что за перемена вдруг произошла с ней! На ее узком нервном лице вдруг появилось выражение удивительного покоя. Она сейчас была прекрасна, и это только подстегнуло ревность Марианны. Она прогнала Бертрама, да, разумеется, но ведь не за тем, чтобы он посвящал стихи ее подруге.

— Нет, ты должна мне сказать, — почти уже молила Марианна, — давно он тебе присылает стихи? — Она все не могла отделаться от своей навязчивой идеи. Может быть, все это тянется уже давно, а она ничего не знает?

— Это не первые стихи. Но прошу, ни о чем больше не спрашивай! — Эрика и в самом деле была теперь совсем другая.

Марианна и не хотела больше спрашивать. Она сказала:

— Ты потеряла голову, Эрика!

— Оставь меня! — взмолилась та. — Все равно это долго не протянется.

И она ушла, унося с собой сонет и тайну, а Марианна осталась, еще более одинокая, чем прежде.

Только теперь Марианна ощутила, как же ей хочется хоть с кем-нибудь поговорить о будущем ребенке. Она рассердилась на себя за свою внезапную ревность. Ведь она не знала, Бертрам ли писал эти стихи. Но не могла отделаться от подозрения. Письмо Йосту осталось недописанным.

Она отправилась в город и накупила кучу ненужных мелочей. Возле книжного магазина на углу Рыночной площади она наконец остановилась. Она смотрела на витрину, не понимая, что видит перед собой.

И вдруг в витрине началось какое-то движение. Открылась дверца из магазина, и молодой человек с длинными волосами поставил в окно среди книг картину. Над мертвыми буквами книг, соответствующих духу времени, теперь высились сосны с лиловыми тенями, золотился песок, а вдали над синим морем мягко взмахивала крыльями чайка.

Какая прелесть, подумала Марианна. Картина восхитила ее. Такие пейзажи она сама когда-то писала. Интересно, обрадуется ли Йост, подумала она и вошла в магазин с твердым намерением купить картину и подарить Йосту в знак покаяния.

Книготорговец чуть ли не рассердился на столь скорый успех своего экспоната. Но все-таки снял пейзаж с витрины, чтобы еще раз показать его Марианне. Он даже открыл дверь магазина — пусть будет посветлее. Наконец он смущенно признался, что сам написал картину. Безыскусная похвала Марианны порадовала его, а она, преисполнившись важности, сообщила:

— Я раньше тоже писала пейзажи.

Несомненно, восторженный взгляд молодого человека пробудил в ней уверенность в себе, которой она давно уже не ощущала. А что, если ей опять попробовать взяться за кисть? Что же это такое, думала Марианна, прошлое опять оживает во мне?

— А может быть, — робко начал молодой человек, — у вас есть что-нибудь, что можно выставить здесь? Духовная жизнь в нашем городке так скудна, верно? И некоторое оживление, я уверен, многим пришлось бы по душе.

Нет, над этим предложением Марианна могла только посмеяться.

— Но почему, почему вы отказываетесь? — внезапно набравшись храбрости, воскликнул молодой человек. А вдруг ему удастся открыть похороненный талант, пробудить к творчеству дремлющие силы! — Конечно же, — продолжал он с истинно немецкой решительностью, — нельзя вдруг стать художником. Это или есть в человеке, или нет. Но если есть, то уж на всю жизнь.

Тут на картину упала тень, набежала она и на лицо молодого человека, так как вошедший в этот момент покупатель помешал ему. Марианна тоже сердито оглянулась и вдруг воскликнула:

— Как же я тебя искала!

Она раскрыла объятия Хайну Зоммерванду и еще раз воскликнула:

— Как же я тебя искала!

В эту секунду на языке у нее вертелось, что при виде Хайна она наконец поняла, отчего ей неймется, что́ она ищет все эти дни. Как нежданно-негаданно набрела я на цель своих блужданий, неведомую мне цель, думала она в минутной экзальтации.

Она пристально смотрела ему в лицо. Он показался ей много старше, чем был на самом деле. Вокруг глаз множество мелких морщинок, и рот как-то сердито, недоверчиво кривится.

— Да, Марианна, здравствуй! — степенно произнес он и схватил ее руку.

Она не сводила с него глаз.

— Правда, я так часто думала о тебе в эти дни! — опять повторила она. И невольно повернулась на каблуках, так, как делала это молоденькой девчонкой.

Сбитый с толку и разочарованный продавец толокся возле них. Он записал себе адрес Марианны и строго покачал головой, когда Хайн спросил свой заказ.

— Эти книги я не могу вам продать, все они в черном списке.

Хайн и Марианна вместе вышли из лавки и в нерешительности остановились на улице.

— Как хорошо, что я тебя наконец встретила! — сказала Марианна. — Я знала, что ты здесь. Йост мне рассказал, что виделся с тобой.

— А ты совсем не изменилась, — удивился Хайн. — Ни чуточки. Выглядишь совсем как тогда.

«Тогда», что значило для Марианны это слово, какое богатство было в нем заключено, какие надежды, какие мечты, какое счастье!

— Ты находишь? — спросила она и кокетливо, но в то же время искренне заметила: — Но так ведь не должно быть, правда? Человек должен становиться старше, зрелее.

Начал накрапывать дождь, и Хайн сказал с внезапной досадой:

— Сколько можно так стоять? На что это похоже? Лучше нам распрощаться.

— Нет, нет, — поспешно возразила Марианна. — Хорошего же ты обо мне мнения! Давай немного погуляем вместе!

Но Хайн покачал головой.

— Да что это с тобой? — удивилась она и раскрыла зонтик. — Идет дождь, скоро совсем стемнеет, на улице ни души. Идет дождь, а мне надо с тобой поговорить. Ты мне действительно нужен, мудрый Хайн!

Они свернули в переулок. Его злило, что он вынужден подчиниться ей. Куда это может завести, думал он и, идя с ней бок о бок, почувствовал, что стал человеконенавистником. Со дня на день ждал он известий от Фридриха Христенсена. И если частенько он над собой издевался из-за дурацкой истории, в которую он вляпался, мысль о том, что это самый скорый и самый порядочный способ разом со всем покончить, вновь успокаивала его, приводя в настроение почти легкомысленное.

— А может ли так быть, — донесся до него вопрос Марианны, — что человек любит и сам об этом не знает?

Она перешагнула через большую лужу и прижалась к нему. Он ощутил на своей руке мягкую кожу ее перчатки.

— Это что еще за вопрос? — воскликнул он.

— Но ведь ты меня любил, Хайн?

И голос у нее тоже не изменился, решил Хайн. По-прежнему похож на птичий щебет.

Но она не ждала от него ответа.

— Смотри, с моря поднимается туман. Какая прелесть эта старая улица. Здесь пахнет смолой и подгнившим деревом. Ты хоть иногда обо мне вспоминал?

Что это со мной, испугался Хайн нахлынувшей вдруг на него тоски. Что за ерунда, мысленно противясь этой тоске, ругался он, не так уж много я выпил.

— Это все так давно было… И вообще, чего ты хочешь? — спросил он и вдруг рассердился: — Мы уже не имеем друг к другу отношения, ни малейшего. Ты замужем, и что тут скажешь? Ты живешь в другом мире, и от твоего мира к моему не перекинешь мостик, никак. И вообще все кругом переменилось. Дождь теперь тоже не тот, что девять лет назад. И туман, который сейчас поднимается с моря, тоже другой, это не тот добрый туман, который нас оберегает и укутывает, нет, это злой туман, злой, он несет нам ревматизм и грипп, мне, во всяком случае. И враги могут неожиданно вынырнуть из этого тумана. Потому что все кругом переменилось, и Германия, и я, и все вообще. Вероятно, только ты осталась прежней. Но от этого только хуже…

— Хайн, перестань, перестань, — жалобно взмолилась она.

В свете уличного фонаря Марианна увидала его горькую усмешку и опять схватила Хайна за руку.

Тогда он проворчал примирительно:

— Ладно уж, давай немного пройдемся.

А сам подумал: ведь мы же видимся в последний раз.

Тем самым он как бы все-таки признал их общность, и ей не надо было больше за него беспокоиться, так что теперь она имела право окинуть его критическим взглядом. Плащ его пах резиной. На голове у него была потертая, уродливая шапка. Ступал он тяжело. Все это были мелочи, которые бросились ей в глаза. Но они, подобно флюгеру, на который мы смотрим, лишь когда буря уже разразилась, открыли Марианне те горькие истины, о которых уже говорил Хайн. И она почти усомнилась, идти ли ей с ним дальше. Но, представив себе, что придется опять возвращаться одной по пустынным улицам, она испугалась. Она нуждалась в Хайне и, значит, должна была принимать его таким, каков он есть. Она смотрела на него чуть ли не с состраданием.

— У меня есть о тебе еще памятка. — Она сняла перчатку и показала ему шрам на ладони под большим пальцем. — Я хотела открыть банку спаржи. Помнишь?

И Хайн склонился над маленькой рукой Марианны, с полной серьезностью разглядывая белый шов, ведущий от большого пальца к запястью. Ну и перепугался он тогда! Сперва решил, что она вскрыла себе вену. При виде шрама он опять испытал тот же страх, не меньший, чем в ту минуту, когда склонился над кровоточащей раной.

— Да, помню, — прошептал он в умилении. Повернул голову и, выпрямляясь, коснулся губами ее лица. Она сорвала с него шапку и обвила рукой его шею.

— Милый, милый Хайн, — пролепетала она, прижимаясь к его груди и вдруг разрыдалась.

— Что такое, Марианна, что с тобой? — взбудораженный спрашивал он, робко и смущенно поглаживая ее плечи.

Она еще теснее прижалась к нему и плакала все горше и громче. Ее маленькое тело содрогалось от рыданий.

Они стояли так довольно долго. Несколько пьяных прошли мимо, осыпав их бранью.

Наконец Марианна взяла себя в руки.

— Иногда полезно бывает поплакать, — сказала она и добавила: — Я жду ребенка. Ах, Хайн, может, хоть ты со мной порадуешься! Можешь ты меня выслушать? Я должна все тебе рассказать, — заторопилась она.

Они пошли дальше плечом к плечу. Марианна крепко держала Хайна за руку.

— Моя жизнь пуста, — начала она на патетической ноте, — пуста, как осенние поля. Да, я замужем. Но разве это жизнь? Йост настолько старше меня…

Потом ей стало стыдно, что она так говорит о Йосте.

— Он очень добр ко мне, — поспешила добавить Марианна. — И он любит меня. По-настоящему любит.

Но тут же опять заговорила совсем иначе:

— Настоящая любовь? Ах, кто знает, что это такое? Может быть, я однажды и знала… Можно мне тебе это сказать? Только раз, только тогда. О господи, как это было у нас… Ты хоть иногда вспоминаешь? Тогда нам было все равно, день ли, ночь… Мы оба вместе, всегда, в любое время. Может, я не то говорю. Но я имею в виду все в целом. Только Ты и Я. Именно любовь. Не важно, радуешься ты весь день или плачешь. Жизнь — приключение, земля — праздник. А если придет беда, ты, по крайней мере, знаешь, за что бороться. А у нас у каждого своя спальня. И каждую субботу вечером Йост ко мне приходит. В половине десятого, в десять. Сначала он проверяет, плотно ли задернуты шторы. А после он опять уходит. И я каждое утро просыпаюсь одна. Каждое утро — одна. Моя жизнь как зал ожидания, а я сижу там и жду. Но чего? Что будет со мной, если дверь откроется и кто-то позовет меня? Ничего хорошего из этого не выйдет! Я думала, если я выговорюсь, мне легче станет, но нет, у меня такая тяжесть на сердце…

Они давно уже вышли из города. В ответ на ее излияния Хайн не проронил ни слова. У него тоже было тяжело на сердце, и он думал, что неплохо было бы повернуть обратно. Он повел ее назад, по дороге между огородами. В одном из маленьких домиков еще горел свет. С дороги можно было заглянуть в окошко. Там над столом висела голая лампочка. Старый человек в жилетке сидел за столом и читал книгу.

Хайн Зоммерванд знал этого старика, месяц назад тот устроил ему встречу с Георгом, и он же — так было условлено — должен был сообщить Хайну, если все окажется в порядке.

Но никто ни о чем ему не сообщил, и Хайн по-прежнему был на положении изгоя. Тяжесть обвинения и сознание своей отверженности вновь невыносимым бременем легли ему на плечи.

К удивлению Марианны, он вдруг остановился посередь дороги. И с ненавистью уставился в светлое окошко, на старика, этого безмолвствующего вестника судьбы. Позади старика на плите стояли кастрюли, над плитой сушилось белье.

С отчетливостью, от которой чуть не разорвалось сердце, Хайн вдруг понял, что дела его с каждым часом все хуже и хуже. Он забыл о Марианне, повисшей на его руке, и не сводил глаз со старика. Он видел, как тот, читая, шевелит своими тонкими губами. Я заскочу к нему на секунду, подумал Хайн. Только спрошу, в чем дело. Не могут же они заставлять меня столько ждать.

— Хайн, Хайн, что с тобой? — зашептала Марианна, вдруг испугавшись. У него сейчас было такое же жесткое лицо и такой же непонятно чего ищущий взгляд, как в то утро, перед его исчезновением. Неужели опять всему конец?

Хайн обернулся. Они меня до смерти замучают, с горечью подумал он. И рядом с Марианной побрел в темноту. Потом он вспомнил, что должен еще утешать ее. Она ведь так плакала недавно. И он сказал:

— Теперь у тебя будет ребенок, Марианна. Вот увидишь, ты еще будешь счастлива.

— Позволь мне объяснить тебе все, до конца, — попросила она и рассказала ему о Бертраме. Разговор о нем доставил ей какое-то болезненно-сладострастное удовольствие.

— Я ведь тебе говорила, как я живу. И вот появился он. Молодой, привлекательный. Сначала я полюбила его просто как брата. Он был так молод, хотел, чтобы жизнь покорялась ему. Потом все изменилось. Я была так ужасно одинока. Сперва я думала о нем по утрам, просыпаясь. Потом стала думать по вечерам, когда не могла заснуть. И не только потому, что он присылал мне стихи, — соврала она вдруг.

Хайн сухо поинтересовался:

— А что об этом известно Йосту?

— Вот в том-то и дело, я должна, должна ему все сказать. — Только тут Марианне открылось, что ей и впрямь ничего другого не остается. Йост и так уже что-то, видимо, заподозрил.

— Погоди, да погоди же, — пробормотал Хайн. Он был смущен и растерян, ему было стыдно, что он вообще задал этот вопрос.

— Видишь ли, — попытался он объяснить, — вот я — мужчина, и если подумать, то я, пожалуй, предпочел бы не знать, что жена меня обманывает. Да, конечно, я бы предпочел не знать…

Дорога была неважной. Сплошная щебенка. То и дело под ноги попадались осколки стекла или консервные банки. В конце концов Марианна чуть не упала, споткнувшись о кирпич. Хайн едва успел ее подхватить.

Вся дрожа, Марианна проговорила:

— Это бессмысленно. Я должна ему все сказать.

Дальше Хайн уже вел ее за руку, покуда не увидел свет уличных фонарей.

— Не надо, чтобы тебя здесь кто-нибудь видел, — сказал Хайн. — Да еще со мной. Я пройду вперед и сделаю тебе знак, если на улице никого нет.

Она печально кивнула, но не отпустила его. Крепко держа Хайна за руку, она прошептала:

— Кажется, мне немножко полегчало.

— Я желаю тебе всего самого доброго, — шепнул Хайн, — я, правда, желаю тебе всего самого доброго.

С ярко освещенной главной улицы он помахал ей, и она заспешила на его зов, но, когда вышла на главную улицу, Хайн уже исчез.


Полк возвращался с маневров. Сомкнутым строем самолеты трижды облетели маленький город.

Люди высыпали на улицы и, задрав головы, смотрели на небо, откуда несся грохот моторов.

— Они вернулись! — в восторге орали школьники.

— Вот они и вернулись! — удовлетворенно кивали хозяева пивных и ресторанов, ибо во время маневров дела их пришли в заметный упадок.

— Вот они и вернулись! — ликовали горничные, продавщицы маленького универсального магазина и старшеклассницы из женского лицея.

— Опять они здесь! — с горечью сказали два молодых юриста-асессора и младшие ординаторы больницы.

Марианна тоже сказала:

— Вот он и вернулся! — Сказала смиренно и решительно.

Но, стоя у окна в ожидании, когда подъедет машина Йоста, она вспомнила слова Хайна: «Я мужчина. И я предпочел бы не знать».

Она стремительно сбежала по лестнице и сама отворила дверь. Йост быстро шел по дорожке ей навстречу. Глаза его на загорелом лице сияли. Но, не дойдя до двери, он обернулся.

— Вы перепутали чемоданы! — сердито сказал он пареньку, шедшему за ним следом. — Мой — из светлой кожи. А тот, что вы тут тащите, пусть Фритцше отвезет капитану Штайнфельду.

Потом он поздоровался с Марианной. Взял в ладони ее голову и поцеловал в лоб. Это было странно и сбило Марианну с толку.

Она решилась сказать ему все сразу, тут же, как только он приедет, и даже составила себе точный план. Она дала ему одному войти в свой кабинет, где над письменным столом висел купленный ею пейзаж. Сейчас он его увидит, позовет меня, подумала она, и тогда… Но тут в ее памяти опять всплыли слова Хайна Зоммерванда: «Я предпочел бы не знать».

Она помогла горничной накрыть стол в столовой и в страхе ждала, что Йост ее позовет. Но он не звал ее. Надо мне самой к нему пойти, подумала она, но у нее не хватило решимости. Видно, он не так уж обрадовался картине. От этой мысли она окончательно пала духом.

— Если так… если так… — шептала она грустно и безнадежно.

Йост между тем стоял у себя в комнате, удивленный, что она оставила его одного. И вообще, она даже толком не спросила, как его дела! Картина над письменным столом ему не слишком понравилась.

Итак, все началось неудачно. За столом Марианна, удрученная, сидела напротив него. С каждой секундой бремя невысказанного признания становилось все тяжелей.

Выпив и перекусив, Йост стал разговорчивее и оживленнее, и ее молчание было для него как нож острый. Он говорил о маневрах, об обеде в штабе дивизии, потом заговорил об авариях и внезапно опять пришел в дурное настроение.

— Впрочем, без последствий это дело не останется! — угрожающе произнес он. — Я не намерен и дальше терпеть штучки этого Хартенека.

Марианна не очень поняла, о чем он говорит. А он вдруг перегнулся через стол и впился в нее взглядом.

— Если я не ошибаюсь, — сказал он, — у Хартенека что-то такое начинается с Бертрамом.

— Нет! — сказала Марианна и встала. — Как тебе такое в голову могло прийти?

— Нет? А почему нет? Что ты об этом знаешь? — быстро спросил он и вынул из глаза монокль.

— Естественно, ничего, — ответила Марианна спокойно и усилием воли согнала краску с лица.

— Но объясни же мне, — настаивал Йост.

— Что я должна тебе объяснять? — В голосе Марианны звучал холодок. — Я просто удивилась. Ведь он присылает Эрике стихи.

И напомнила:

— Что ж ты не ешь, ведь все остынет.

— Это Эрика тебе рассказала? — еще спросил Йост.

Марианна поспешила перевести разговор на праздник, который Шверины намерены дать в честь окончания маневров.

— В связи с гибелью Армбрустера придется праздник отложить, — разъяснил он ей.

После ужина выяснилось, что он неважно себя чувствует. У него разболелось правое колено, и он рано лег в постель. Марианна растерла ему колено муравьиной кислотой.

Придя к себе, она еще долго не ложилась. Все ее планы на сегодня рухнули.

Но разве так не лучше?

Марианна еще раз спустилась в кабинет Йоста, чтобы взять книгу. Картина над письменным столом ей тоже вдруг не понравилась. Надо будет ее отсюда убрать.

На другой день ей пришлось вызвать врача. После жизни в сыром лесном лагере у Йоста разыгрался ревматизм, а он был нетерпеливый, несносный больной. Так или иначе, но его раздражение и нетерпеливость заставляли ее молчать.

Надо подождать, пока ему не станет лучше, думала Марианна. Иногда ей казалось, что она чувствует, как ребенок растет в ее чреве. Таиться больше нет смысла. Она должна поговорить с Йостом. И к черту все заранее заготовленные слова. Она рассчитывала, что если уж соберется с духом, то сумеет сказать все как надо.

Йост лежал в постели и был не прочь поболтать. Как-то вечером они играли в мюле.

Йост наклонился передвинуть фишку. Пижама распахнулась, и стал виден широкий красный рубец на груди.

— Вот уже вторая партия — моя! — торжествовал он, но тут же сообразил: — Ты просто не следишь за игрой. О чем ты думаешь?

Марианна только вздохнула и хотела отодвинуть доску в сторону.

— Мне надо с тобой поговорить, Йост, — просительно сказала она. Внезапно она решила, что это должно произойти сейчас, сию минуту.

Но он настоял, чтобы она сыграла с ним еще одну партию. И с отрывистым, твердым стуком стал расставлять на доске фигуры. В комнате было очень тихо, ни единого шороха, только этот издевательский стук.

На Марианну он подействовал угнетающе. В лихорадочном возбуждении, охватившем ее, как только она решилась сейчас же обо всем рассказать, ей показалось, что это смерть стучит в ее грудь своей костлявой рукой. Сердце билось неровно, и играла она хуже, чем обычно. И очень скоро опять оказалась в безвыходной позиции.

— Да ты уже почти выиграл, — смиренно, но нетерпеливо заметила она и взмолилась: — Давай больше не будем.

— Нет, нет, тут еще не все потеряно. Надо доиграть до конца.

Марианна быстро схватила доску, чтобы ее убрать, но Йост держал ее обеими руками.

— Оставь!

— Ах, Йост, — засмеялась Марианна, продолжая дергать доску, так что несколько фигур свалилось на пол.

— Перестань! Ты что, не видишь, что делаешь? — рассердился наконец Йост и с яростью взглянул в ее побелевшее решительное лицо.

Что это, собственно, было? Они ожесточенно, всерьез, боролись за эту доску.

— Но это же глупо! — вскричал Йост, желая положить конец зловещей борьбе. Он выпустил доску и схватил Марианну за руку. Она с отвращением почувствовала, как он сжал ее запястье. Она видела его смуглую волосатую руку, его грубые пальцы на своей белой коже и содрогнулась от омерзения. И вскрикнула в испуге.

Тогда он вывернул ей руку. Она еще раз вскрикнула и отклонилась в сторону. Доска со всеми фигурами полетела на пол. Он все по-прежнему держал ее руку. Она, скрючившись, упала на колени перед кроватью и откинула голову назад. Лицо ее исказилось от боли.

Только вдруг осознав, что получает от этого какое-то сладострастное удовольствие, и сам себе удивившись, Йост отпустил ее и откинулся на подушки. Марианна ногой отшвырнула доску и пошла к двери, кулаками сжимая виски. Она не плакала, она подавила стон, закусила губу, чтобы не закричать. У нее была только одна мысль: как мне отомстить ему за это?

Она хотела уже выйти из комнаты, но в дверях передумала. Повернулась и подошла к изножью кровати. Он удивился, а взгляд ее горящих глаз напугал его.

Возбуждение придало ей прозорливости, и она заметила его испуг. Сейчас, неожиданно, она взяла над ним верх. Наконец-то. И она воспользуется его слабостью.

— Я хотела поговорить с тобой спокойно и дружески, — сказала она, всеми силами стараясь сдержать слезы и придать суровости своему голосу: — Но игра была тебе важнее.

Она запнулась. Нет, она вовсе не собиралась устраивать ему сцену, она должна держаться твердо и спокойно, пора. Она перевела дух и проговорила:

— Йост, я беременна. Я хочу иметь ребенка.

Йост кивнул ей, улыбаясь и кривя губы.

— Если ты хочешь… — сказал он тихо и смиренно.

— Может, ты собираешься меня еще о чем-то спросить? — предположила Марианна после обоюдного смущенного молчания.

Йост покачал головой.

— В самом деле? — В ее голосе слышалась насмешка.

Йост отвел глаза.

— Это мой ребенок? — спросил он.

— Да, — бесцветным голосом ответила Марианна, — да, это твой ребенок, клянусь тебе.

Прежде чем уйти, она протянула ему руку.

Впоследствии мысль о ребенке не давала ему покоя. Он думал: если бы она сообщила об этом по-другому, если бы это не выглядело уступкой с его стороны, ее победой над ним, то с этим еще можно было бы согласиться. Самые странные мысли посещали его теперь. Любое плодородие отвратительно, думал он. При виде Марианны ощущал тошноту. Представлял себе пеленки и детские крики. Его отвращение к будущему ребенку все возрастало.

Дважды он попытался поговорить с Марианной. Ведь еще не поздно, правда? Ей следует хорошенько подумать. Она ведь может еще пойти к доктору Керстену, который уже один раз…

Но она со смехом перебивала его. Она уже была на приеме у доктора Керстена, и он сделает все, чтобы ребенок появился на свет здоровым.

Теперь любая мелочь могла послужить поводом для серьезной размолвки между ними. Однажды Марианна уронила на пол тарелку. Он заорал на нее, весь дрожа от злости, жилы на лбу вздулись, сжав кулаки, он кричал, указывая на ее живот: она обманула его, это не его ребенок. Но она с такой яростью защищалась от его обвинений, что он опять усомнился в своих подозрениях.

После подобных сцен они сидели друг против друга в изнеможении и отчаянии, вялые, разбитые…

Йост не мог понять, как он до этого докатился.

VIII

Осенние шквалы оголяли остров, унося в море всю пеструю листву. А прибрежные волны плели из нее траурный венок вокруг этого клочка суши. Рыбаки нагружали свои маленькие лодки домашним скарбом. Грузили и то, что было у них из живности — корову, свинью, кур — несмотря на мычание и визг. Люди стали вести себя благоразумнее. Измучившись, они, казалось, забыли, как тяжко им расставаться с островом. Потом беспомощно затарахтели моторы, и маленькая флотилия покинула бухту. Остров остался позади.

Когда, обогнув косу, лодки вышли в открытое море, мужчины и женщины бросили прощальный взгляд на остров. Глаза их были полны слез, и они махали руками тому, кто там остался.

Фридрих Христенсен не ответил на их прощальное приветствие. Сухими глазами смотрел он вслед лодкам.

И вдруг с одной из маленьких лодок в воду плюхнулся какой-то темный шар. И сразу же вынырнул на поверхность. Буян. Его блестящая шерсть намокла и отяжелела. Она тянула его ко дну, ему лишь с трудом удавалось держать голову над водой. Он прерывисто дышал, сердце тяжело билось. Теперь он уже боролся за жизнь. Когда же до него, как во сне, донесся запах земли и родного человека, он устало вытянул лапы.

Фридрих Христенсен вошел в воду, схватил Буяна за загривок и вытащил на берег. Пес, тяжело дыша, мокрым пятном лежал на песке. Рыбак тоже промок до нитки. Буян поднял на него глаза, благодарно и бессильно вильнул хвостом. Христенсен сел на камень и стал ждать, когда Буян сможет подняться на свои дрожащие лапы. Потом они рядышком поплелись наверх, к хижине. За ними тянулся темный мокрый след.

Через покосившуюся калитку Фридрих Христенсен вошел в сад и оттуда еще разок глянул на море, туда, где люди с Вюста плыли навстречу неведомой судьбе.

Пока они плыли в своих лодках, они чувствовали себя еще дома. Но когда вечером причалили в гавани маленького городка, все переменилось. С тяжелым сердцем выходили люди на причал.

Только Хюбнер сразу знал, что делать. Издали похожий на грушу, он засеменил по улицам на своих тонких ножках. Дойдя до лестницы, ведущей к дому ландрата, он стал взбираться по ней, перешагивая через две ступеньки. С довольным видом он сообщил: остров очищен. О том, что Фридрих Христенсен остался, он умолчал и, получив свое вознаграждение, счел за благо побыстрее исчезнуть. Жена Фридриха Христенсена из гавани сразу отправилась на квартиру Хайна. Дверь была на замке, и женщина уселась на лестнице, ожидая хозяина. Проснулась она от звука шагов по ступенькам и медленно выпрямилась. Протянув Хайну записку, она сказала:

— Я так уморилась, что, кажется, заснула.

Тыльной стороной ладони она провела по глазам, а потом стряхнула черную пыль с юбки.

— От Христенсена! — воскликнул Хайн, взяв записку. — Но вам не стоило меня дожидаться.

— Должна же я знать, когда вы придете за лодкой, — сурово ответила она. — И поговорить мне с вами надо. Вот я и дожидалась.

Он зажег свет и посмотрел ей в лицо. Ее каштановые волосы были причесаны на прямой пробор и стянуты узлом на затылке. Свежая обветренная кожа туго обтягивала ее мясистые щеки. Лет около сорока, широкобедрая и большегрудая. Как все рыбачки, она носила короткую юбку. На крепких ногах — длинные черные чулки.

Хайн положил письмо Фридриха Христенсена на стол и прикрыл его рукой.

— Да, читайте себе спокойненько, я знаю, чего в нем, — сказала она, остановившись посреди комнаты. Она не сводила глаз с Хайна. Подумала: вот, значит, он какой, и ничуть не удивилась. Пока они плыли сюда, она все пыталась представить себе, как он выглядит, что же это за человек, который внушил ее мужу такую мысль. И не могла вообразить его себе. Теперь же она сочла, что никак иначе он и не мог выглядеть.

Он заметил, как убывает враждебность в ее взгляде, и стал чувствовать себя свободнее. Да, он вдруг рассердился на себя за паутину на потолке, пыль в углах и грязные кастрюли на маленькой газовой плите. Все это выглядело неприлично и негостеприимно. Ему было стыдно перед этой женщиной.

В комнате имелся только один стул. Она села на кровать, старомодную и очень высокую. Юбка ее задралась на коленях, так что стала видна белая кожа на полных ляжках над черными чулками.

В записке было сказано только, что Хайн может взять лодку и переправиться на остров. Парус можно не ставить, дойти на одном моторе, так проще. Об остальном ему скажет жена.

На мгновение он задумался, опершись на стол.

— Когда же я смогу взять лодку? — спросил он.

Это была мольба об отсрочке. Но женщина ответила:

— Если надо, то завтра. С моим барахлишком возни не много.

Она смотрела на свои красные руки сложенные на коленях.

— В одиннадцать? — спросил он.

— Да, да, — со вздохом кивнула она, — приходите к одиннадцати.

Надо мне поскорей ее отсюда выпроводить, решил Хайн, иначе я еще влипну с ней в историю…

— Ну, так до завтра, — сказал он, подавая ей руку.

Женщина посмотрела на него и медленно встала. Нет, она и не думает уходить. Она подошла к Хайну почти вплотную, так что он ощутил на своем лице ее дыхание.

— Зачем вы все это затеяли? — спросила она.

Хайн промолчал, но взгляд ее серьезных глаз выдержал. Они были серые, в веселых карих крапинках. Хайн улыбнулся и положил руку ей на плечо.

— Ты хочешь это знать? — спросил он, чувствуя, что больше не боится ее.

— Хочу ли я знать? — возмутилась она. — Моя жизнь, можно сказать, идет прахом, а ты спрашиваешь, хочу ли я знать. Я-то и так знаю, вот только охота мне твой ответ услыхать. Я знаю, все из-за одного вашего упрямства и гордыни, потому что вы не желаете признать, что кто-то посильнее вас!

Она сбросила с плеча руку Хайна и отвернулась.

Хайн отошел от нее. Потом сказал:

— Фридрих ничего мне о тебе не говорил. Я не знал, что ты за человек.

Он зажег конфорку и поставил воду для кофе.

— Фридрих старый человек, — сказала она, — и его еще можно понять, а вот ты, ты-то тут при чем, если он хочет навлечь на себя беду?

— Как тебя звать? — спросил Хайн из угла, не оборачиваясь.

— Дёрте, — ответила она. — Вот этого я не пойму. В этом же нет никакого проку.

Он не ответил. Немного погодя она проговорила:

— Комната у тебя уж очень маленькая. Но косой потолок — это красиво.

— Чертовски жарко летом, — отозвался он и поставил на стол одну чашку и крышку от термоса. Гудела газовая горелка. Когда Хайн опять отвернулся, она сгребла в ладонь со стола хлебные крошки, оставшиеся от его завтрака.

— Не выбрасывай! — закричал он. — Рассыпь их на карнизе за окном.

Она открыла окно в косой стене и высыпала крошки. За окном была ночь. Фонари горели и в городе, и на причале в гавани. В безлунном небе сияли звезды.

— Посмотрела бы ты, какой спектакль устраивают тут птицы по утрам! — сказал он за ее спиной. — Есть тут одна синичка, так ей даже воробьи нипочем!

Воздух был напоен влагой. Дёрте закрыла окно. Хайн уже разлил кофе.

— Еды у меня никакой нет, — извинился он. — Я обычно ем в столовой. А все запасы кончились! — добавил он и рассмеялся.

Вообще все кончилось, пронеслось у него в голове. И может быть, это последняя ночь. Он сам себе удивился. Неужто жизнь была таким уже невыносимым бременем? В это как-то с трудом верилось. А ведь у него сейчас гость, вернее, гостья. Он поставил на стол синий кофейник. А завтра утром он уедет, чтобы вместе со стариком, мужем этой женщины, сложить голову.

Она обошла вокруг стола и опять опустилась на кровать.

— Давай-ка поговорим, — сказала Дёрте и отпила глоток кофе. — Фридрих никогда со мной не говорит. А ты мне все скажешь. Я знаю, я сердцем чую — тебе можно верить.

Хайн улыбнулся, тряхнув рыжими кудрями. Она быстро сдастся, с горечью подумал Хайн. У него уже пропала охота убеждать ее в том, что все задуманное им и Фридрихом — справедливо.

— Давай сперва выпьем кофе, — предложил он, — а на разговоры у нас еще хватит времени.

Он сел рядом с Дёрте.

— Понимаешь ли, стул совсем развалился. — Она не противилась его рукам, не просила погасить свет. Она вытянулась на кровати и дышала глубоко, но спокойно.

— Ты — сама жизнь, — прошептал Хайн, склоняясь над нею.

Она улыбнулась, но не поняла, что он хотел сказать.

Потом он погасил свет и открыл окно.

Под утро он проснулся и увидел, что она сидит в постели с ним рядом. Она была голая, полные груди тяжело обвисли. Ее кожа, казалось, светится в сумраке, голубоватая у шеи, она становилась все бледнее, а вокруг больших коричневых сосков была совсем белой.

Почувствовав на себе взгляд Хайна, она протянула руку к окну, так что ему видна стала темная тень волос под мышкой.

— А вот и твои гости. И синичка тут. Но на одних твоих крошках она бы так не разъелась.

Он вслушался в ее голос.

— Мне пора идти, — сказала она. — Жаль, мы так и не поговорили. А теперь уж не стоит. Теперь тебе надо ехать.

Она вздохнула. Ждала ли она ответа, надеялась ли, что он станет возражать ей?

Он ничего не ответил. Она откинула одеяло и вылезла из постели. Лишь когда ее тепла не стало рядом с ним, он ошеломленно осознал, что снова один. Как все это глупо, пусть она останется, я хочу согреться. Он лег на бок, чтобы лучше видеть, как она стоит и умывается возле трехногого железного умывальника. Она была плотная, но движения ее казались мягкими. Сунув лицо в таз, она руками придержала густые волосы на затылке. И выпрямившись, побила одной ногой о другую, словно стряхивая песок. Вода из губки стекала по ее широкой спине на пол.

— Я тебе всю комнату залила, это ничего? — спросила она, повернувшись к нему.

Глаза их встретились. Потаенная мука в его взгляде причинила ей боль. Она не стала тратить время на вытирание и поспешила накинуть платье.

Хайну Зоммерванду стало стыдно, что он все еще валяется. Он схватил со стула брюки и торопливо натянул их.

Но она уже стояла в дверях. Еще раз обняв его за голые плечи, она сказала:

— Ну, так до одиннадцати.


Он запер за ней дверь. Было холодно, и он не выспался. Ему хотелось умыться. Но в тазу была мыльная вода, в которой плавали волосы. Он вылил ее в ведро и вышел на лестницу за чистой водой. Двигался он медленно, устало опустив плечи. Он был очень недоволен собой. Как он мог позволить себе такое?

И тут у него возникла мысль, заставившая его рассмеяться. Дёрте ждет его в гавани с лодкой. А что, если он не поедет на остров? Разве не может он просто сесть вместе с Дёрте в лодку и смотаться отсюда? Подальше от всех бед, от этой жизни, от этого ада, от этой Германии?

И лодка ждет, и женщина в лодке, и море — вот оно. До Швеции — рукой подать. А можно пойти и в Данию. Они причалят в каком-нибудь фьорде или в маленьком датском порту. Работу он найдет, и стол купит такой, чтобы можно было под ним вытянуть ноги, и широкую кровать. Кровать обязательно широкую. Ребенку он потом станет вырезать кораблики, и они вместе будут пускать их в море.

Он опять засмеялся. В этом смехе звучало: вот дурак. Размечтался о покое, о широкой кровати. Что ты, себя не знаешь, натуры своей не знаешь? Покоя захотел, в такое-то время? Какой тяжкой цепью стала бы такая краденая свобода, какой мукой этот неправедно добытый покой! Нет, нет, бежать отсюда нельзя. Ведь тогда они окажутся правы и с полным основанием назовут его предателем.

И Хайн Зоммерванд окончательно отрезвел. Он переправится на остров и вместе с рыбаком доведет дело до конца.

Брился он очень тщательно. И при этом порезался, когда покачал головой: что за дурацкие мысли иной раз лезут в голову!

Затем надел чистую сорочку и решил пойти к булочнику. Время у него еще есть. Лестница скрипела под его тяжелыми башмаками. Он спускался, держась за изъеденные древоточцем перила. Через последнюю ступеньку он перепрыгнул, и у булочника криво улыбался горничным, покупавшим хлеб к завтраку для своих господ. Свой кулек с горячими булочками он взял обеими руками.

На улице стояла ручная тележка, груженная овощами. Хайна Зоммерванда порадовали яркие краски — красная капуста, морковь и кольраби. И вдруг он услышал тихий голос:

— Георг хочет поговорить с тобой.

— Что? — резко повернул голову Хайн. Рядом с ним стоял старый Кунце, тощий, с поросшим густой щетиной лицом, которое затеняла широкополая черная захватанная шляпа. Бескровные губы старика улыбались. Он запыхался. Со свистом перевел дух, прежде чем заговорить снова.

— Поторопись. Вот адрес.

И Кунце сунул крохотную записочку ему между пальцами, державшими кулек.

Потом нагнулся над тачкой, кряхтя приподнял ручки и неверным шагом двинулся вниз по улице, к рынку.

Какое-то время Хайн Зоммерванд еще простоял у двери своего дома. Пальцы его ощутили тепло хлеба и шероховатость записки.

Прочитав адрес, он подчинился приказу. О чем он думал по дороге, Хайн так никогда и не мог вспомнить.

Он вошел в незнакомую, мещански обставленную квартиру. Открыл ему высокий, светловолосый, с виду несколько вялый мужчина.

— Вы пришли починить ванную? — спросил хозяин.

Хайн удивленно покачал головой. Потом вспомнил, что Кунце дал ему этот пароль, и поспешно ответил:

— Да, да, мне только надо сперва взглянуть, я не взял с собой инструменты.

Человек кивнул и впустил Хайна в комнату.

При виде Георга он остолбенел. Нет, как же тот изменился! Правда, Хайн видел его лишь дважды, и то в сумерках. Но все же, все же! Перемена была столь разительна, что сразу бросалась в глаза! Голова Георга устало поникла на грудь, так, словно он прятал горло от сквозняка. Широкое лицо стало совсем маленьким. Тусклые глаза беспокойно блуждали. Слабая улыбка тронула его губы.

— Ах да, это же ты! — сказал Георг, но рука, которую он хотел протянуть Хайну, непроизвольно поднялась к виску, чтобы хоть как-то унять сверлящую боль.

Что с ним сталось за какие-то несколько недель, подумал Хайн, он совершенно изнурен!

— Это же ты! — повторил Георг. Руки его дрожали. Он заметил взгляд Хайна. — Ты уж извини, — сказал он, — но за последние восемь дней я не спал, по-моему, и четырех часов. А это и ломовая лошадь не выдержит.

Георг положил руки плашмя на стол, чтобы они не дрожали. На этот раз ему удалось улыбнуться по-настоящему.

— Ты, уж наверно, проклял меня! — полувопросительно произнес он.

Хайн Зоммерванд только пробурчал что-то, вертя в руках пакет с булочками.

— Но теперь зато все в порядке, — продолжал Георг и сумел наконец сосредоточить взгляд на лице Хайна. — Отныне ты опять с нами. Не обижайся на меня, что это так долго тянулось. Работа у нас не легкая. Так что не держи на меня зла.

Его правая рука потянулась через стол. Широко и открыто лежала она перед Хайном. Тот стоял, опустив голову, рыжие кудри упали на лоб, лицо было такое, словно он внимательно к чему-то прислушивается.

Но он не понял ни слова из того, что сказал ему Георг. Он знал только одно — друзья опять позвали его. Тяжесть упала с плеч, сердце переполнилось ощущением счастья. Сколько он ни старался, ему не удалось справиться с подступившими слезами. Но при взгляде на изможденное лицо Георга его как будто что-то толкнуло в грудь. Он усомнился в себе: если уж Георга так доконало, что же будет со мной?

А тут всплыло в памяти и все остальное. В гавани стоит лодка, на причале ждет Дёрте, а на острове его давно высматривает рыжебородый Христенсен.

— Слишком поздно, — сказал Хайн, вновь опуская глаза, так как не осмелился взглянуть в лицо Георгу. Взгляд его блуждал по бессмысленным узорам ковра, выдержанного в пастельных тонах. Хайн все вертел в руках кулек, потом открыл его, небрежно достал одну булочку и вонзил в нее зубы.

— Вы меня отстранили, вы меня заставили ждать, а за это время много чего случилось, — тихо проговорил Хайн. Он хотел, чтобы Георг его понял, а потому рассказал историю Фридриха Христенсена и других рыбаков с острова Вюст.

Георг опустил голову.

— Но ты же должен понять, — снова взмолился Хайн, продолжая вертеть в руках кулек с двумя оставшимися булочками. — Должен. Я был в таком отчаянии. Впервые в жизни меня отстранили от борьбы. А тут появляется этот рыбак и щекочет меня своей рыжей бородой. По крайней мере, есть что делать, хоть дело, конечно, и безнадежное. Так почему мне было за него не взяться? Для всего остального я, видно, был недостаточно хорош.

Георг по-братски положил руку на плечо Хайна.

— Да, тебе от нас тоже здорово досталось, — сказал он. — Но теперь-то все по-другому. Теперь ты опять с нами.

Он повторил:

— Теперь ты опять с нами.

Хайн грустно покачал головой.

— Нельзя каждый день начинать жизнь заново.

Его самого удивило, что он мог так говорить с Георгом, но мертвенно-бледное лицо его с жестокими следами нечеловеческого напряжения вдруг показалось Хайну невероятно располагающим к доверию.

— Конечно, тебе это нелегко, — подтвердил Георг, сильнее сжимая плечо Хайна. — Я понимаю. Но теперь мы позвали тебя, ты нам нужен, ты нам нужен. Ты должен это понять.

Хайн сглотнул слюну, в горле у него стоял комок.

— Но не могу же я просто бросить Христенсена, — выдавил он наконец. Он вспомнил о Дёрте, которая, наверно, уж все глаза проглядела, поджидая его на причале. Что она о нем подумает?

— Тебе охота вместе с ним угодить за решетку? Много ли в этом проку? — насмешливо спросил Георг.

Хайн повернулся так стремительно, что рука Георга соскользнула с его плеча. Рыжая шевелюра вспыхнула прямо перед лицом Георга.

— Я знаю, знаю, но я должен хотя бы поставить его в известность! — воскликнул Хайн.

Георг не ответил, только недовольно сжал губы, глядя мимо Хайна. Взгляд его был пуст и печален. Хайна это потрясло.

— Что же мне делать? — простонал он.

Не глядя на него, Георг произнес очень твердо:

— С этой минуты тебя не касается ни Христенсен, ни остров, ни какое-либо другое из твоих дел. Ты совершил ошибку и не можешь ее исправить, не взяв на себя вину. Вот так, и только так. А как ты себя при этом чувствуешь, не имеет значения. Не имеет значения и то, что о тебе подумают другие. Это все не в счет. Считаться ты будешь только с нами. Итак, для начала забудь все, что было. Сколько человек работает теперь у вас на верфи?

— Человек шестьсот, должно быть, — отвечал Хайн. И заморгал. Ему померещилось, что он стоит в гавани и смотрит на причал, откуда ему обеими руками машет Дёрте.

А что, кстати, случилось с собакой, которая была тогда в лодке Христенсена?

Хайн ощутил на лбу холодный пот, когда он встал и протянул руку Георгу. Георг пожал ее.

— Поговорим о работе на верфи? — спросил Хайн.

IX

Фридрих Христенсен окончил свой утренний обход острова. Стоял на берегу и смотрел на море. На широкой глади его не видно было ни дымка, ни паруса. Казалось, остров забыт не только богом, но и людьми.

Буян ласково терся о колени хозяина. Потом залаял на чайку, скользившую по воде в глубь бухты. С сердитым, похожим на смех криком она вновь взлетела. Собачий лай и птичий крик лишь ненадолго нарушили тишину. И вновь она сомкнулась за последним, уже растаявшим звуком. И стала еще суровее, чем прежде, оттого что море вполголоса говорило с прибрежными камнями. Безраздельно властвовала тишина над тяжкими вздохами деревьев, гнущихся на осеннем ветру.

Вот уже шестой день рыбак поджидал здесь свою лодку, которую должен был привести ему Хайн Зоммерванд.

Ведь он же обещал, думал Христенсен, обшаривая взглядом море до серебряной дуги горизонта.

Потом повернулся и пошел вверх по склону, в пустую деревню.

Хотя он знал, что там никого нет, он стал стучаться в двери домов. Открывал их, хоть никто не приглашал его войти, входил в комнаты с приветствием, на которое никто не отвечал. В кухне соседа на него вылупились черные дыры железной плиты. На висячей полке завалялся пакетик пряностей. Сколько раз рыбаку приходилось чинить забор, а то соседские куры вечно шастали в его огород. Теперь не было ни кур, ни соседа и для ругани не было никаких оснований. И все-таки Христенсен выругался, он все еще вел спор с соседом.

Долго не решался он переступить порог лавочника. Вывеска над дверью «Гостиница и пивной зал Хюбнера» покосилась. Просторное помещение лавки было пусто. Лавочник ничего не забыл. Хюбнер был аккуратным из жадности, сверхдобродетельным из трусости и верным сыном отечества из страсти к наживе.

— Подай мне рому! — усмехнулся Христенсен, и слова его гулко отдались в пустой лавке. На голубой степе осталось темное четырехугольное пятно. Там висел календарь, изданный фабрикой швейных машинок.

Дом деревенского старосты казался еще более заброшенным, чем другие, так как Йенсены увезли с собой даже оконные рамы. Только старый стул со сломанной спинкой стоял посреди комнаты, по которой, точно кот на мягких лапах, разгуливал ветер. У рыбака больно сжалось сердце.

— Кто бы мог такое подумать, Иоганнес Йенсен? Мы оба уже не молоды. Но кто бы мог подумать, что тебя похоронят не там, где ты прожил всю свою жизнь? Ты умрешь среди чужих людей и не обретешь покоя среди чужих покойников.

Рыжебородый замолчал и пододвинул стул к холодной печи. Потом потер озябшие руки и продолжал:

— Местечко возле могилы твоего отца было для тебя предназначено. Что подумает твой отец, если ты не придешь к нему, если ему будет холодно оттого, что никого нет под боком?

Фридрих Христенсен встал и обошел комнату. Он что-то сказал, и собака подняла лай. Но его слова не были ни командой, ни похвалой Буяну, они ни к кому не были обращены. И Буян лаял, не понимая своего хозяина.

Он пошел за стариком и в следующий, куда более бедный дом, где Фридрих Христенсен не держал таких длинных речей, как в доме Йенсена. Здесь жили совсем простые люди. С такими говорят о работе на маленьком поле, о скотине в хлеву и о том, как трудно приходится рыбакам во время ранних зимних штормов.

Но когда Христенсен опять умолк и перешел через улицу, чтобы уже на той стороне войти в другой дом и продолжить разговор с теми, кого здесь больше не было. Буян с его пушистой длинной шерстью опустился в дорожную пыль и заворчал, сердито скаля на небо свои белые зубы.

Высоко, очень высоко над островом равномерно кружил самолет. Рыбак погрозил небу кулаком и разразился бранью. Не успел он докончить своего проклятия, как мощный рев заглушил его голос.

Одинокий человек стоял посреди улицы в безлюдной деревне. И смотрел вверх, на темную тень. Предчувствие чего-то страшного погнало его к дому. Но как ни быстро он бежал, это было ничто в сравнении со скоростью железных хищников, несшихся в небе. И старик прекратил гонки. Он остановился, исподлобья глядя на самолеты, которые с грохотом приближались к острову.

Разъяренный Буян вскочил, залился лаем, скребя лапами сухой песок деревенской улицы. Потом он испугался, поджав хвост, подполз к Фридриху Христенсену и затаился у его ног.

И тут от первого самолета отделились две точки. Они коротко взблеснули на солнце и со свистом понеслись вниз, темнея по мере падения. Они исчезли в бухте, чтобы тут же возродиться вновь во взметнувшихся ввысь фонтанах воды и пены, которые, упав, в один миг стерли в порошок прибрежные камни.

Медленно, словно поднимая невыносимую тяжесть, Христенсен еще раз погрозил небу кулаком. Крик его был уже не проклятием, а просто громким воплем. И опять перед ним пролетели две эти чертовы штуковины и вонзились в землю на краю деревни. И в ту же секунду с глухим громом выбросили в небо тучи земли и камней и мигом вырастили огромное дерево вонючего дыма. Фридриха Христенсена с такой силой швырнуло наземь, что у него дух занялся. В воздухе появился привкус горечи, и в нос ему ударил кисловатый запах серы. Рыбак с трудом поднялся и стал озираться в поисках Буяна, который лежал, в смертельном страхе вжавшись головой в песок.

— Буян! — позвал его Христенсен. — Буян! — Голос его звучал мягко. Так мягко он никогда не обращался даже к людям. И все-таки собака не шелохнулась. Комок коричневой шелковистой шерсти полными страха глазами смотрел на хозяина. — Буян! — еще раз позвал Фридрих Христенсен. Ему и самому было страшно, он не знал, куда бежать. И тут ему вспомнилась поговорка, слышанная еще от отца: дважды в одно и то же дерево молния не ударяет.

И он побежал туда, где только что был взрыв. И в испуге замер на краю глубокой воронки, землю там пробило до меловой скалы.

И вновь над островом появились смертоносные птицы. Он кубарем скатился на дно кратера и залег там, ободранный и перепачканный. И вновь его барабанные перепонки чуть не лопнули от адского грохота бомб. А над ним, на откосе воронки, вцепившись лапами в землю, лежал Буян. Рыбак вскарабкался к нему, гладил его, прижимал к себе. Пес немного успокоился и сразу побежал за хозяином, когда тот вскочил и помчался к свежей воронке.

Фридриху Христенсену приходилось все быстрее и быстрее бегать от воронки к воронке. За пятью первыми самолетами последовали еще новые. Непрерывный грохот взрывов заглушал шум моторов. Как затравленный, носился теперь старик вместе с собакой взад и вперед по улице. Попадания стали теперь предельно точными. Соскальзывая в новую воронку, старик как бы повторял свой недавний визит. Он вновь побывал и у своего соседа, и у лавочника, и у Иоганнеса Йенсена, и у его соседа. Только теперь уже не было больше домов, в которых он произносил свои речи. Да и он сам уже не мог бы их произносить. Великий страх, поселившийся в сердце, заставлял его спрашивать земляков: «И почему я не уехал отсюда вместе с вами?» При виде изуродованной земли сердце его неистово билось. Он раскрошил в пальцах комок и медленно ссыпал пыль в воронку.

И снова он должен был вскочить, но на сей раз это далось ему с трудом. Это уж слишком, что за нечистая сила обрушилась на него, с серной вонью, железными осколками и ударами, похожими на удары кнута? Эта сила заставляет его волчком вертеться по родной земле. Едва он приподнялся, как Буян тут же вскочил и с такой быстротой, что уши у него отлетали назад, понесся к месту нового взрыва, словно хотел принести хозяину разорвавшуюся бомбу.

Фридрих Христенсен не побежал за ним. Он подавил свой страх. Он выпрямился и размеренной деревянной походкой двинулся вверх по деревенской улице. И там, среди исковерканной земли, встал неподвижно, как часовой. Он отряхнул с себя грязь и встал, готовый лицом к лицу встретить врага. Только что он еще пытался уйти от судьбы, а теперь вот готов бросить ей вызов. Он хотел умереть, приняв те же муки, что и разнесенные в щепы деревья, в прах поверженные дома и вздыбленная земля. Он должен прямо стоять среди руин, когда в него ударит молния.

К грохоту разрывов примешивалось еще и пронзительное жужжание. И там, где оно обрывалось, взвивались вверх языки пламени, и от их жара загоралась сама земля. При виде этого мужество покинуло рыбака. Он застыл от ужаса, смертельный страх сковал его.

Христос на кресте страдал не больше моего, подумал он и устыдился, что в последнюю свою минуту согрешил в мыслях перед господом. Но это не помогло. Он сомневался уже во всем. До сих пор все для него было просто: море и буря — это сила, мощь, молния — опасность. То были орудия господа. Человек в лодке был слаб и беззащитен.

Однако в этот час, когда весь мир состоял из одного только ужасающего воя, когда земля от боли становилась дыбом, а сухой песок пылал ярким пламенем и все живое рассыпалось в прах, в этот час Фридрих Христенсен понял силу и величие человека. Сотрясаемый страхом, от которого пересохло во рту, а из глаз лились слезы, он понял могущество человека.

А что же за власть у бога, если человек так велик?

Но тут совсем рядом он услышал какой-то зловещий щебет. Потом ему показалось, что кто-то колотит палкой по мешку с мукой. Он обернулся на этот звук, и взгляд его упал на Буяна.

Пес хотел вскочить. В нетерпении откинул назад голову, уперся передними лапами в землю, но широкие задние лапы были бессильно распростерты на земле.

Фридрих Христенсен бросился к нему. И Буян попытался убежать, объятый смертельным страхом. Это дало ему силы рвануться в каком-то полупрыжке и красным языком лизнуть руку хозяина. Но от боли он опять свалился. И завыл, в отчаянии глядя на Христенсена, который, стиснув руками голову, кричал от горя. Потом он склонился над Буяном. Своим шейным платком он перевязал ему рану на задней лапе, чтобы унять поток красно-бурой крови.

А меж тем в ледяной высоте зимнего неба над островом уже появился третий пикирующий бомбардировщик.


Граф Штернекер намерен был перещеголять товарищей по части шуточек. Поэтому утром он сел в свой самолет в белых лайковых перчатках. Но в полете он об этом пожалел. Пальцы у него окоченели, мороз безжалостно щипал руки. Он нажал на рычаг и пошел на снижение.

Остров, крохотный, желто-зеленый клочок в синеве моря, точно снаряд несся ему навстречу. Чем быстрее он снижался, тем большая тяжесть давила ему на лоб и на грудь. Движение острова теперь было схоже с гигантской волной, вертикально взметнувшейся перед ним. Штернекер узнал изрытое воронками поле. Посреди него уцелела только одна стена какого-то дома, крашенная синькой. Он зацепился взглядом за эту стену. Темное пятно на ней было то ли окном, то ли картиной. Расщепленный ствол дерева жалобно тянулся к ному.

— Давай! — приказал он самому себе. Глядя строго вперед, он потянулся левой рукой к спусковому рычагу бомбы. И уже обрадовался в предвкушении толчка, с которым освободившаяся от груза машина покорится рулю высоты. Жизнь была восхитительна.

И вдруг он увидел человека. Тот брел среди холодного лунного ландшафта острова. Не может быть, подумал Штернекер и заморгал, чтобы прогнать видение. Машина шла почти вплотную к земле. И там, совсем близко, стоял человек.

Штернекер снял левую руку с бомбового рычага и обеими руками вцепился в руль. Машина, уже начавшая падать, неохотно поползла вверх. Тяжелая бомба под фюзеляжем тянула ее к земле. Опасный треск прошел по всему корпусу самолета. Но машина выдержала испытание и набрала высоту, оставив остров далеко внизу.

Лоб и руки лейтенанта покрылись холодным потом. Он еще раз глянул вниз: действительно, там, внизу, на острове копошился кто-то.

Штернекер вытащил ракетницу и подал сигнал бедствия. Но, развернув свой самолет, он увидел, что еще одну бомбу все-таки успели сбросить на остров. И сразу над ним вздулся серый пузырь дыма, похожий на ядовитый гриб.


На аэродроме его окружили товарищи, которые уже отбомбились. Все они расхохотались, когда он сорвал с себя лайковые перчатки. Кругом царило веселье, ибо каждый гордился своими достижениями.

— Видали, как я уложил свои конфетки? — спросил лейтенант Завильский. Все требовали друг от друга восхищения. Хааке был одним из самых настойчивых. Хартенек, который был слишком стар, чтобы участвовать в этой похвальбе, насмешливо обратился к Штернекеру:

— Послушайте, почтеннейший, с чего это вы притащили опять домой свои хлопушки?

До этой минуты Штернекер молчал. Он все еще видел перед собой человека на острове и думал о том, что туда упала еще одна бомба.

И вместо ответа он спросил:

— А кто, собственно, летел за мной?

— Старший курсант! — крикнул кто-то.

Между тем совершил посадку самолет командира. Вскоре Йост подошел к своим офицерам и пристально посмотрел на Штернекера.

Тот вытянулся.

— Разрешите доложить: на острове был человек! — выкрикнул Штернекер.

Йост недоверчиво покачал головой, тогда Штернекер добавил:

— Я снизился до ста метров. И хорошо видел его.

И вдруг Йост кивнул. Он вспомнил Христенсена и сказал:

— Да, знаю, мне этот человек знаком.

Засмеялся только дурак Завильский. Остальные стояли понурив головы. Во время учений они так радовались своим метким попаданиям, а теперь все удовольствие было испорчено. Сознание, что человек стоял под этим смертельным градом, заставило побледнеть и самых храбрых. Это не входило в их задачу. По крайней мере, пока не входило! Конечно, однажды все изменится, но тогда речь пойдет не об одном человеке, а о сотнях, тысячах, десятках тысяч. И они были уверены, что не промедлят, не дрогнут. Но этот один поверг их в замешательство. Он же не был для них определен ни как мишень, ни как враг, он не был избран жертвой…

— Он еще живой? — спросил лейтенант Хааке.

Никто не обратил внимания на его вопрос. Из своего самолета вылез улыбающийся Цурлинден и подошел к товарищам. Офицеры расступились перед ним, младшим. Они отошли, отшатнулись от него. А Йост напустился на Цурлиндена:

— Какого черта вы не прекратили бомбежку?

Курсант не видел сигнала Штернекера. Затаив дыхание, он покорно пережидал вспышку ярости майора, который, весь красный, стоял перед ним. Йост подавил свою злость и приказал курсанту отдать рапорт.

Разумеется, следовало немедленно выяснить, что сталось с рыбаком. Погиб он или ранен, о нем необходимо позаботиться. Йост размышлял, на кого бы ему возложить столь неприятное поручение. Лучше всего было бы послать туда в наказание Цурлиндена, но он стоял, опустив плечи, и даже кисти рук у него побледнели.

Только один из них холоден до глубины души, мелькнуло в голове у Йоста, и он послал Бертрама.

— Возьмете с собой Хебештрайта! — приказал он еще. Фельдфебель был человек спокойный и опытный.

Вскоре от причала отвалил баркас — с офицером медицинской службы и гробом на борту — и вышел в море, синее и гладкое, как катаная сталь. Курсант Цурлинден смотрел из своей комнаты вслед баркасу, вцепившись в ручку оконной рамы.

Значит, они поехали за трупом, думал он, так как был уверен, что рыбак убит. Он переоделся, чтобы пойти с донесением. Достал из узкого шкафа форму и положил на постель. Движения его были замедленны.

Он все раздумывал, почему рыбак остался на острове.

И вдруг зловещая догадка: старик — мятежник. То, что он остался на острове, могло означать только протест. Он хотел таким образом выразить свое несогласие. Как ни чудовищна была эта догадка, легче от нее не стало. Пальцы Цурлиндена скользнули по серебряному пилотскому значку на форменном кителе. Он страшно гордился этим значком. Ему он достался труднее, чем другим. Для него летать значило больше, чем для других. Для него полет означал не просто техническую готовность, нет, он верил, что видит в этом искусство. Каждый полет был для него мелодией.


После долгого пути перед людьми в баркасе возник остров. Он показался Бертраму совсем другим, чем в первый раз, когда он видел его с самолета. Но мирных, плавных очертаний острова, как не бывало. Руины домов, расщепленные пни, все имело какой-то холодный, неестественный вид.

— Да, здорово мы тут похозяйничали, — заметил Бертрам, обращаясь к Хебештрайту.

Остров был окружен плотным светлым кольцом. То были жертвы двух первых бомб — мертвые рыбы, что брюшком к брюшку покачивались на волнах. Баркас медленно пересек линию этой серебряной братской могилы. Гладкие рыбьи тела поднимало носовой волной и, медленно ударяя о борта, относило назад. Лодка свернула в тихие воды бухты. И тут возле уха Бертрама что-то просвистело.

— Кто-то стреляет! — крикнул фельдфебель, и солдаты поспешно выпрыгнули из лодки на каменистый берег.

Первые шаги они делали, еще колеблясь — быть ли им мужественно-стойкими или медлительно-осторожными. Ощущение покинутости овладело ими. Оно рождалось от самого этого ландшафта, который теперь был даже недостоин слова «ландшафт». Жизнь и душа его вытоптаны. Изрытый, расстрелянный и сожженный, остров стал просто мертвой землей. И немыслимо было себе представить живого человека посреди этой безжизненности. Поэтому они забыли о выстрелах и стали подниматься вверх но склону, незаметно все теснее подбираясь друг к другу, гонимые ужасом, исходящим от опустошенного острова, от его молчания.

И вдруг раздался смех; казалось, зловещая тишина собрала последние силы и расхохоталась, звук был такой, словно безмолвный ужас стал ветром. Глухо и горько звучал этот смех. Сперва — будто камни сыпались в жестяной таз, потом — непрерывный насмешливо-резкий звук. В этом смехе не было ничего человеческого. Он вонзался в уши, проникал сквозь глаза, рот и нос, сквозь каждую открывшуюся от страха пору до самой глубины души.

Солдаты увидели, что на вершине холма стоит человек. Бертрам мгновенно узнал его по рыжим лохматым волосам и бороде. Христенсен держал в руках ружье и смеялся этим ужасным смехом. Он вскинул ружье и, смеясь, выстрелил.

Солдат рядом с Бертрамом пошатнулся и выронил карабин. Тогда Бертрам поднял револьвер и выстрелил в этот смех. Он продолжал стрелять, когда смех уже оборвался и умер в самом горьком смысле этого слова.

— Готов! — доложил Хебештрайт, взбежавший на холм впереди Бертрама. — В сердце, прямое попадание! — добавил он с величайшим одобрением.

Бертрам смотрел на старика, в неудобной позе, головой вниз, лежавшего на земле; глаза его были неестественно широко раскрыты. «Я служу в роте господа бога!» — сказал он когда-то. Это был строптивый, упрямый мужик, словом, вредитель. Бертрам пожал плечами и приказал выяснить, кого именно ранил рыбак. Но раненых не оказалось! Тот солдат просто споткнулся.

— Роняешь оружие, как лошадь свои яблоки! — проворчал Хебештрайт. — Вот погоди, вернемся домой!

Когда они подняли труп рыбака — вшестером, он был очень тяжелый, — рядом раздался яростный лай. Несмотря на рану, не дававшую ему оторвать от земли заднюю лапу, Буян никого к себе не подпускал. Стоило кому-то приблизиться к нему, как он тут же разевал оскаленную пасть. Наконец Хебештрайту удалось накинуть ему на голову мешок, и Буян вцепился в него зубами.

После мертвого рыбака они погрузили в лодку воющую от боли собаку. Дул встречный ветер, и лодка продвигалась очень медленно. Лишь поздно вечером они обогнули мол и вошли в свою гавань. Команда стояла вдоль бортов. А на дне лодки лежал труп рыбака Фридриха Христенсена. Таким увидел его из своего окна курсант Цурлинден. Он закрыл глаза. Мотор баркаса смолк, где-то кто-то что-то кричал, звякала цепь. Хебештрайт отдал несколько грозных распоряжений. Слышны были чьи-то проклятья сквозь зубы и призывы соблюдать осторожность — тяжелую ношу доставили на берег.

Затем раздался какой-то непонятный вой и голос Хартенека.

— Зачем вы притащили с собой пса, Бертрам? Он принесет нам несчастье!

Цурлинден все еще стоял у своего окна. Потом обернулся. На узком столе лежал его дневник. Он еще раз перечитал последнюю страницу, помеченную вчерашним числом:

«…все еще нет ответа. Удивительная черствость. Пан умер. Об этом давно уже поговаривали. Но не верилось. Теперь в его смерти нет уже никаких сомнений. Свыкнуться с этим очень тяжело. Почти немыслимо. Особенно когда знаешь, что смерть Пана сулит смерть и тебе. Отсюда безнадежная упрямая попытка вновь вызвать его к жизни. Но смерть богов еще необратимее людской смерти. Пан не вернется. Это плохо».

Рядом с дневником лежал револьвер.

Он медленно поднял его и приставил к уху. Потом спустил курок.

X

Бертрам стоял навытяжку перед майором Йостом и доканчивал свой рапорт.

— И так как человек оказал вооруженное сопротивление, я вынужден был применить оружие без предупреждения.

Глаза его блестели. Он все еще был возбужден своим приключением. Будет что порассказать товарищам!

«Я выхватил свой маузер. Второй выстрел свалил его. Хебештрайт сказал: «Прямое попадание, в сердце!» Он уже слышал, как будет говорить об этом. А не отметят ли его приказом по полку?

Нахмурив брови, оттопырив нижнюю губу и сжав кулаки в карманах мундира, слушал Йост его донесение. Его тошнило от расторопности Бертрама. Неужто парень и впрямь гордится, что угробил человека? Но упрекнуть Бертрама не в чем, он действовал согласно предписанию и формально заслужил поощрение.

— Да не сияйте вы, как охотник на львов! — проворчал он вместо поощрения. — Не такое уж это геройство!

С изумлением наблюдал Йост, как лицо Бертрама послушно приняло выражение тупого безразличия.

— По-моему, не слишком везучая компания собралась тогда за столом на Вюсте, — сказал Йост немного погодя и потер указательным пальцем обветренные губы. — Зандерс погиб. Теперь этот рыбак. Что за чудак он был? И все-таки он постоял за свое дело…

Йост хотел еще что-то сказать, но оборвал себя, и слышно было лишь его одобрительное ворчание.

— Молодец, — вновь начал он. Но тут Хебештрайт доложил о лейтенанте Штернекере.

Граф явился по поручению капитана Бауридля сообщить о самоубийстве старшего курсанта. Йост отшатнулся, втянул голову в плечи.

— Черт, ну и денек сегодня! — выругался он.

Штернекер докладывал совсем тихим голосом. Он был в своей комнате, когда услышал выстрел. Сначала он решил, что это опять Хааке чудит.

— Что это значит? — перебил его Йост. — Что вы имеете в виду?

— Дело в том, что у Хааке бывают дни, когда он то и дело палит из револьвера, по большей части у себя в комнате, но, бывает, и в коридоре. Но на сей раз после выстрела раздался какой-то глухой стук, падение. И звук этот донесся из комнаты старшего курсанта, по соседству со мной. Я пошел туда. Курсант лежал навзничь на полу, еще сжимая в руке револьвер. Когда явился врач, он только присвистнул, увидев Цурлиндена на полу в таком виде.

Штернекер умолк, но казалось, что его тихий, глуховатый голос все еще звучит в комнате. И тогда зарычал Йост:

— Сорвать с него погоны!

Он кричал и неистовствовал в ожесточении и горькой обиде на самоубийцу. Бертраму приказал немедленно вызвать офицера для производства дознания. Штернекер повторил перед ним свои показания, да, он еще дополнил их. Он последним говорил со старшим курсантом. О бале, который хотели дать Шверины. И это все? Нет, было сказано еще несколько слов об Эрике Шверин, абсолютно безразличный разговор. А еще? Цурлинден был несколько удручен историей, случившейся на учениях. Вот и все.

Фридрих Христенсен, умерший так одиноко, после смерти обрел компанию. Уже под утро в морг — так распорядился Йост — привезли тело Цурлиндена. И теперь бледный курсант, который не перенес того, что стал носителем насилия, лежал рядом с рыбаком, который боролся с насилием и пал на своем посту.

Действительно, Цурлиндена за его бегство из жизни разжаловали из офицеров. На плечах, откуда были сорваны погоны, остались лишь две темные полоски на форменной ткани.

Йост был безжалостен к мертвому курсанту. Нанесение себе телесных повреждений приравнивается к дезертирству. В пылу гнева Йост в присутствии офицеров отдал приказ похоронить курсанта вместе с рыбаком. Он строжайше запретил всем участвовать в этих похоронах и обратился к своим офицерам с речью, в которой говорил о трусливом нарушении воинской присяги и презренном уходе из жизни. Все, что он знал об этом оскорбителе и нарушителе присяги, он вплел в единый венок, терновый, конечно. В своей сердитой речи он проклял покойного и вынес ему приговор:

— Он умер позорной смертью.

Но, несмотря ни на что, Цурлинден все-таки до погребения удостоился визита товарища. Штернекер под вечер явился на кладбище и приказал служителю проводить его в мертвецкую, где лежали оба трупа. Граф был в темном пиджаке, не столько для таинственности, сколько потому, что считал: форма может оскорбить мертвого курсанта, которого постиг позор посмертного разжалования. Помещение, служившее предпоследним земным пристанищем умершим обитателям богаделен, нищим и безымянным утопленникам, которых выбросило море, представляло собой старое кирпичное строение с мокрыми стенами. Со скрипом открылся ржавый замок. Так как деревянная дверь разбухла от дождя, кладбищенский сторож не смог в одиночку ее открыть, и Штернекеру пришлось помочь ему. Половина сарая была завалена лопатами и заступами, кирками, ивовыми корзинами, цветочными горшками и прочей садовой утварью. А впереди, в ярком свете дня, ворвавшемся в открытую дверь, стояли два гроба, в которых Фридриха Христенсена и Цурлиндена понесут к могилам. Впрочем, это были не гробы, а скорее длинные деревянные ящики, из четырех, а не из шести досок. Они были неструганые, некрашеные и, по мнению графа, являли собой невыразимо печальное и жалкое зрелище.

Кладбищенский сторож, сгорбленный старик, ткнул ногой в более длинный ящик.

— Этот задал нам работки, — произнес он высоким детским голосом. — У нас все доски были чересчур короткие.

Он пошел посмотреть, выкопаны ли уже могилы, и оставил Штернекера одного. Тому хотелось еще раз взглянуть на Цурлиндена, но ящики были уже заколочены. Он раздумывал, не попросить ли, чтобы открыли гроб; ему необычайно важно было еще раз увидеть курсанта.

Правда, двигало им лишь любопытство, даже ему самому казавшееся чудовищным.

Вид мертвеца там, в своей комнате, произвел на Штернекера глубокое и странное впечатление, пробудил какое-то совсем не будничное, чрезвычайно торжественное чувство. Причину этого он никак не мог уяснить себе. Может, то был отблеск заката в белках широко открытых глаз, а может, неожиданное и потому пугающее движение, когда рука покойного соскользнула с груди. Это вызвало в графе какой-то священный страх. Так или иначе, он ощутил благоговейный трепет, смесь ужаса и глубочайшей жалости. Мертвец влек его к себе с неистовой силой, и под влиянием этого непривычного возбуждения он решился взять себе дневник курсанта, что раскрытым лежал на столе. Всю ночь он читал этот дневник.

Да, он и теперь еще чувствовал себя утомленным и непочтительно присел на один из ящиков. Сквозь приоткрытую дверь ему видна была часть кладбища. Воробьи гомонили в шуршащей листве, из которой торчали каменные распятия.

Почему все это так запало мне в память? — удивился Штернекер, и ему припомнилось и многое другое в странном дневнике старшего курсанта, полном записанных снов, стихов и необычайных признаний. В каком, однако, болоте мы живем, подумал Штернекер. Если каждый с такой устрашающей честностью будет взирать на самого себя, как это делал в своем дневнике Цурлинден, то ни у кого не получится привлекательного портрета. Что этот курсант вытворял с женщинами из Крестового переулка, тьфу, черт! То, что он их избивал, это еще цветочки. Этим многие занимались. У каждого свой бзик. Хорошо еще, думал Штернекер, что с психоанализом у нас покончено, иначе мы бы повсюду фигурировали в качестве «типичных примеров», вместо того чтобы корчить из себя гордость нации.

Впрочем, у Цурлиндена было что-то и с Хартенеком, по крайней мере, намеки на это есть в дневнике, в котором к концу уже были только записи отдельных полетов — в высшей степени обстоятельные и поистине поэтичные, гимны бескрайним воздушным просторам, чудесной силе моторов, чрезмерные воспевания свободы движения, взлета, парения в пространстве, мелодии ветра, стихи о воздухе, который под несущей плоскостью крыла ощущается как действенная активная сила. Многие полеты сравнивались с музыкальными творениями, прежде всего Гайдна и Иоганна Себастьяна Баха.

Однако в самом конце дневника говорилось об Эрике Шверин — причудливая смесь экзальтированной любви и мстительной ненависти, то стихи, то краткие записи, из которых все явственнее проступало роковое значение этой безответной любви, вплоть до последних строк: «Великий Пан умер…»

Тяжелые комья земли на сапогах — это могильщики пришли за гробами.

Штернекер, пристыженный, вскочил и от смущения не решился попросить еще раз открыть гроб Цурлиндена. Закурив сигарету, он пошел следом за рабочими, несшими гроб с телом курсанта. В отдаленном уголке кладбища, где на холодной глинистой почве даже трава не росла, были вырыты обе могилы. Четверо рабочих поспешно опустили гроб, так что он глухо стукнулся о землю. Штернекер хотел постоять на краю могилы, но могильщики уже начали засыпать яму землей.

Стыдясь и ощущая свою здесь ненужность, стоял Штернекер в стороне. Он даже не принес цветов. Он, правда, подумал было об этом, но постеснялся идти с цветами но улицам.

Наконец один из могильщиков отошел в сторону и помочился на кладбищенскую ограду. Это дало Штернекеру возможность еще раз заглянуть в яму. Гроб был уже наполовину засыпан землей, и мало что можно было разглядеть.

Вечером, в казино, все были подавлены и в то же время раздражены. И хотя пили больше обычного, ни один разговор не клеился. И все-таки они не расходились. Сидели в курительной, где на стенах красовались искромсанные пропеллеры.

Возмутительная и печальная смерть Цурлиндена угнетала их всех, и в поисках нейтральной темы они углубились в профессиональные разговоры.

Штернекер и Хааке, горячась бог весть почему, завели разговор о том, дорого ли стоит массовая армия, который из-за необоснованной обидчивости Штернекера вылился чуть ли не в ссору.

— Численность войск на линии огня становится все меньше, — яростно кричал Штернекер. — В восемнадцатом году на передовой оставались только маленькие группы самых уже стреляных воробьев, те, кто по нескольку раз был ранен. Солдаты по профессии и убеждениям.

Хааке сидел в кресле нога на ногу.

— Разумеется, — сказал он, не меняя позы. — Разумеется, у нас просто не было уже людских ресурсов.

— О, людей-то было в избытке, а вот солдат, солдат уже не было!

— Мы истекли кровью, миллион павших!

— Но ведь мобилизованы были семь миллионов, семь миллионов! — горячился Штернекер. — Ваша хваленая массовая армия жалась где-то в глубоком тылу. Жеребцы из интендантства, писарские душонки, жирные животы, трусливые сердца. Отвяжитесь вы от меня с этой массовой армией! Вот где был очаг разложения, гнездо революции.

Хааке погладил свои усы и ничего не ответил. Только покачал головой.

Завильский поспешил к графу на выручку:

— Конечно же, он прав. Безоружные бунтари мне как-то милее вооруженных.

— Не выражайтесь так изысканно, — насмешливо проговорил Хааке, а Штернекер продолжал наседать на него:

— Уже в восемнадцатом году у Шмен-де-Дам на двадцать пять человек приходилось по одному орудию. Вот так происходит развитие. Техника порождает армию элиты. Воздушный флот и танковые части образуют новое рыцарство.

Но тут в разговор вмешался обер-лейтенант Хартенек. Он объяснил, что просто не в состоянии выслушать столько чепухи, не возразив, и предостерег графа:

— Подумайте хорошенько, что вы тут, собственно, плетете. Это все противоречит воззрениям фюрера. Все ваши высказывания не что иное, как критика его выдающейся идеи: восстановления воинской повинности. Как вы можете позволять себе такое?

Все взгляды обратились на него, и он, крутя в руке сигару, продолжал:

— Весь опыт мировой войны, разумеется, тоже противоречит вам. На всех фронтах — как у нас, так и у противника — всегда будет только одна жалоба: не хватает людей. История последней войны начинается с отказа дать фон Людендорфу пополнение, которого он требовал, затем следует прорыв русских в Восточной Пруссии и затем роковая первая битва на Марне. — Хартенек покачал головой, сокрушаясь о заблуждениях графа.

— Воздушный флот и танковые части! Бесспорно, это решающее оружие для нападения. Но вы хотите так оккупировать страны? Покоренной может считаться только та земля, по которой шагает пехота. Вам это ясно?

Блеснули стекла очков, крючковатый нос ткнулся в Штернекера, тот молча кивнул. Но этим он еще не мог заслужить пощады.

— Весьма похвально, — насмешливо одобрил его Хартенек, — что вы иной раз беседуете на столь серьезные темы, а не только треплетесь о бабах. Это неожиданно и достойно уважения. Но все же вы должны больше шевелить мозгами.

После этой реплики Хартенек уже разошелся вовсю:

— А если вы думаете о предстоящей войне, то будьте любезны избавиться от своих средневековых представлений о позиционной войне. Война будет вестись везде, и в глубоком тылу тоже. И решающей будет не протяженность линии фронта, а его глубина. Сейчас уже нельзя мыслить линейно, нужно мыслить пространственно.

Он продолжал в том же тоне. Лейтенанты смиренно опустили головы. Только Бертрам внимал ему, затаив дыхание, да Штернекер слушал и думал: «А он, оказывается, умный!»

— Война, будущая, которой мы хотим и к которой готовимся или к которой вы, граф, по меньшей мере должны готовиться, имеет теперь совсем новый смысл и содержание. Какие-нибудь пограничные конфликты уже не играют роли. Конечно, цели теперь куда величественнее и выше. Они выходят далеко за рамки мелкобуржуазных патриотических интересов. Имеют супернациональное значение. Войны опять станут борьбой за веру, это опять будут религиозные войны.

Вот тут он был не точен и нетверд, Хартенек сам это почувствовал и поправил себя:

— Вероятно, я должен выражаться яснее, — проговорил он, — чтобы каждый мог меня понять. Мы говорим о предназначении Германии, о ее новой миссии. Речь идет, как все вы знаете, о спасении Европы, да что там, всего мира от большевизма. Ну, а теперь попытайтесь на минуту представить себе, что это означает практически. Только то, что Европа прежде всего должна сплотиться под знаменем антибольшевизма. И сплотить ее предстоит нам. Как будет осуществляться такое сплочение? Даже куда более скромную задачу, стоявшую перед Бисмарком — единение Германии, — удалось решить только «железом и кровью». Возможно, и даже вполне вероятно, что для объединения Европы нам придется воспользоваться тем же рецептом: железом и кровью!

Все вокруг закивали головами. Эту речь лейтенанты поняли, и она больше пришлась им по вкусу, нежели неясные рассуждения о религиозных войнах и борьбе вероисповеданий. Даже Завильский поднял свой курносый нос и принялся уверять всех, что теперь-то уж он понял:

— Чтобы оккупировать всю Европу, нужна, конечно, прорва народу.

А он, пожалуй, самый глупый из всех, решил Хартенек, сигара его погасла. С тем сортом, который он курил, такое случалось. Он сердито выбросил окурок в большую медную пепельницу и, покашливая, стал прощаться:

— Пора по домам, уже достаточно поздно.

— Слыхали? — возмутился Хааке, когда он ушел. — Он, видите ли, посылает нас спать!

— Да брось! — добродушно заметил Завильский и зевнул. — Он так умно шпарит, будто по-писаному.

Все они чувствовали себя как с тяжелого похмелья — усталость и пустота в голове, в желудке, в сердце.

Ими завладело своего рода отвращение к жизни. И Штернекеру, когда он оглядел кружок своих молчащих товарищей, пришла в голову странная мысль: «Видно, смерть коснулась нас своим крылом».

— Какое свинство! — вдруг выпалил Завильский.

И все поняли, что он имеет в виду. Все они любили старшего курсанта Цурлиндена, несмотря на его причуды и странности. И считали, что он заслужил хоть три выстрела в его память и несколько слов о том, что «он был хорошим товарищем».

— А что, если мы все сейчас пойдем на кладбище? — робко спросил толстый Вильбрандт и, покраснев, уставился в пол.

— Нет, это уж было бы… — испугался дисциплинированный Хааке.

Штернекер, наклонив голову с бледными висками, гордо заявил:

— Я был там, сегодня после обеда.

— Ну, старик, и как же это было? Расскажите! — пристал к нему Завильский. Все напряженно уставились на Штернекера, который, многозначительно дымя сигаретой, пожал плечами, а потом сказал:

— Сейчас на кладбище? Нет, это было бы… Не знаю, Хааке, что вы хотели сказать, но это было бы еще хуже — это было бы попросту безвкусно. Я предпочел бы Крестовый переулок.

И в самом деле, разумное предложение. Они разошлись, чтобы переодеться в гражданское платье, и затем, опять все вместе, отправились в город. Новичками в этой процессии были только Бертрам и Вильбрандт. Остальным же заведение в Крестовом переулке было знакомо настолько хорошо, что они чувствовали себя там как дома. Они чуть ли не сердечно приветствовали хозяйку, высокую жирную женщину, и, не задерживаясь, поднялись на второй этаж, где для них постоянно держали комнату. Старомодные, обтянутые синим плюшем кресла стояли вокруг стола, на котором лежал альбом с видовыми открытками. В углу на деревянной тумбе мерцал панцирь и рыцарский шлем. По стенам были развешаны старинные кавалерийские сабли и пистолеты. Гравюра на дереве изображала средневековую сцену в бане с голыми мускулистыми мужчинами и дородными женщинами. Был тут и портрет роскошно одетого ландскнехта, гордо выставлявшего напоказ свой большой пестрый гульфик. От третьей картины — это был офорт — Бертрам поспешил отвернуться. Там торжественно шествовала Саломея. На серебряном блюде она несла не голову Крестителя, а его член. На столе стояло шампанское, и, склонившись над бокалом, можно было услышать, как оно шипит. «Немецкая революция» вновь сделала шампанское модным напитком. В этом году его пили так же много, как в предвоенном, 1913 году. Германия опять стала богатой, во всяком случае, Германия, пьющая шампанское.

Хотя Бертрам быстро, один за другим, осушил два бокала, веселее ему не стало. Товарищи им не интересовались, а назойливое внимание женщины с глупыми рыбьими глазами и веснушками на курносом носу было ему только в тягость. Он мрачно что-то ворчал себе под нос, с омерзением слушая сальные шутки приятелей.

Бертрам выпил третий бокал. Губы его крепко сжались. В глазах появилось выражение враждебности. Ему теперь казалось, что остальные как-то нарочито не обращаются к нему, чтобы его задеть. И потом, ведь никто не звал его идти с ними. И если Бертрам все-таки присоединился к ним, то лишь в надежде посидеть вместе со всеми, поговорить, поведать, наконец, о своих приключениях на Вюсте. Но об этом теперь нечего было и думать, все уже перепились.

Одна из женщин спросила, почему они не взяли с собой веселого курсанта.

— Его теперь черви жрут, — рявкнул Хааке.

От Завильского женщины узнали о самоубийстве Цурлиндена. Некоторые расплакались, а потом все они заспорили, кому из них отдавал предпочтение курсант. Они рассказывали, как он их обнимал, как угощал вином и при этом ничуть не хвастались. Каждой хотелось, чтобы именно с ней Цурлинден испытал истинное удовлетворение. Они, не стесняясь, говорили обо всем уже с полной откровенностью и вскоре и вовсе позабыли о покойнике. Они рассказывали друг другу о своих несбыточных, ненасытных желаниях, безумных мечтах, которые теперь связывались для них с этим умершим мужчиной. То были мучительные причитания над покойником.

Курносый Завильский грустно усмехнулся и сказал:

— Сегодня ночью он всем вам явится во сне!

Пьяный Вильбрандт предложил:

— Дети, должен же хоть кто-то сказать о нем как следует, на прощание!

Штернекер, шатаясь, поднялся с кресла. Требуя тишины, Завильский крикнул:

— Слушайте все!

И хлопнул рукой по бокалу, так что тот разлетелся вдребезги. Женщины убрали со стола осколки, Вильбрандт встал с дивана и едва удержался на ногах, а Хааке, вставая, опрокинул стул. Лишь Бертрам остался сидеть, уставившись на стол, когда Штернекер поднял свой бокал и воскликнул:

— Пусть земля ему будет пухом, пухом, пухом!

Потом, поделив поровну расходы, они ушли. Бертрам потратил много денег, но рассказать о своих приключениях на Вюсте ему так и не удалось. А ведь он заранее все обдумал, как и что должен сказать.

Луна расточительно лила свой свет на пустынные переулки, в которых гулко отдавались шаги мужчин и громко звучали их слова.

— Это совершенно необходимо — интересоваться смертью. — Штернекер опять заговорил о курсанте. — А уж офицер просто обязан знать в этом толк!

— Вы пьяны! — Хааке хотел перебить его.

Штернекер остановился и, качая головой, посмотрел на него.

— Смерть! — прошептал Штернекер. — Смерть — величественна!

— Чушь! Чушь! — завопил Хааке. — Главное — это воля к победе! Это — все! Надо идти в наступление, всегда идти в наступление! — Он оглянулся, ища поддержки. — Разве я не прав, а, Бертрам?

— Конечно, правы! — с излишней готовностью согласился Бертрам со скучным Хааке. Если б он только мог вот сейчас придумать, как ему перейти к рассказу о своих приключениях… Но он лишь сумел процитировать часто цитируемые слова:

— Долг офицера — служить примером не в смерти, а в жизни.

— По дороге из борделя — самое подходящее высказывание! — с издевкой заметил Штернекер.

— Ах, да что вы, в самом деле! — вмешался Завильский. — Главное искусство в том, чтобы всегда оставаться в хорошем настроении!

— Вот и прекрасно! Дайте нам умереть в хорошем настроении! — продолжал свое Штернекер.

Хааке перестал с ним спорить. Штернекер с Завильским ушли вперед, а Хааке присоединился к Бертраму и толстому Вильбрандту и стал горячо их убеждать:

— По-моему, все предельно ясно. Надо идти в наступление, всегда идти в наступление! Но это тайна! Вы меня понимаете?

— Да, да! — Оба уверяли, что прекраснейшим образом понимают его.

Граф, поджидая их, остановился у фонтана на Рыночной площади.

— С ним невозможно говорить! — еще издали крикнул он им, указывая тросточкой на Завильского. — Он полный невежда! Кассиопею он считает шлюхой, а когда я заговорил о страданиях Вертера, он спросил, чем тот страдал — сифилисом или триппером!

— Долой жидовскую интеллигенцию! — защищался Завильский.

— Надо идти в наступление! Всегда только в наступление! — твердил Хааке.

Когда они подошли поближе, Штернекер поднес палец к губам и зашептал:

— Соотечественники! В чем высшее счастье жизни? В геройской смерти! Я был, пожалуй, излишне краток, так уж вы извините меня, если я кое-что добавлю. Итак, когда я вижу вас перед собой, мне в голову приходят презабавные мысли — только не вздумайте обижаться. Глядя на вас, не скажешь, что вы доживете до старости. В конце концов, вы же не люди, а офицеры. Вам — не поймите меня превратно — не остается ничего, кроме необычайно длинной траектории снаряда. Если я не ошибаюсь. И все же, какой бы протяженной ни была эта траектория в пространстве, во времени она всего лишь краткий миг. Я не хочу вас этим обидеть. У вас у всех сегодня такой сентиментальный вид, может, вас раздражает то, что я говорю, но жизнь — всего лишь прекрасная траектория снаряда. И вопрос только в том, где она кончается. Итак, я все время должен помнить об этих итальянских пилотах — вы наверняка это тоже читали, — об итальянских пилотах, которые поклялись, что вместе со своими машинами бросятся на английские линкоры. Массовые армии — это, конечно, хорошо, — простите меня, Хааке, что я опять говорю об этом, но у нас ведь сейчас что-то вроде поминок, — а тут сто пятьдесят человек стирают в порошок всю Британскую империю. О господи, насколько легче было бы на душе у нашего курсанта, если б он не только собственный череп размозжил, а прихватил бы с собой на тот свет еще и броненосный крейсер! Вот это было бы блаженство! И в этом смысле, господа, я желаю вам всем счастливых взрывов в конце вашей траектории!

При свете луны он раскинул руки и низко поклонился им всем. Все зааплодировали, даже Хааке. Он, правда, еще проворчал, что итальянцы, эти макаронники, языком трепать горазды, но все же потом выразил свое согласие:

— Я всегда говорю: надо идти в наступление!

Вода в маленьком фонтане, мерцая, била вверх и с тихим плеском падала в чащу. Под широкими кронами лип дремал таксомотор. С башни ратуши на них глупо глазел освещенный циферблат. Они пересекли площадь.

— Сто пятьдесят пилотов, — подняв тросточку, заговорил Штернекер. — И Англия повержена. Ее прекрасные корабли идут на железный лом. Эти парни сделают из мировой империи отбивную котлету. Сто пятьдесят траекторий…

Он ударил тростью по витрине книжной лавки, возле которой они остановились. Стекло лопнуло, осколки зазвенели на мостовой.

— Весь коварный Альбион! — заорал Штернекер и еще раз саданул в стекло. Когда он замахнулся снова, Бертрам схватил его за руку, но Штернекер тут же вырвался. На лице его было написано явное отвращение, когда он крикнул:

— Не прикасайся ко мне, не прикасайся ко мне! Ты, ты, убийца!

— Да он спятил! — пробормотал Хааке, а маленький Вильбрандт поспешил встать между Бертрамом и графом, которые мерили друг друга взглядами, полными ненависти.

— А что вы хотите, ведь это же правда! — орал Штернекер. — Я все знаю, он прикончил рыбака. Он и Цурлиндена…

Бертрам хотел ответить, но был слишком взбешен. Гневный вопль вырвался из его груди, какой-то дикий, утробный крик, который напугал его и в то же время принес облегчение.

С этим криком в нем словно лопнула какая-то сковывавшая его цепь. Ему показалось, что все одежды упали с него, а он, голый, стоит и кричит во всю глотку. Но еще никогда за всю его жизнь он не испытывал этого чувства — что он человек, мужчина. Ярость переполнила его ощущением собственной чудовищной силы, в этот момент ему казалось, что он может все, что для него нет ничего невозможного. Не было больше ни стеснения, ни ответственности, только перед собственным «я». Это «я» всегда помалкивало, было зажато и сковано — инструмент для выслушивания приказов и исполнения поручений. Но сейчас Бертраму было не до раздумий, не до прикидок. Его «я» было свободно. Он тяжело дышал, грудь не могла вместить потока великих чувств, хлынувшего из его сердца и заставлявшего его действовать. Он хотел тут же кинуться на Штернекера, чье бледное лицо маячило перед ним в лунном свете. Но Хааке и Вильбрандт схватили его.

— Нет, старик, так не пойдет! — заявил Хааке и вцепился в плечо Бертрама. — Так не пойдет. Не можете же вы тут драку устроить. Договоритесь завтра обо всем, как положено.

Бертрам как бык упрямо замотал головой и попытался высвободиться. И лишь когда Хааке пообещал, что сам будет секундантом Бертрама, тот согласился на переговоры. Но тут из караульни при ратуше появились двое полицейских и бегом бросились к ним через площадь. Продолжать ссору было уже невозможно. Да, у господ лейтенантов были причины почувствовать себя в смешном положении, когда полицейский с моржовыми усами озабоченно обратился к Хааке:

— Что вы опять натворили, господа? Будите весь город и вдобавок еще стекло разбили!

Но Хааке быстро отвел его в сторонку и объяснил:

— Выпили немножко, хотели помянуть погибшего товарища. А за потраву я заплачу! — Он сунул полицейскому в руку десять марок и отослал его.

Между тем Вильбрандт с помощью Завильского уволок графа. Они уехали в единственном такси.

— В создавшихся условиях, достаточно тяжелых, речь может идти только о пистолетах, — все еще с трудом переводя дух, говорил Бертрам, когда вместе с Хааке шел домой.

— Разумеется, — важно отвечал Хааке и подавил зевок, — разумеется, вы должны потребовать полного удовлетворения. — И присовокупил уже несколько миролюбивее: — А все-таки Штернекер был пьян в лоск!

— Нет, нет! — стоял на своем Бертрам. — Это можно смыть только кровью!

Хааке слишком устал, чтобы подыскать еще один довод, и просто заверил Бертрама:

— Можете на меня рассчитывать!

Он говорит как биржевой маклер, подумал Бертрам, но все-таки был доволен, что Хааке на его стороне.

Когда они расстались, пламя возмущения пылало в нем уже не так ярко. Мало-помалу оно гасло от довольно будничной злобы. Этот Штернекер — закоснелый старый аристократ, думал он. Поэтому я ему и не подхожу. Он оскорбил меня только из зависти. Он меня не выносит за то, что я сильнее его.

Эта лесть, которой он сам потчевал себя, пошла ему на пользу. Раздеваясь, он подумал, что право первого выстрела за ним. И само собой разумеется, он не может, просто не может промахнуться. Разве не доказал он нынче утром, какой он меткий стрелок? Он сжал губы и закрыл левый глаз, правым держа на прицеле противника. Он был абсолютно уверен, что сумеет сохранить спокойствие.

С тяжелой головой он улегся в постель. Мысли его были заняты тем, что будет дальше — арест, может быть, год заключения, затем еще через несколько месяцев — акт о помиловании. А вскоре он уже забылся тревожным сном.

Очень рано, до службы, к Бертраму явился краснорожий Хааке. Голос его звучал хрипло, когда он объявил, что должен обсудить с Бертрамом кое-что очень важное. Завильский по поручению графа сообщил, что тот хочет объясниться.

Бертрам ждал, не добавит ли Хааке что-нибудь еще, но Хааке молчал. Только покусывал усы да равнодушно листал книгу, взятую со стола.

— Нет, — твердо произнес Бертрам, — я, конечно, не могу принять его объяснений. После такого оскорбления!

— Конечно, конечно! — чуть ли не с радостью подхватил Хааке. — Я сразу так и сказал Завильскому. То есть я, конечно, ничего ему не сказал, только ответил, что все будет зависеть от вашего решения. Но я в некотором роде это предвидел.

Бертрам застегнул портупею и пристально посмотрел на Хааке. Тот опять листал книгу. Лицо его ничего не выражало. Темные напомаженные волосы казались париком. Бертраму хотелось бы знать, о чем думает Хааке, но лицо его ничего не выражало, похоже было, что за этим низким лбом нет просто ни одной мысли. И Бертрам только спросил:

— Это все?

— Штернекер, конечно, в чертовски трудном положении, — начал Хааке и оторвал наконец от книги взгляд своих карих глаз. — Завильский приперся ко мне ни свет ни заря. Мы долго обсуждали всю эту идиотскую историю. Я изложил ему ваши требования. Но в конце-то концов Штернекер был просто пьян в стельку.

— Но объяснение? — возмутился Бертрам.

Хааке поспешил поддакнуть.

— Конечно, конечно! Хотя, что касается текста… Он ведь тоже много значит. И потом объяснение было предложено до того, как я выдвинул ваши требования. А это тоже немаловажно.

Бертрам сообразил, куда клонит Хааке. И возненавидел себя за то, что у него отлегло от сердца. Он топнул ногой.

— Нет, нет, об этом не может быть и речи! — воскликнул он.

— Ясное дело, вам решать! — согласился Хааке и положил наконец книгу на стол. — Вы, конечно, должны помнить и о том, что дуэли строжайше запрещены. Если вы будете драться не на жизнь, а на смерть, то несколькими месяцами тюрьмы не отделаетесь. А значит, прощай, армия! Месяца два назад такая же история случилась с одним моим кузеном, он служил в Ингольштадте, в инженерных войсках. Парень теперь глубоко несчастен. Какая нелепость! А вы к тому же могли бы получить полное удовлетворение…

Почему он не говорит в открытую, что он хочет, со злостью подумал Бертрам, когда Хааке тем же доверительным тоном добавил:

— Я сказал противной стороне, что о своем решении мы их уведомим сегодня вечером. А до тех пор у нас довольно времени.

Спустя два дня, под вечер, Бертрам отправился в город, на квартиру, которую Хааке снимал для себя помимо комнаты в казармах. Там Штернекер должен был принести Бертраму свои извинения. Итак, Бертрам вынужден был уступить.

И зачем я только согласился, спрашивал он себя по дороге, зачем? Я чересчур податлив, укорял он себя. Я дал себя уломать, я слишком добродушен. По сути, во всем виноват Хааке. Не занимая сам никакой четкой позиции, он завел Бертрама так далеко, что тот в конце концов готов был согласиться на что угодно. Идя в город под по-зимнему голыми каштанами, Бертрам уже не вспоминал ни собственных сомнений, ни той тяжести, что давила на него все эти дни. Он больше не помнил, не знал об этом. Он не смел допустить, чтобы граф отделался извинениями. «Убийца!» Нет, такое смывают только кровью!

В прескверном настроении поднялся он в квартиру Хааке и с каменным лицом вошел в комнату, где его поджидали Хааке и Завильский. Последний, молча и почтительно поклонившись, исчез в соседней комнате, а Хааке с подчеркнутой вежливостью стал опекать Бертрама, словно больного. Бертраму это польстило, и гнев его пошел немного на убыль. В комнате стояли мягкие кресла. На письменном столе — большой портрет Гитлера и портрет инженера Тодта, с которым семейство Хааке поддерживало дружеские отношения, весьма для этого семейства выгодные.

Бертрам подумал, не отпустить ли ему усы, вроде Хааке, лицу которого они придавали очень мужественный вид.

И тут из соседней комнаты до него донеслись голоса Завильского и Штернекера. Хааке, увидев, что Бертрам встревожился, поспешил спросить:

— Вы бываете на охоте?

Бертраму вспомнились слухи о каких-то диких оргиях, что устраивались на этой квартире Хааке. Говорили, что под конец все уже разгуливали нагишом.

— На охоте? Нет, никогда, — отвечал Бертрам.

Прислушиваясь к голосам за стеной, он смотрел в окно. День был хмурый.

— Вы принципиальный противник охоты, как обер-лейтенант? — допытывался Хааке.

— У меня мало возможностей для охоты. И потом — это слишком дорого.

Хааке пригласил Бертрама с собой на охоту. У него были свои небольшие охотничьи угодья. Ружья он тоже предоставит в его распоряжение. Наконец появился Вильбрандт, которого тоже позвали сюда, как свидетеля происшедшего, выслушать извинения Штернекера.

Хааке теперь уже очень официально осведомился, готов ли Бертрам принять извинения графа Штернекера.

Бертрам потушил сигарету и выпрямился. Хааке постучал в дверь соседней комнаты и встал рядом с Бертрамом. Так, стоя в этой несколько церемонной позиции, они увидели сперва Завильского, а следом за ним вошел и бледный Штернекер. Граф встал перед Бертрамом и начал по бумаге читать свои извинения. Сначала он читал медленно, вполголоса, потом все громче и быстрее и, наконец, зачастил, чтобы скорей уже покончить с этим. И оговорился. Запнулся, глянул на Бертрама, его обычно насмешливо сложенные губы скривились. Он повторил последнюю фразу еще раз, медленно, по слогам. Лицо Бертрама выражало враждебность, но самого его переполнял глубокий стыд. Он поспешно протянул руку графу.

Само собой разумеется, об инциденте никто ничего не рассказывал. Но каким-то образом, может, даже со слов самого графа, стало известно, что Бертрам, когда была затронута его честь, повел себя «невероятно порядочно». Он был теперь принят в круг людей, которые прежде сторонились его. Хааке частенько сажал его в свою машину, когда ездили на пикники. И со Штернекером он теперь проводил много времени. Все его привычки изменились. Он регулярно принимал участие в так называемых «крестовых походах» в Крестовый переулок. Правда, по большей части он там играл в карты. И пусть игра там велась небольшая, но для Бертрама эти убытки были весьма ощутимы; общение с более богатыми товарищами требовало от него расходов, которые он не мог себе позволять. И конечно же, он сразу увяз в долгах.

За всеми этими развлечениями Бертрам старался избегать Хартенека, который теперь частенько пребывал в мрачном настроении и — стоило ему вспылить — вел такие странные разговоры, что Бертраму делалось жутко. Да, его буквально мороз подирал но коже, когда Хартенек, держа очки в руках, моргая своими голыми веками, принимался горячо его убеждать. Он говорил о войне и клал руку на плечо Бертрама.

Йост был молчалив и холоден. С тех пор как Бертрам вернулся с Вюста с телом рыбака, Йост лишнего слова ему не сказал. Он и вообще стал очень замкнут. Непривычная печаль легла на его моложавое лицо, которое прояснялось, лишь когда Буян, пес покойного рыбака, лаем приветствовал его у въезда в гавань.

Фельдфебель хотел пристрелить собаку, чтобы из пушистой ржаво-коричневой шкуры сделать коврик перед кроватью, но Йост спас Буяна от этой участи. После долгого ухода собаку удалось вылечить.

Когда по утрам открытая машина Йоста на малой скорости въезжала в ворота, Буян, задрав кверху свой короткий влажный нос, вскакивал в машину, клал лапы Йосту на колени, лизал шершавую кожу его перчаток, а потом бегал с ним рядом по учебному плацу и по ангарам. Словно вымпелы, весело болтались его пушистые уши, когда он скакал впереди Йоста, и шелковистая шерсть золотом блестела на солнце. И все-таки Буяна в гавани не любили. Его появление всякий раз вызывало дурные предчувствия. Сердитые слова Хартенека: «Он принесет нам несчастье», — сделали свое дело. И технический персонал, и пилоты поглядывали на пса с суеверным страхом. Если Буян появлялся на плацу один, его старались исподтишка пнуть ногой или швырнуть в него камешек. Он стал злым и боязливым и подпускал к себе только Йоста и Хебештрайта.

Чтобы покончить с идиотскими суевериями, Йост стал брать его с собой в полеты. Он заказал для него специальный ремень, которым можно было пристегнуть Буяна к штурманскому сиденью. Когда он впервые поднялся с ним в воздух, все встревоженно смотрели ему вслед. Были убеждены, что ничем хорошим это не кончится. Но через час Йост благополучно вернулся. Однако суеверный страх перед псом остался.

Бертрам же просто ненавидел Буяна, напоминавшего ему историю с рыбаком и первую посадку на Вюсте утром после ночи напрасных ожиданий своей судьбы.

То ли Буян чувствовал отношение Бертрама, то ли помнил, что Бертрам разлучил его с хозяином, то ли просто собаку раздражали серебряные шнурки на плечах лейтенанта, но стоило Бертраму приблизиться, как Буян начинал рычать и готовиться к прыжку. И хотя Йост ему это запрещал, но иной раз и сам чуть ли не с удовольствием слышал собачье рычание.

XI

Погода испортилась, на много дней зарядили дожди, а вскоре ударил и первый мороз. Затянутое облаками небо нависало низко над морем, и во время зимних штормов казалось, что волны достают до серых облаков.

Йост стоял у окна и в сердитом согласии с унылой погодой кивал головой. Радости жизни, казалось, навсегда для него померкли. Он стал недоверчивым, ворчливым и желчным на службе, а дома раздражительным и враждебным с Марианной. Несколько раз он пытался сопротивляться потоку уныния, подхватившему его, но эти попытки ни к чему не приводили.

Оттопырив нижнюю губу, Йост хмуро смотрел на дождь. Он сумел постричься так, как хотел — виски и затылок почти наголо, — и теперь волосы казались седыми.

Полеты из-за погоды пришлось сократить, но он позаботился, чтобы никто не скучал, и заполнил время строевой подготовкой.

— Прообразом солдата был и остается пехотинец, — объяснял он своим командирам эскадрилий. — Дисциплина и полное повиновение в авиации еще нужнее, чем в других родах войск. Только строевая подготовка поддерживает настоящий порядок в части.

Строевое обучение, движение в походном строю, учения на местности — так теперь выглядело служебное расписание. С красными от мороза лицами выходили рядовые на плац, а вскоре пот уже лил с них градом. Не им одним тяжело доставалась служба; замерзшие офицеры тоже стояли во дворе казармы. Толстый Вильбрандт чувствовал себя очень неважно, и Штернекер тоже. Он не обладал «командирским голосом», и его похожие на карканье команды обычно не понимали и всегда выполняли неверно.

Капитан Бауридль озабоченно качал головой по его поводу. Но то были исключения. Завильский душой и телом был предан идее муштры, а длинный Хааке даже находил в ней удовольствие. Приходя по вечерам в казино, он потирал руки и с довольным видом сообщал, что «заставил своих людей как следует попотеть». Затем он садился к столу и ел с отменным аппетитом.

Наиболее тягостной была строевая подготовка в третьей эскадрилье, ибо капитан Штайнфельд здесь чувствовал себя в своей стихии.

Бертрам, который должен был передать сообщение капитану, нашел его на плацу. Штайнфельд как раз подозвал к себе унтер-офицера.

— Кто вы такой, мой милый?

— Унтер-офицер Книхтль, господин капитан.

— Как вы сказали, вы — унтер-офицер? — с издевкой переспросил капитан Штайнфельд. — Судя по моим наблюдениям, вы — танцмейстер! Послушайте, — вдруг заорал он, — перед вами же не балетные девочки! Оружие но держат так, как вы показываете!

Бертрам двинулся вслед за капитаном, который подошел к группе унтер-офицера.

— Мундиры и рубашки снять! — приказал капитан Штайнфельд, и рядовые в замешательстве выполнили его приказ. — Вы что-нибудь видите? — опять приторно-вежливо спросил капитан Штайнфельд. Книхтль маленькими, похожими на черные пуговки глазами смотрел на своих раздетых солдат. Он видел. Он видел, как их кожа покрывалась пупырышками.

— Люди замерзают, господин капитан! — отважно выкрикнул он.

— Итак, вы, значит, ничего не видите! — закричал Штайнфельд. — Это свинство! При занятиях с ружьями у людей на плечах синяки должны быть. Иначе дело не пойдет!

Угловатое крестьянское лицо унтер-офицера залилось краской.

— Продолжайте занятия! — приказал капитан Штайнфельд. — Я потом проверю.

Книхтль щелкнул каблуками и рявкнул:

— Есть!

Потом повернулся к солдатам и дал команду одеться.

Капитан Штайнфельд, собравшийся было уйти, обернулся, разгневанный:

— Вы что, не понимаете моих приказов? Пусть продолжают занятия в чем есть! — распорядился он.

Теперь он подозвал к себе Бертрама. И застегнул плащ на все пуговицы. С моря дул сильный ветер.

«Рьяно же он взялся за дело», — подумал Бертрам, возвращаясь в комендатуру.

Да, капитан Штайнфельд действительно рьяно взялся за дело. Один из людей унтер-офицера Книхтля, по имени Зандмайер, после этих занятий схватил воспаление легких и вскоре скончался в лазарете. Йост потребовал рапорта, и капитан Штайнфельд доложил, что посадил ответственного за это унтер-офицера на трое суток под арест. Но об этой истории заговорили не только рядовые третьей эскадрильи, уже во всем полку судачили о ней. Ничего другого не оставалось, как передать дело в трибунал. Йост вел долгие переговоры со Штайнфельдом, прежде чем передать в трибунал дело по обвинению унтер-офицера Книхтля в издевательстве над солдатом. Разумеется, капитан Штайнфельд дал о нем самые лучшие отзывы, а врач свидетельствовал на суде, что Зандмайер вообще был человеком слабым и восприимчивым к болезням. Таким образом Книхтль отделался несколькими неделями ареста, за каждую из которых капитан Штайнфельд платил ему двадцать пять марок в качестве возмещения ущерба. По истечении срока Книхтль намерен был жениться.

Когда Йосту вручили приговор, он вздохнул с облегчением. Все это время он жил в страхе, что история получит огласку и разразится скандал. Теперь он радовался, что все сошло гладко, но все-таки бурчал:

— Одни неприятности, одни неприятности!

Ему так хотелось хоть в чем-то найти отраду, но тщетно. Он погладил на прощание славного Буяна и передал его Хебештрайту. Бертрам ожидал майора внизу, возле машины. Сегодня наконец состоится бал у Шверинов. Они подъехали к маленькой вилле Йоста и остановились. Йост пошел за Марианной, а Бертрам расхаживал взад и вперед вдоль машины. Мороз пощипывал ему кончик носа. Весь день лил дождь, а теперь лужи на дорогах замерзли. Бертрам засунул руки поглубже в карманы и оглядел полы шинели. Новая шинель сидела отлично и была чуть длиннее, чем положено.

В ожидании встречи с Марианной все нервы его были напряжены. Ему подумалось, что все еще может измениться, все может еще быть хорошо, если она хоть как-то выразит ему свое расположение.

Кусты маленького палисадника тянули к нему, словно прося защиты, свои голые ветки, похожие на растрепанные розги. Он вспомнил вдруг, что сунул за обшлаг рукава письмо к матери. Вытащил конверт, педантически проверил адрес и быстро зашагал к углу, где бросил письмо в почтовый ящик.

Теперь ему стало несколько легче. В письме этом содержалась одна просьба, или, вернее, требование. Его счета в казино в последнее время быстро возросли, к этому надо прибавить карточные долги, а теперь еще он по совету Хааке сшил эту новую шинель. Бертрам опять оглядел себя. «Я прибавил два лишних сантиметра, что делает господина лейтенанта выше ростом!» — сказал портной. Шинель обошлась в сто двадцать марок.

В оправдание себе Бертрам решил, что просто не знает цены деньгам. Да и где ему было узнать эту цену? По его представлениям, зарабатывать деньги занятие недостойное, а тратить их все равно неизбежно. В этом пункте его взгляды ничем не отличались от взглядов его приятелей. В своем письме Бертрам требовал у матери двести пятьдесят марок — сумму он написал не только цифрами, но и прописью. И добавил еще, что дело не терпит отлагательств. Он даже не дал себе труда выдумать, зачем ему понадобились деньги.

Он вытащил сигарету. Фритцше, шофер, дал ему прикурить. Продолжая вышагивать взад и вперед — но уже с некоторым нетерпением, — он раздумывал, сколько времени может пройти, пока он получит деньги. Надо было раньше написать, рассердился он на себя. Двести пятьдесят марок, для его матери это огромная сумма. Лучше всего было бы ей взять вперед свою пенсию, так будет всего быстрее. Как глупо, что я ей об этом не написал. Она ведь так непрактична в подобных делах.

Наконец вышли Йост с Марианной. Она придерживала рукой воротник своей шубки и молча кивнула в ответ на приветствие Бертрама.

— Фритцше, поторопитесь! — крикнул Йост шоферу.

В шестиместной машине Бертрам сидел позади шофера, спиной к Марианне и Йосту. Похоже, они опять в ссоре. Улицы стали скользкими от мороза. Фритцше гнал как безумный. Машину заносило на поворотах. Их путь сквозь ночь то и дело преграждали стонущие тополя, что росли вдоль шоссе. И вдруг у Бертрама мелькнула нелепая мысль: интересно будет, если мы сейчас убьемся, все втроем: Марианна, Йост и я.

Перед ним была широкая спина Фритцше. Смерть вдруг показалась Бертраму близкой и неизбежной. Она гналась за ними по морозу, готовая к прыжку, караулила за тополями. Нет, хуже того, Бертрам с ужасающей отчетливостью понял, что смерть притаилась тут, в машине. Ему казалось, он чувствует на своем затылке дыхание Марианны. На секунду закрыв глаза, он увидел ее, обнаженную, сконфуженную, взвинченную. Такую он держал ее тогда в своих объятиях. Такую? Ах, тогда он ведь все-таки закрыл глаза.

Бертрам прикусил губу. Сказал себе: я должен успокоиться, что-то у меня нервы шалят. Ну конечно, он слишком мало спал. Почти каждый вечер куда-то ходил. И пил не в меру.

Но разве смерть не притаилась вблизи? Бертрам сказал себе, что жизнь не предоставляет нам столь драматичные развязки по первому желанию. Они весьма редки. Они случаются гораздо реже, чем их хотят, ведь мы частенько хотим, чтобы занавес наконец упал и окончилась наша роль, в которой мы чувствуем себя не очень-то ловко.

— Скажите Фритцше, чтобы он ехал быстрее! — раздался голос Йоста.

Машина понеслась как на крыльях. Несмотря на все доводы рассудка, Бертрам все еще боролся с жаждой гибели. Цурлиндену сейчас хорошо! — думал он.

Когда Фритцше наконец затормозил у широкой лестницы замка Шверинов и лакей открыл дверцу, Бертрам выскочил так поспешно, словно спасаясь от опасности.

— Ты чудо как хороша! — воскликнула Эрика и, обхватив руками голову Марианны, поцеловала ее в оба глаза. Йост смотрел на это, нахмурив лоб. Но Марианна быстро высвободилась из объятий и ревниво следила, как Эрика подает руку Бертраму. Она была почти разочарована тем безразличием, с которым они поздоровались. Потом решила, что это просто притворство, и, подойдя к Эрике, шепнула ей на ухо:

— Что ж ты так плохо обращаешься со своим поэтом? — Она даже предположить не могла, какое действие окажут на Эрику эти слова. Ее как будто ударили. Она вся сжалась, задрожала, а ее обычно блестящие глаза вдруг потускнели от слез.

— Что ты сказала! — тихо вскрикнула она. — Мы потом об этом поговорим, о господи!

Хозяин дома, с длинным черепом и кривыми ногами кавалериста, втянул Йоста в разговор. Граф Шверин был человеком очень беспокойным. Еще и поныне в его седой голове мелькали подчас поистине авантюрные мысли. И хотя его деятельность началась с первой мировой войны, он ни в коей мере не был дипломатом старой школы. Во времена Вильгельма он шокировал общество своими либеральными воззрениями и даже заслужил прозвище «красный гусар». Из-за его принадлежности к старой аристократии ему всегда доставались только незначительные посты. Однажды, когда он был атташе в одной южноамериканской стране, его по ошибке чуть не линчевали во время государственного переворота. После этой истории у него появился нервный тик — то и дело подергивался уголок рта. В войну он сменил профессию и опубликовал брошюру «Германия, какой она должна быть». В этой брошюре он аннексировал Фландрию и Бельгийское побережье, да еще индустриальную область Франции. На востоке он присоединял к Германии Балтику и все земли западнее Волги. Что ж, подобные идеи рождались и у других. Оригинальным в брошюре графа было лишь то, что эти захватнические планы он объяснял причинами архилиберального, прогрессивного свойства.

Эти литературные потуги графа не имели никаких политических последствий.

После краха империи социал-демократы не однажды вспоминали о нем — из-за его прозвища — при назначении на высокие должности, но из этого никогда ничего не выходило. Потом случилось так, что его брошюра попала в руки фюрера национал-социалистов и произвела на него глубочайшее впечатление не столько постановкой цели, сколько ее демагогическим обоснованием. Граф был приглашен к Гитлеру и со временем сделался доверенным лицом национал-социалистов в министерстве иностранных дел. Роль, в равной мере требовавшая от него умения хранить тайны и болтливости.

Граф многого для себя ожидал от победы национал-социалистов, но и при новом режиме остался лишь часто упоминаемым кандидатом на высокие должности.

Шверин познакомил Йоста с несколькими помещиками, которых тот еще не встречал на охоте или при других светских оказиях. Богачи Вайсендорфы приехали из Ганзенштайна, толстая госпожа фон Бок тоже была здесь, ожидали еще Пёльнитцев, которым пришлось сделать крюк, чтобы привезти трех сестер Зибенрот. Это все устроила графиня. Ей нужны были для танцев красивые девушки, но требовать от отца, чтобы он приглашал к себе почтового инспектора с супругой, она не могла. Граф и семейство Пёльнитц не так уж жаждал видеть. Они владели всего лишь тысячью моргенов земли. «Да это же мужичье!» — говорил о них граф.

Между тем Марианна вместе с майоршей Шрайфогель и женой капитана Штайнфельда направилась в столовую. Толстая майорша и госпожа Штайнфельд с вечно страдальческим лицом, как и все офицерские жены маленького гарнизона, видели свою жизненную задачу в том, чтобы женить всех еще холостых офицеров. Они взволнованно ходили вокруг длинного стола, напрочь несогласные с распределением мест за столом. Они позвали Эрику и выговорили ей за это. Почему, например, Хартенек должен сидеть с этой невозможной госпожой фон Бок?

— Потому что он мерзкий! — объяснила Эрика.

— У его родителей пивоваренный завод где-то во Франконии. А это в наши дни приносит огромные деньги, — заявила майорша Шрайфогель. — Ему пора бы жениться!

Эрика с этим не согласилась, однако уступила, когда майорша стала настаивать, что капитана Бауридля следует посадить с Альмут Зибенрот.

Когда прибыло семейство Пёльнитц — краснощекая Труда выглядела довольно неуклюже рядом с красотками Зибенрот, — все стали усаживаться за стол.

Стол сиял — белоснежное полотно скатерти, узкие золотые ободки тарелок, серебро приборов, стекло и хрусталь, в которых отражались огни. Яркие платья дам, белые канты, петлицы и лацканы, серебряное шитье на воротниках и погонах у господ офицеров. Граф Шверин окинул стол довольным взглядом. Ему нравился этот маленький праздник в его доме. Ему приятно было думать, что и в этом празднике нашел свое отражение новый порядок в государстве. Наконец опять появилось светское общество и опять стали ясны связи. Опять стало понятно, кому следует пожать руку, а кому отдать чистить ботинки. Шверин и вслух сказал то, что думал:

— Пятнадцать лет республики прошли, собственно говоря, как летний дождик, — обратился он к Йосту.

Йост кивнул, но сидевший напротив старик Вайсендорф прервал самодовольные рассуждения графа:

— Пусть будет так, летний дождик! Но после него сорняки выросли как никогда. И если мы упустим это из виду, мы пожнем плохой урожай, как в четырнадцатом году.

Старый господин фон Вайсендорф читал Библию и Бисмарковы «Мысли и воспоминания» и был так же несогласен с новым курсом, как прежде был несогласен со старым.

Шверин еще не успел ему ответить, а Вайсендорф вздохнул:

— Они еще втравят нас в беду. Если б был жив старик Бисмарк…

Сидевшая с ним рядом майорша Шрайфогель, не обращая внимания на его сетованья, следила, как подвигается дело между Бауридлем и Альмут Зибенрот.

Бауридль привык сидеть с дамами постарше, с офицершами, рядом с которыми можно было, прикинувшись внимательным, спокойно заняться вкусными блюдами. Соседство молодой девушки вывело его из равновесия. У него не было опыта в обхождении с юными дамами, и он просто не мог придумать, о господи боже мой, о чем же с ними говорить. В безмолвном замешательство он выхлебал суп. При этом лицо его медленно заливалось краской. Поглядывая тайком на свою даму, он, как ему казалось, видел ироническую усмешку на ее губах и только пуще краснел и смущался. Но при этом он сделал открытие — рот у нее удивительно мягкий и выразительный.

Он собрался с духом и заговорил о сегодняшней утренней охоте. Альмут Зибенрот только чуть повернула голову к нему, но уже ее улыбка не казалась насмешливой. Бауридль вдруг отдал себе отчет в своей дурной привычке — фыркать при разговоре. Во всяком случае, он увидел, что девушка вытерла руку салфеткой. С перепугу он вновь лишился дара речи.

С каким бы удовольствием он сосредоточился на еде! Но сегодня он все находил невкусным. У девушки рядом с ним были высокие выгнутые брови. Кожа на ее слегка вздернутом носике казалась прозрачной. И рот такой спелый! Но Бауридль не замечал этих отдельных черт ее лица. Он не видел, что у нее карие глаза, светлые волосы, он только чувствовал блеск ее глаз и мерцание ее волос. Только ощущал ее кротость и красоту.

Майорша Шрайфогель то сердилась на Бауридля за его неловкое, беспомощное поведение, то с присущей ей злостью, глядя на улыбку Альмут, думала, что нынешние молодые девицы совсем уж потеряли стыд.

Невыносимый брюзга! — про себя ругал Шверин старого Вайсендорфа, который как раз упомянул о франко-русском пакте.

— А, этот франко-русский договор? Тоже недолго продержится. И разве у нас нет военно-морского союза с англичанами? — сказал он так гордо и убедительно, что можно было подумать, будто он сам организовал этот союз.

Но на старика Вайсендорфа это не произвело ни малейшего впечатления.

— На англичан полагаться никак нельзя и никогда нельзя было! — заявил он.

Йост метнул на него сердитый взгляд. Он считал неуместным критиковать политику правительства в присутствии его офицеров. Кроме того, нельзя знать, куда может завести подобный разговор. Хартенек сидел совсем близко и внимательно слушал. Таким образом, Йост, вообще-то не выносивший Эрику, был ей весьма признателен, когда она перевела разговор мужчин на другую тему.

Тем не менее после ужина граф Шверин отвел его в сторону и таинственно проговорил:

— Грядут великие события, дорогой майор!

Йост вовсе не был расположен выслушивать какие бы то ни было государственные тайны. Но Шверин спросил шепотом:

— Между нами, скажите начистоту: как обстоит с вермахтом?

Они стояли в курительной, и Йост с испугом подумал: неужто уже пришло время? На своем плече он ощутил руку Шверина.

— Я не могу сказать… — помедлил он. — Но, насколько можно судить, положение таково: у армии нет резервов, авиация еще не вышла из пеленок.

Рот у Шверина дернулся сильнее, чем обычно. Граф был разочарован. И сказал с некоторой долей снисходительности:

— Ну-ну, не так уж все скверно. Но господа военные никогда не бывают довольны.

Он опять положил руку на плечо Йоста, и в голосе его появились предостерегающие нотки:

— Мой дорогой майор, до сих пор фюрер всегда оказывался прав!

Вайсендорф между тем разговорился с толстячком Пёльнитцем. Они беседовали о предстоящем весеннем севе и о трудностях, связанных с содержанием скота.

Лейтенант Хааке попросил разрешения послушать их разговор. Он теперь любил разыгрывать из себя молодого помещика. Пёльнитц, который, кстати сказать, явился не во фраке, а в старомодном смокинге, засунув большие пальцы в карманы жилета, говорил:

— У меня вообще остался только пастбищный скот. Все остальное я давно сбыл.

— Вот это вы молодец! — с завистью воскликнул старик Вайсендорф. — А я все еще держусь за своих свиней. Тогда как цены сейчас попросту смехотворные, — озабоченно добавил он. — Я еще приплачиваю, и я же должен ломать себе голову, где раздобыть корма.

Из зала донеслась музыка. Бертрам обрадовался, когда при первых же тактах к нему подбежал Завильский и увел танцевать малютку Пёльнитц. Собственно, это было против правил, она была за столом дамой Бертрама, и первый вальс он должен был танцевать с ней, но тем не менее был рад от нее избавиться.

Капитан Бауридль стоял возле раскрытых дверей в зал рядом с Альмут Зибенрот, которая была чуть выше его ростом.

— Теперь вам наверно охота поплясать с молодежью, — сказал он, и его огромный рот исказила ухмылка.

Он считал, что этими словами как бы вынес самому себе приговор, обрекающий его на сиденье в темной, холодной тюрьме. А она ускользала от него в пеструю завидную жизнь.

Подошел Штернекер, раскланялся и утянул Альмут в ряды танцующих. Его беспокойные глаза, которые ни на чем не могли задержаться, скользили по ее лицу. Длинными узкими руками он прижимал ее к себе и, тихо назвав по имени, спросил:

— Ты, верно, очень скучала с нашим мопсом?

— А он не так уж плох, — сказала Альмут. Она откинула голову и высвободилась из его слишком крепких объятий. Его доверительный тон раздосадовал ее. Она посмотрела туда, где у дверей стоял толстый Бауридль и короткими пальцами почесывал себе шею под форменным воротником. Не слишком изящный жест. У него были складки на затылке и совсем мало волос. Выпуклые глаза в красных прожилках. Широкий рот слегка приоткрыт. Заметив ее взгляд, он ухмыльнулся, и она улыбнулась ему в ответ. Довольный, он направился в курительную. Он сел сыграть партию в скат с майором Шрайфогелем и капитаном Штайнфельдом, проиграл и все-таки остался в хорошем настроении. Штайнфельд пошел с червей, без прикупа. Бауридль положил трефовую десятку, которая, конечно, оказалась бита.

— Ум короткий, масть длинная! — сердито закричал майор. — Что с вами сегодня стряслось?

Бауридль провел рукой по голове. «Эта девушка, как персик, — подумал он, — как спелый персик, который висит на ветке, теплый от солнца. И уже пора его сорвать».

Йост заглянул в зал, ища Марианну, но ее там не было. Он окинул взглядом танцующих. В глаза ему бросилась высокая крепкая фигура Хааке. Он ловкий, умный, с большими связями. Вот был бы подходящий для меня адъютант, подумал Йост и прошел мимо гостиной, где сидели дамы, но Марианны там не оказалось.

После первого же танца к ней подошла Эрика и, молча взяв Марианну за руку, увела ее в библиотеку. Когда они вошли, там горел свет и дверь была приоткрыта. Они увидели себя в большом зеркале, висевшем как раз против двери.

Темные корешки книг сияли золотом заглавий. Воздух был напоен мягким запахом пожелтевшей бумаги. Полки стояли рядами. На стенах с деревянными панелями под стеклом в золотых рамах висели ордена, знаки отличия и королевские и императорские грамоты. Эрика усадила Марианну на диван под зеркалом. Сама прикорнула рядом и в задумчивости закрыла свои большие глаза. Ее длинные ресницы лежали темными полумесяцами.

— Так, значит, ты тоже думаешь, что он из-за меня покончил с собой? — спросила Эрика и тут же стала оправдываться. — Но это не так. Я ни в чем не виновата, конечно, не виновата. Ну хорошо, один раз мы были вместе, вот и все, и я не давала ему никаких надежд на продолжение. А потом он стал присылать мне эти стихи…

— Но о ком ты говоришь? — воскликнула Марианна, ничего не понимая.

— О Цурлиндене, о ком же еще.

При мысли о том, какую боль она причинила подруге, Марианна побелела.

— Так это он! Послушай… — полным раскаяния голосом проговорила она. — Я же не знала…

— Могла ли я думать, что он отнесется к этому так серьезно? — все еще оправдывалась Эрика. — Мне говорили, — добавила она своим глухим голосом, уже несколько спокойнее, — что на самом деле за этим кроется что-то другое. Он, кажется, кого-то убил или что-то в этом роде. Ты ничего не слышала? Йост тебе ничего не рассказывал?

— Мне? — смутилась Марианна. И сказала со вздохом: — Он со мной почти не разговаривает.

На ее бледном лице отразились беспомощность и отчаяние.

— Я жду ребенка, — призналась она и заплакала.

От собственных забот до чужого горя путь, как известно, долог. Эрика сперва не знала, что и подумать, а потом забросала подругу вопросами. Как это случилось, почему же она в таком отчаянии из-за ребенка и почему Йост злится на нее? В ее вопросах было столько же сочувствия, сколько и любопытства. Она схватила руку Марианны, она полна была заботы, дружеского внимания и любви, но в глазах ее горел хищный огонек.

— У него есть основания не хотеть ребенка?

— Нет! Что ты такое подумала! — Марианна оттолкнула от себя руки подруги. Эрика, склонившаяся было над Марианной, разочарованно отпрянула. Она сидела на диване, опустив свои круглые плечи. И вдруг утратила самообладание. Надула губы, как ребенок, который собирается заплакать.

— Марианна, и все-таки ты должна мне помочь! — взмолилась вдруг Эрика. Она встала и подошла к зеркалу. Руки машинально поднялись, чтобы поправить черные коротко стриженные волосы. Когда она опять села, они уже поменялись ролями. Теперь Марианна, утешая, обвила рукой плечи Эрики.

— Ты же все знаешь, — сказала Эрика тоном, исполненным горечи. — Все, Марианна. Мне нужен врач.

Марианна так высоко подняла светлые брови, что казалось, у нее совсем нет лба.

— Ох, это трудное дело в наши дни.

— Вечно одно и то же! — буркнула Эрика про себя. — Стоит не остеречься, как сразу влипаешь. Последний раз это со мной случилось три года назад. Но тогда это были пустяки. Я знала прекрасного врача. Он был еврей и теперь, наверно, мыкается где-нибудь в эмиграции…

— А мой, доктор Керстен, ужасный трус, — сказала Марианна.

— Я знаю одного, — продолжала Эрика, — но глупость в том, что он дружен с людьми, которые хотят навредить папе в партии. Я ему не доверяю. Столько всяких доносов вокруг…

— Я все-таки спрошу Керстена, — решила наконец Марианна. — Тут мы ничем не рискуем.

Эрика кивнула и вскоре опять уже смеялась.

Когда они закрыли за собой дверь, обер-лейтенант Хартенек, стоявший в нише между книжными полками, опять склонился над книгой, которую держал в руках, и попытался продолжить чтение. Углубившись в рассуждения Стендаля о Наполеоне, он не заметил прихода обеих дам. Но он успел услышать такие интимные признания, что обнаруживать себя уже было поздно.

Он слишком взволновался, чтобы читать дальше. Захлопнул тонкую книжицу, аккуратно поставил ее на место и на негнущихся ногах пошел прочь.

С насмешкой на лице разглядывал он танцующие пары. Когда он вошел в столовую, его подозвал капитан Бауридль и заставил сесть за игру вместо себя, что Хартенек сделал с плохо скрытым неудовольствием.

Бауридлю уже давно не сиделось, и он поспешил уйти, чтобы еще разок глянуть на свою соседку по столу. Альмут с сестрами стояла в дверях зала, но он не отважился к ней подойти. На ее лице — так ему показалось — лежала тень. Почудилось ему или и в самом деле тень эта исчезла, когда Альмут увидела его? Она даже сделала шаг ему навстречу. Он быстро подошел к ней, но после дурацкого вопроса, как она тут развлекается, у него опять словно язык отнялся. Стоять подле нее было приятно, но в то же время и тягостно. Она казалась ему очень красивой. Бауридль был убежден, что только он может по достоинству оценить ее красоту. Он стоял рядом с ней, разинув рот, и размышлял, чем привлечь к себе ее внимание, как показать ей, что он не кто-нибудь, что он принадлежит к числу избранных. Но единственно интересным в его жизни были полтора года, проведенные в Испании.

И пока он ей рассказывал, как чудесно красива Барселона, лежащая у моря между Тибедабо и Монтжуи, как упоительны прогулки по шумному бульвару и вниз к порту, как чертовски тяжелы испанские вина и какие там странные, чуждые женщины, взгляд ее задумчивых глаз опять стал теплым и сияющим. Ее внимание подогрело Бауридля, его описания стали оживленнее, краткие восторженные восклицания девушки льстили ему, а удивленные покачивания головой — и того пуще.

— Каракатицу? Не может быть! — говорила она.

— Правда, правда. — Капитан Бауридль снова повторил, что ел каракатиц. И ему даже понравилось. И он так был этим горд, что впервые решился взглянуть ей в глаза. Но тут же отвел взгляд, и рассказ о том, какова каракатица на вкус, прозвучал сбивчиво и туманно. Перерыв в танцах подошел к концу, вновь заиграла музыка.

— Я не смею больше заставлять вас скучать со мной, — вздохнул он. Но Альмут Зибенрот хотелось еще послушать про Испанию.

Как же понравился капитану этот интерес к дальним странам у дочки почтового инспектора! Он даже не подозревал, что столько видел в этой удивительной стране Испании! Рисовые поля Аликанте, священную гору Монсеррат, апельсиновые рощи под Малагой, Алькасар, мрачный замок Эскуриал и Мадрид. Мадрид, богатый, беззаботный, роскошный город. Он рассказывал о бое быков. Альмут Зибенрот испугалась, когда он описывал, как бык, с пикой матадора в загривке, сначала стоит неподвижно, потом начинает дрожать и наконец падает как подкошенный.

На этом капитан Бауридль закончил свой рассказ и, второй раз за этот вечер заглянув ей в глаза, произнес почти с тоской:

— Мне хотелось бы опять туда попасть.

— Я понимаю, — ответила Альмут Зибенрот, — это было бы чудесно.

— Ну, разумеется! Вам наверняка бы там понравилось! — поддавшись искушению, воскликнул капитан Бауридль. Он видел ее прелестный профиль, мерцание мягкого светлого пушка над верхней губой и мечтательность ее взгляда.

— Как вы хорошо рассказываете! — сказала она и простилась с ним.

Капитан Бауридль, радостный, вернулся к карточному столу, где Хартенек с превеликим удовольствием уступил ему место.

Возле буфета обер-лейтенант наткнулся на Бертрама, который сидел, откинувшись на спинку стула, и с раздраженным видом вертел в руке стакан.

— Что стряслось? Такой жизнелюб — и вдруг во мраке? — сказал Хартенек, намекая на бурную светскую жизнь Бертрама в последний месяц.

Лейтенант поставил стакан, так и не отпив из него, и повернулся к Хартенеку, который подошел к нему почти вплотную.

— И то и другое — только наполовину верно, господин обер-лейтенант, — ответил Бертрам.

— Нет ничего хуже половинчатости! — заметил Хартенек, поводя своим носом-клювом. — Нет, серьезно, лейтенант, что-то вы мне не нравитесь, совсем не нравитесь. До меня дошли какие-то слухи о дуэли и о вашем в высшей степени порядочном поведении. Отлично, отлично, но я должен вам кое-что сказать.

Слегка помедлив, Бертрам все-таки двинулся за Хартенеком, который, не оглядываясь, прошел мимо столиков буфета в тихий уголок уже убранной столовой. Из курительной доносились голоса картежников, из зала — звуки музыки.

— Видели вы Завильского с его девицей? — насмешливо спросил Хартенек. — Это первый этап.

Бертрам его не понял.

— А вы, похоже, зашли уже дальше. Вы уже на втором этапе. Авантюры и дуэли! — Голос Хартенека звучал весьма язвительно. — Третий этап, — продолжал он, убедившись, что Бертрам теперь уже внимательно его слушает, — третий этап — это мальчишник в казино, бракосочетание и двуспальный фамильный склеп. Потом пойдут дети, денежные заботы, женские болезни, семейная вонь и крах военной карьеры. — Голос его делался все тише и тише. Лицо Бертрама стало непроницаемым.

— Я не понимаю, что хочет сказать господин обер-лейтенант.

— Я хочу сказать, что, на мой взгляд, вы слишком хороши для такой участи, Бертрам! — Хартенек говорил хрипло, с горячностью: — Вы стоите перед выбором, вы должны решить — либо недолго наслаждаться так называемыми радостями жизни, а потом качать на коленях детишек и развешивать пеленки, либо отказаться от всего, вести монашеский образ жизни, быть одиноким, пылать холодным огнем честолюбия, грезить о великой войне, хотеть стать одним из фюреров.

Хартенек снял очки, его круглый лысый череп и покрасневшее от вина лицо с большим носом напомнили ошарашенному Бертраму портрет Цезаря.

— Быть может, я опоздал со своими увещеваниями и вы уже увязли в этом теплом болоте, лейтенант? — Хартенек произнес это с обидным благодушием.

Бертрам, совершенно захваченный лихорадочной речью Хартенека, почувствовал, что тот хочет вновь прогнать его со ступеней храма, который сам только что ему показал. Смущение придало ему храбрости.

— Если господин обер-лейтенант позволит, — начал он, — то я хотел бы заметить, что в критический момент довольно откровенно выступил за дело «одиночек».

Хартенек, подносивший ко рту сигарету, отшатнулся. Нет, ему совсем не хотелось вспоминать эту историю с юным Крессом. Он знал о вопросе, который Йост задал Бертраму, и знал, как ответил на него Бертрам.

— Ну-ну, — пробормотал он смущенно, — именно поэтому я и беспокоюсь о вас. Конечно, мое дело — сторона, но на правах друга я могу осудить то, что мне не нравится.

Бертрам кивнул и вновь засиявшими глазами взглянул на Хартенека, присовокупив, что он просто хотел рассеяться и отвлечься.

— Отвлечься — это вы верно выразились. Вы сейчас именно отвлечены от главного, — медленно проговорил Хартенек. — Пока вы еще были под отеческой опекой командира, вы нередко рисковали, играя с огнем, разного рода огнем. Теперь же вы боитесь обжечь пальцы. Боитесь принять решения или… боитесь меня?

Это он уже прошептал Бертраму на ухо. Словно желая помочь ему преодолеть смущение, Хартенек рассмеялся.

— Слышали вы эти разговоры за столом? — спросил он и продолжал: — Впрочем, вы слишком далеко сидели. Болтовня, сплетни. Люди беспокоятся из-за цен на скот, и никто ни во что не верит. А мы, офицеры, сидим за столом и, прикусив язык, слушаем торговцев и свиноводов.

— Но разве мы должны ввязываться в политические разговоры? — удивился Бертрам.

— Мы должны верить и вслух говорить об этом! — решительно заявил Хартенек. — Надо, чтобы в нашем присутствии никто даже не осмеливался болтать о таких пустяках.

Потом он прошипел:

— Но этим неверием пропитано все, сверху донизу. Оно царит на Бендлерштрассе, оно командует нами. Дух старого времени. От него необходимо избавляться, необходимо!

Схватив Бертрама за рукав, он прошептал:

— Разве с таким офицерским корпусом можно выиграть войну?

После недолгого обоюдного молчания он громко спросил:

— А вы знаете, лейтенант, как начиналась карьера Наполеона? Не в Тулоне, нет, такое кого угодно могло воодушевить, любого болвана сделать патриотом. Решающим его деянием был Париж, тринадцатое вандемьера, расстрелянные картечью сынки буржуа. Вот это и было началом.

Он потер указательным пальцем свой длинный нос, глаза его за стеклами очков, блестя, смотрели в пустоту, в будущее, от которого можно всего ожидать. И тринадцатого вандемьера тоже? Внезапно он почувствовал, что не так уж твердо в этом уверен. Разве вместо этого не было тридцатого июня, кровавого тридцатого июня? С криком «Хайль Гитлер!» на устах его друзья были расстреляны у стены кадетского корпуса в Лихтерфельде. Что ты знаешь? — думал Хартенек, странно печальным взглядом скользнув по лицу Бертрама. А знаешь ли ты, что кроме тебя у меня никого не осталось?

XII

На недолгий срок отношения между Марианной и Йостом улучшились, хотя хорошими не стали. Оба старались как можно меньше оставаться наедине, часто бывали в обществе, принимали у себя. После ухода гостей они спешили разойтись, пожелав другу другу спокойней ночи. Йост как мог старался быть приветливым и добрым с Марианной. Но каждая улыбка, которой он ее дарил, была как жертва, каждую ласку в душе он засчитывал ей. Любая мелочность была чужда его натуре. Он и сам страдал, замечая за собой эти чуть ли не злобные подсчеты. Однажды он вдруг осознал, что все время хочет видеть, как растет ее задолженность перед ним, и так сам себе удивился, что даже на какое-то ее недружелюбное замечание ответил добродушно-примирительно.

Он сам себе стал противен, и тем не менее считал, что это она отравляет его сознание, она делает из него столь омерзительного типа.

Марианна и не подозревала об этих внутренних преображениях Йоста, но чувствовала, что сердечность его вымученная, и потому это ее не задевало, а только внушало ей страх.

Она пыталась жить своей отдельной жизнью и впадала в мистику во всем, что касалось будущего ребенка. Она боялась, что душа его будет исковеркана всем тем злым и горьким, что выпало ей на долю, и считала, что избежать этого можно, лишь ежедневно запираясь у себя в комнате и проводя час «в добрых размышлениях», так она это называла. Она читала стихи, нравившиеся ей в юности, или рассматривала репродукции картин старых мастеров.

Вспомнила Марианна и собственные попытки на этом поприще в то время, когда она посещала в Берлине Школу искусств. Она сама спустилась в подвал, куда в свое время свалила всякий ненужный хлам с чердака, и после долгих поисков нашла две деревянные рамы с покрытыми толстым слоем пыли холстами. Она взяла их с собой наверх. Когда Марианна удалила с них грязь, на одном полотне можно было увидеть незаконченную фигуру обнаженного юноши, на другом — пейзаж: озеро в окрестностях Берлина, окруженное соснами. Обе картины очень пострадали от времени. Краски потемнели, а кое-где и облупились, когда она стирала пыль.

Марианна не собиралась судить, хорошо или плохо она когда-то писала. Да это и не удалось бы ей, ибо при виде этих картин в ней опять ожило все, что переполняло ее в то время. Удивительное богатство ощущений, рождавшееся от радостной любви к краскам, от проникновения в их причудливые сочетания, и чувство удовлетворения, даже гордости, при виде совершенного произведения искусства.

Сейчас ей больше поправился пейзаж. Хайн Зоммерванд — вспомнила она — тогда часто бывал за городом и, случалось, заходил за ней. Дожидаясь, пока она кончит писать, он сидел на земле.

Как это было прекрасно и как отличалась ее тогдашняя жизнь от нынешней. Хайн поддерживал ее в работе, утешал, когда она начинала сомневаться в себе, вместе с ней радовался ее удачам и обращался с ней как с равной. А Йост хотел, чтобы она жила только им.

Марианна забывала о том, что искала у Йоста защиты, что после внезапного бегства Хайна ей больше всего хотелось как бы отречься от себя прежней, что Йосту она подчинилась без малейшего сопротивления и долгое время находила в такой жизни удовольствие.

Тщательно протерев картину, она повесила ее у себя в комнате и решила вновь заняться живописью.

К Новому году майора Йоста произвели в подполковники. Но он был настолько не в духе, что даже ожидаемое повышение принял с намерением ни в коем случае не радоваться ему.

И все же это повышение значительно изменило его жизнь. Сияние звезд на его погонах отбрасывало свет и на общую картину мира. Йост поднялся на одну ступеньку вверх, и с этой новой ступеньки многое виделось ему в ином свете. Для звания майора он был уже стар, тогда как в звании подполковника мог вновь ощутить себя молодым. Новый год, так удачно для него начавшийся, ставил перед ним новые задачи. И он этому радовался. Создание и организация военно-воздушных сил продолжается, и он должен внести в это свою лепту. Повышение было для него важным шагом. Из низшей категории офицерского состава он сразу попал в высшие сферы. Теперь можно двигаться дальше, к чину полковника. Йост не был тщеславен, он был хорошим командиром и, собственно, не собирался идти дальше. Но теперь он думал, что в общем-то не так уж далеко и до генерал-полковника.

Да, он вновь чувствовал себя молодым, когда принимал поздравления с повышением, и не скрывал гордости.

К новому государству он до сей поры относился вполне равнодушно, а зачастую и неприязненно — совесть военного не давала ему мириться со многими экспериментами, которые предпринимались в вооруженных силах, а простая человеческая совесть восставала против принуждения и насилия. Но теперь его обуревали иные чувства. На приказе о повышении он видел подпись фюрера и разглядывал прямые, энергичные, тесно прижатые друг к другу буквы не без, впрочем, естественной благодарности. И если до сих пор он с презрением думал о новых правителях, считал, что они попросту демагоги, то теперь он полагал, что справедливости ради надо признать их несомненные достижения. Йост чувствовал, что в нем, как в зеркале, отражается растущая мощь нового государства.

Однако эти примирительные рассуждения все же не совсем сняли тяжесть с его души — тайный вопрос: достаточно ли крепкая основа у новой власти, морально крепкая? И пожалуй, он отвечал на этот вопрос отрицательно, когда думал, что армии ни в коем случае не должны касаться политические процессы. От многих речей, слышанных по радио, от многих деклараций и постановлений, читанных в газетах, у него создавалось впечатление, будто он находится на корабле, который, стремясь уйти от шторма, мчится на всех парах. И хотя есть риск, что, перегревшись, котлы взорвутся, рисковать все же приходится, если не хочешь быть застигнутым штормом и пойти ко дну. Тревога, громкие вопли, поспешные решения руководства, высокомерная переоценка своих сил и перенапряжение этих сил частенько настораживали Йоста.

Но в сфере собственной деятельности Йост уже вполне приспособился к этим методам и действовал именно так, как действовали повсюду в рейхе, то есть не давая себе времени на раздумья, не позволяя себе ни отдохнуть, ни перевести дух.

Чем ближе к весне, тем усерднее велись работы на Вюсте.

Это строительство было гордостью Йоста, и на острове он отключался от домашних забот. Он регулярно бывал здесь и даже позволял себе побродить по острову, дивясь, как маленькая бухта становилась гаванью для подводных лодок, осматривал рыбацкие домики, в которых будет размещена часть офицеров и рядовые, и на импровизированном подъемнике спускался в глубь меловой скалы, которую окрестил «бобровой крепостью».

Во время одного из таких осмотров в штольне, ведущей к первому ангару, он наткнулся на Хайна Зоммерванда. Йост подал ему руку и перебросился с рыжим Хайном несколькими словами. Хайн Зоммерванд скромно поздравил Йоста с повышением. Йост выслушал его, высоко вздернув левую бровь. Он смотрел в лицо Хайна, которое при свете прожектора казалось белым и производило какое-то зловещее впечатление. Йост поспешил проститься с ним, но ощущение тревоги не проходило, пока он наконец не выбрался из шахты на свет божий.

Хайн Зоммерванд вот уже около месяца жил на острове и каждое утро просыпался в бараке с одним и тем же чувством, охватившим его в момент, когда он впервые ступил на землю острова. Его страшно угнетало сознание, что он должен пройти по берегу, где Фридрих Христенсен ждал его до самой своей смерти. А ведь остров, когда Хайн ступил на него, не имел уже ничего общего с тем, каким был раньше. Он был полон деловитым шумом стройки, стуком молотков и трамбовок, громкими криками строителей. Но Хайн Зоммерванд за всем этим слышал зловещую тишину, мертвое молчание старого рыбака, умершего так горько и одиноко. И это обязывало Хайна. Жертва рыбака не должна оказаться бессмысленной, а Хайн знал, что обязан искупить свою вину перед Фридрихом Христенсеном, то есть делая свое дело, придать смысл гибели старика.

Работа здесь была трудной, а поскольку начальство старалось занять как можно меньше рабочих, часто приходилось работать сверхурочно, отчего по вечерам люди замертво валились на соломенные матрацы в бараках, чтобы на следующее утро ни свет ни заря опять быть на ногах. Из барака они плелись в столовую, а оттуда еще несколько шагов до клети подъемника и вниз, на десять часов в глубину шахты. В свете прожекторов мел светился матовой белизной. Его взрывали, долбили кайлом, отбойными молотками, чтобы в скале под мирной землей острова выдолбить небольшое пространство — и открыть доступ военным. Там внизу, кроме работы, было еще и множество всяких секретов. Рядом с инженерами и мастерами постоянно толклись и специальные наблюдатели, ибо страх перед шпионами был велик. Этим страхом был обусловлен целый ряд инструкций и предписаний, превращавших жизнь на острове в своего рода тюремное заключение. Рабочим запрещалось разгуливать по острову. Бараки стояли рядом с башнями подъемников, вся территория была обнесена колючей проволокой и охранялась часовыми. Огорожены были даже некоторые участки подземной строительной площадки, и допускались туда считанные люди. Страх перед провокаторами и доносчиками, только подогреваемый всеми этими мерами борьбы со шпионажем, заставлял рабочих и друг к другу относиться с подозрением и держать язык за зубами. Отработав определенное время, люди получали значительную прибавку жалованья, полагавшуюся за эту работу.

Правда, многое они тут же спускали в столовой, расположенной рядом с бараками. Ее держал лавочник, тот, что так выгодно продал и остров и островитян, тем самым заслужив себе право вернуться сюда. Ландрат настойчиво рекомендовал его на этот ответственный пост. Хюбнер хорошо знал что почем. Еда, которую он подавал, стоила дорого, но была плохой, скудной и к тому же всегда переперченной, так что возбуждала сильную жажду. Но бутылка пива у него стоила вдвое дороже, чем на материке. Если рабочие жаловались на него, Хюбнер начинал причитать так горестно, что волей-неволей они верили, будто он терпит страшные убытки. Но обычно Хюбнер держался очень дружелюбно, всегда был готов поболтать с посетителем. Сплошь и рядом бывало, что он даже угощал водкой или стаканом грога, если хотел удержать подольше у стойки занятного собеседника. Он отпускал в кредит, ничем ни рискуя, поскольку заключил договор с руководством стройки, и у рабочих удерживали из жалованья то, что они ему задолжали. Он всегда был готов всем помочь и, отправляясь на материк за провизией, охотно брал у кого-нибудь из рабочих записочку к жене, так как все письма должны были проходить через цензуру. Впрочем, за исключением инженеров, он был на острове единственным гражданским лицом, общавшимся с военными. Его столовая стояла на границе территории, обнесенной колючей проволокой, и одним крылом вдавалась в лагерь, где жила охрана авиаполка. Таким образом он с утра до вечера пожимал руки, внимательно слушал, много говорил, и его скабрезные анекдоты полюбились как по ту, так и по эту сторону проволоки, он мог рассказывать их часами, если поблизости не было его жены.

Когда она вернулась на Вюст, лицо у нее было злющим, поскольку она-то как раз рада-радешенька была расстаться с островом. К тому же здесь оказалось невпроворот работы. Но уже через неделю она заметила внимание и вожделение в глазах мужчин. И хотя она рано состарилась, она была еще крепкой в теле; а других женщин на острове не было. Скоро мужчины приметили, как быстро исчезает кислая мина с ее лица, стоит кому-нибудь вольно пошутить с ней или даже облапить, и она уже не знала отбоя от ухажеров. Обычно востроухий и востроглазый, лавочник, казалось, оглох и ослеп.

Хайн Зоммерванд держался подальше от оживленных компаний в столовой Хюбнера. Еще в самом начале он как-то разговорился с Хюбнером и узнал его по описаниям Фридриха Христенсена. И если мог, не рискуя, предостеречь кого-то от Хюбнера, всегда делал это. Хайн особенно досадовал на то, что на солдатской стороне столовой было куда веселее, чем на рабочей. Прежде всего в глаза бросался один ефрейтор, высокий, благодушный с виду парень, который совсем запутался в сетях хозяйки. Как-то по дороге в уборную, которая так же выходила на обе стороны, как и столовая, Хайн увидел его по ту сторону проволоки. Хайн громко обругал гнусную жратву, от которой то и дело несет. Солдат рассмеялся, и Хайн взглянул на него.

— Хорошо тебе смеяться, — сказал он со злостью. — Ты немало мяса получаешь за то, что у тебя иногда стоит.

Солдат хлопнул себя по ноге и еще пуще расхохотался.

— Кто имеет, тот и получает, — сказал он, отсмеявшись, — это старая история.

— Да, черт побери, — ответил Хайн, — только смотри, когда лакомиться будешь, язык все-таки постарайся держать за зубами, а то это может плохо кончиться.

— Что вы такое говорите? — переспросил ефрейтор, подходя вплотную к колючей проволоке.

Хайн пристально смотрел на него. Из-за оттопыренных ушей лицо его казалось очень широким. Он похож на слона, подумал Хайн и перевел взгляд на невысокие сапоги ефрейтора. При этом он раздумывал, можно ли сказать парню о том, что творится в столовой.

— Болтать поменьше надо, — сказал он наконец и сделал вид, что для него разговор окончен, — он повернулся, расстегнул куртку и еще на ходу отстегнул подтяжки. Солдат в задумчивости дергал туго натянутую проволоку. Она издавала слабое, глухое жужжание.

Они стали иногда встречаться словно бы случайно, обменивались несколькими словами и в конце концов прониклись друг к другу доверием.

Хайн многое узнавал из этих разговоров. Ефрейтор, как и всякий солдат, проклинал муштру, но мало-помалу он рассказал и о событиях в третьей эскадрилье, и о том, как все возмущены ничтожностью наказания, которое понес унтер-офицер Книхтль.

— А виноват ведь во всем капитан… Видишь ли, — объяснил он, — у нас не так, как в пехоте. Мы не зеленые юнцы и не деревенские олухи, с которыми можно вытворять все, что вздумается. В большинстве своем мы из металлообрабатывающей промышленности. И мы ведь не только солдаты, мы квалифицированные рабочие. И это даже в первую очередь.

Его слова прозвучали, пожалуй, несколько высокомерно.

— А начальству надо бы не так уж гнуть свое. Мы ведь можем дать им понять, если нас что-то не устроит. — И добавил: — В конце концов мы достаточно часто рискуем головой, так что лишний раз роли не играет.

Он рассказал и об авариях во время маневров. Зять его там погиб, рассказал он. Ефрейтор Ковальский — так звали солдата — был братом невесты Зандерса. Ни пфеннига по страховке ей не заплатили. Он выругался и спросил, слыхал ли Хайн о странном несчастном случае здесь, на острове. Среди солдат об этом всякое болтают.

И тут Хайн Зоммерванд рассказал ему историю Фридриха Христенсена, насколько он ее знал, умолчав при этом о своей роли. Ему стало стыдно, и все-таки он чувствовал: хорошо, что он тут и может кому-то поведать об этой истории.

— Да что ты говоришь! — изумился ефрейтор. — Он хотел сопротивляться? Бедовый, видно, старик был!

— Да, — вздохнул Хайн. — Может, присоединись к нему остальные, так мы бы тут не торчали.

— Слушай, ты же и сам не веришь в это! — воскликнул ефрейтор.

— Ты, значит, считаешь, сопротивляться было бесполезно? — насторожился Хайн и прежде, чем уйти, светлыми насмешливыми глазами глянул на ефрейтора через колючую проволоку.

При следующей встрече Ковальский прицепился к этим словам Хайна. Теперь они уже были очень откровенны друг с другом, так как ефрейтор оказался весьма смышленым парнем. У него в части было несколько друзей, с которыми он изредка встречался и передавал им то, что узнавал от Хайна.

Эти разговоры благотворно действовали на Хайна. Пусть даже его заставили на острове, который тщетно пытался защитить старый рыбак, строить для Йоста и его людей стальную крепость, орудие войны. Но своими словами он вновь разрушал то, что строил. Он вгрызался в души глубже, чем бур в породу. Тихие, хорошо продуманные слова, с которыми он обращался к Ковальскому, передавались потом из уст в уста. У кого-то они оборачивались ощущением неблагополучия, которое чувствовалось повсюду, и благодаря насилию, принуждению, несвободе и все возрастающей нищете перерождались в недоверие и недовольство.

А больше он ничего сделать пока не мог, и это часто удручало Хайна. Он довольно смело сравнивал себя с Йостом, который носит теперь звание подполковника, и будет командовать разбойничьим притоном, что сооружается сейчас на острове, тогда как Хайн может только изредка заниматься «ловлей душ». Какая зловещая несоразмерность: другие строят здесь оплот насилия, а он, Хайн, завоевывает доверие нескольких человек, с которыми даже не имеет права познакомиться. Думая об этом, он утешал себя лишь тем, что другие еще только пожинают урожай, а он со своими людьми уже снова начинает сеять.

Йост думал о Хайне Зоммерванде куда чаще, чем тот мог предположить. Даже спустя много дней перед ним то и дело возникало беспокойное, белое в свете прожекторов лицо Хайна с рыжей шевелюрой и перекошенным ртом. Всякий раз при мысли об острове ему вспоминался этот человек, который вносил смятение в его мысли. И Йост спрашивал себя, почему никак не может отделаться от воспоминания об этом рыжем.

Так было и в тот вечер, когда к ним в гости пришли майор Шрайфогель с женой.

Майорша Шрайфогель объяснила Марианне, почему она теперь не одобряет ухаживаний капитана Бауридля за старшей дочкой почтового инспектора Зибенрота.

— Я и сама отчасти в этом повинна, — призналась она, почесывая указательным пальцем свой большой нос. — Но после всего, что я видела и слышала, я смотрю на это совершенно иначе.

Марианна сидела неподвижно, глядя прямо перед собой. Она теперь часто «теряла лицо», как она сама это называла. В такие минуты она сидела, уставившись в одну точку, но ничего не видя. Ей казалось, что взгляд ее обращен вовнутрь.

Майорша продолжала чесать языком, не обращая внимания на Марианну. От своей кухарки она узнала об Альмут ужасные вещи.

Она сложила губы дудочкой, потом продолжала:

— Вы только подумайте, однажды она вернулась домой только в восемь утра и вся заплаканная. Горничная Зибенротов говорит, о, мне даже боязно повторять, но она уверяет, что у Альмут какая-то любовная связь.

Марианна кивнула. Ее верхняя губа вздернулась, и она стала похожа на кролика.

— Надо, пока не поздно, остеречь Бауридля от этой девицы, — решительно воскликнула майорша. — Ведь если он уже попался в ее сети, ему не выбраться. А ничего нет хуже несчастного брака.

Марианна подняла на нее пустые глаза.

— А вот у вас, — воодушевилась майорша, радуясь, что наконец привлекла внимание Марианны, — у вас с вашим мужем такая гармоничная жизнь. Вам даже не понять, что значит несчастный брак.

Марианна пожала плечами. Взгляд ее стал настороженным и недоверчивым. Потом она смущенно улыбнулась, словно охраняя тайну своего счастливого брака.

Майорша меж тем шептала, не стоит ли, мол, предупредить Бауридля об истинном характере этой особы анонимным письмом? Но этим, пожалуй, цели не достичь.

— С анонимным письмом он может не посчитаться, — размышляла она вслух. — У него такой благородный образ мыслей.

На самом деле отношения между Бауридлем и Альмут Зибенрот злили ее лишь потому, что она поссорилась с женой капитана Штайнфельда. Майорша полагала, что, если ей удастся отвадить Бауридля от Альмут, госпожа Штайнфельд будет вне себя от злости.

В дурнейшем настроении Йост пошел провожать Шрайфогелей до калитки. А Марианна медленно, с трудом, поднималась по лестнице к себе в комнату.

Нет ничего хуже несчастного брака, повторяла она про себя. Какими ничего не значащими казались ей эти слова в сравнении с истинным несчастьем, с этим во зло обернувшимся чудом. Радости больше не было, все мысли были горькими, чувства — злыми, ощущения — болезненными. Мир стал темным и таким холодным…

Марианна обхватила себя за плечи, словно у самой себя ища защиты. Она повалилась на кровать и плакала в безысходном отчаянии. Билась и каталась по кровати от горя. Схватила с ночного столика ножницы и подумала: я выколю себе глаза. Но тут же опять расплакалась, жалобно приговаривая:

— О боже мой, боже мой…

Она услышала, что Йост поднимается по лестнице, и притихла, глотая слезы.

Но рыдания подступили к горлу и рвались наружу, еще сильнее, еще громче. Пусть он это слышит. Не может же он пройти мимо, если услышит, подумала Марианна. Она уже видела себя на коленях перед ним. Да, всхлипывала она, я тебя обманула, я одна во всем виновата. Я подлая, гнусная… Я сама себе ненавистна. Но прости, прости меня. Я не хочу больше быть такой. Я больше не выдержу, я так одинока…

Она плакала от отчаяния, от сочувствия к себе самой, плакала оттого, что так унижается, прислушиваясь к его шагам. Вот он стоит уже на последней ступеньке, вот подошел к ее двери. Она чувствовала, что он медлит, слушает, и громко всхлипнула. И тут же раздались его шаги. Он прошел к себе в комнату. И поплотнее прикрыл за собой дверь.

Он ненавидел ее и бывал недоволен, если не мог дать ей это почувствовать. Это приносило ему секундное удовлетворение, как только что, когда он помедлил перед ее дверью. Но потом он опять чувствовал себя несчастным, страдал от ее боли. Он знал, она нарочно плакала так громко, хотела, чтобы он ее услышал. У него язвительно скривился рот. Но ее детски глупое поведение так тронуло Йоста, что и у него на глазах выступили слезы.

Да что же это в самом деле, сердито думал он, я же должен ее ненавидеть, а она вынуждает меня грустить из-за этого. Он чувствовал, что все еще любит ее. И он опять отказался от ставшей уже привычной мысли о разводе. Они и дальше будут жить вместе, а значит, и дальше мучиться.

Он снял мундир, подошел опять к двери и уже взялся за ручку.

Пойди к ней, сказал он себе, но вместо того чтобы открыть дверь, запер ее на задвижку.

XIII

В летном костюме, с планшетом через плечо, Йост подошел к краю причала, где его ждала лодка. Он смерил взглядом гряду облаков и самолеты в бухте.

Через плац к нему кинулся Буян с развевающимися ушами, виляя хвостом, он прыгнул на Йоста.

Йост дотронулся до его мягкой шерсти. Он гладил собаку и думал, как он обделен чувствами, как обделен друзьями.

Йост взял собаку на руки и прыгнул в лодку, которая уже отвалила от причала. Буян радостно взвыл и, устроившись на дне лодки, уткнулся мордой в колени Йоста.

Пилоты из своих самолетов скептически наблюдали за происходящим. А Бертрам скривился при виде того, как Йост вместе с собакой поднялся на борт самолета. Йост указал Буяну на место в узком проходе позади пилотских сидений, а потом уже сел рядом с Бертрамом и отдал приказ приготовиться к взлету.

Три машины заскользили по воде, превращая волны в белую бурлящую пену, и медленно взмыли в вечернее небо, сверкая серебристыми поплавками. Сделав широкую петлю, они взяли курс на восток.

Два истребителя прикрывали двухмоторный боевой самолет. Йост передал управление Бертраму и, перешагнув через Буяна, вошел в командный отсек. Там он принял по рации координаты местонахождения обеих эскадрилий, вылетевших раньше. По бортовому телефону он передал Бертраму свои распоряжения.

Позади них солнце садилось в тяжелые тучи. Три самолета держали курс на восток, летя над извилистой береговой линией. Море теперь было серым, но очень неспокойным, все чаще взблескивали внизу белые огоньки пенных гребней. Равнины на юге были сплошь изрезаны прямоугольниками полей и лесов.

Наконец внизу показалась широкая река, из неоглядной дали катившая свои воды. На берегах ее вырос город, одевший устье реки в неразбериху домов и улиц. Три самолета кружили над городом, снижаясь как бы по спирали. Гигантские скелеты верфей вытянулись вдоль берега моря. Из путаницы железнодорожных путей вырывался один, на конце которого, точно груз на отвесе, висел вокзал. Робко, мало-помалу, начинали мигать тысячи сигнальных огней. С любопытством тянулась кверху водонапорная башня, а вокруг длинного здания газового завода точно гигантские яйца лежали газгольдеры.

Стемнело. Бертрам включил аэронавигационные огни и освещение приборной доски. Он оглянулся на собаку, которая лежала, положив голову на вытянутые передние лапы, и из-под полуопущенных век глядела на Бертрама. Несколько минут он опять смотрел на приборную доску, но ему казалось, что он спиной чувствует собачий взгляд. Бертрам обернулся. Глаза Буяна были закрыты.

Этот пес — плохой спутник в полете. Он напоминал Бертраму остров Вюст, хохот рыжебородого рыбака, которого он застрелил, и смерть Цурлиндена.

Встретившись с двумя другими эскадрильями, они теперь были на пути домой. Порывистый боковой ветер с острова бил в крыло. Он все набирал силу и в конце концов вынудил Бертрама повернуть самолет навстречу ветру. Из темноты моря показалась белая мерцающая полоса прибоя и за нею берег. Небо было черным, без единой звездочки. Вскоре машина утонула в облаках.

Бертрам не сводил взгляда с приборной доски. Стрелка указателя скорости, дрожа, скользнула вниз. Все труднее становилось удерживать машину в горизонтальном положении. Ветер рвал и сотрясал крылья.

Самолет вдруг как-то странно кивнул, словно споткнувшись, порывом ветра нос самолета вздернуло кверху и тут же резко наклонило вниз. Йост быстро протиснулся к своему месту и сел рядом с Бертрамом. Он помог ему выровнять машину. Буян испуганно вскочил и положил лапы на плечи Йосту. Йост одной рукой потрепал пса по загривку и снова указал ему на место.

Ветер дал им небольшую передышку. Йост смотрел вперед. Нижняя губа устало отвисла. Рядом с ним Бертрам вновь обрел уверенность.

Но скоро опять налетел шквал. Летчики молча сидели рядом, понимая друг друга с полувзгляда. Йост командовал, Бертрам выполнял приказы. В глазах Йоста отражались пестрые огоньки приборов. На секунду Бертраму показалось, что опять все стало как прежде. Безмолвные приказы Йоста казались ему знаками дружбы и доверия.

Но потом, когда ветер унялся, Йост опять передал ему управление. И смерил Бертрама быстрым холодным взглядом. Раньше в подобном случае он кивнул бы ему или похлопал по плечу. Сегодня же лицо его было непроницаемо-безразличным. И Бертрам не мог не подумать: господи, да он разучился радоваться.

Да, Йост и в самом деле не был рад. Он сделал плохое открытие. Приборная доска была так близко от сиденья пилота, что Йост не мог видеть ее всю. Неподвижный правый глаз мешал ему. Он стал жалок и стар. Я уже ни на что не гожусь, внушал он себе. Он сейчас завидовал, что у молодого человека рядом с ним оба глаза здоровые. Обычно он не считал достойным зависти ни Бертрама, ни кого-то другого из оравы молодых лейтенантов, которыми командовал. Их жизнь представлялась ему пустой и незначительной. Что они знали? Они не пережили бурь, которые пережил он, не пережили войны и послевоенной поры, всех этих скачков то вверх, то вниз, от которых все кругом перемешалось. Жизнь и авантюра слились тогда воедино. И надо было остаться человеком и самому найти свой путь.

Ему вспомнилась одна ночь во время оккупации французами Рурской области, до чего же это была длинная ночь! С пакетом динамита под мышкой он рыскал по окрестностям Дюссельдорфа в темноте, не нарушаемой больше огнями доменных печей. Менее чем в ста метрах от него французы схватили двух его друзей. Он услышал это «Qui vive»[6], сказанное патрульными, и несколько выстрелов, это прикончили его друзей. Но он все же пробрался дальше, к месту пересечения железнодорожных линий, и до утра прождал там поезда, который и взорвал согласно заданию.

Вот какими мы были, думал Йост. Он вспомнил встречу с Марианной и Хайном Зоммервандом. Ах, лучше перестать копаться в прошлом. Далеко не все в этом прошлом было хорошо. И тем не менее среди той великой неразберихи он остался настоящим человеком. Йост опять глянул на Бертрама. Что написано на этом лице, думал он, кто они вообще, эти юнцы? Все они вполне благополучны или, по крайней мере, притворяются благополучными. Жизнь для них — дорога с односторонним движением, а весь мир — мишень. Все вместе они — дурачье, натасканные псы, не больше. Если спустить их со сворки, горе тому, кто попадется им на пути.

Он забыл, что начинал свою жизнь так же, как они.

Осторожно перешагнув через Буяна, теперь спокойно лежавшего на своем месте, он прошел в хвост самолета. Затребовал координаты двух эскадрилий и отдал приказ возвращаться.

Небо немножко прояснилось. Стало видно матовое мерцание берега и за ним огни большой земли. Прекрасной и мирной была эта ночь, и вдруг опять машину ветром швырнуло вбок. В командном отсеке карты слетели со стола. Машина завертелась и опрокинулась. Йост схватился за телефон, но Бертрам не отвечал. Йост почувствовал, что машина потеряла управление, и бросился в кабину.

Там он застал Бертрама, без сознания упавшего на штурвал. Буян зубами впился ему в плечо.

Йост заорал: «Буян!» — как будто надеялся перекричать шум моторов. Тогда он схватил Буяна за глотку, и тот испуганно разжал пасть и стал жадно хватать воздух. Вся морда у него была в крови. Непонимающим, укоризненным взглядом смотрел он на Йоста. Йост протиснулся к своему месту и левой рукой вцепился в штурвал. С трудом выравнивая машину, он чувствовал, с какой чудовищной силой ветер рвет хвостовое оперение.

А ко всему еще Бертрам так крепко держал руль, что Йосту понадобились все его силы, чтобы вести самолет. Чем крепче он сжимал руль левой рукой, тем сильнее сводило судорогой правую, которой он держал пса. Машина поднялась, потом ухнула вниз и медленно, дрожа, подчинилась Йосту. И Буян тоже после безуспешных попыток укусить Йоста за руку прекратил наконец сопротивление. Йост облегченно откинулся назад, выпустил собаку и сбросил со штурвала руку Бертрама. Еще один, последний, порыв ветра. Йост рад был, что Буян успокоился.

Внизу показались огни родной гавани. Йост пошел на снижение. Не сводя глаз с контрольных приборов, он потянулся правой рукой к Буяну, лежавшему рядом с ним. Хотел погладить его в знак утешения. Пальцы его охватили окоченелую лапу. Прикосновение было как удар, и боль от этого удара, пройдя по руке, проникла в самое сердце. Йост обернулся. Буян лежал на спине, раскрыв пасть, язык и нос в кровавой пене. Буян был мертв.

Я задушил его, подумал Йост. Задушил той же рукой, которой всегда гладил его. Из пасти Буяна свисал шершавый синеватый язык, блестели острые белые зубы, карие глаза остекленели. Словно прося прощения, Йост робко и нежно погладил холодное собачье тело. Он задумчиво взглянул на свою руку в кожаной перчатке, опять взявшуюся за штурвал. Ему было уже за пятьдесят, и до сих пор он еще не знал, что такое настоящая ненависть.

Теперь же он ненавидел. Он почувствовал это при взгляде на Бертрама, очнувшегося от своего обморока. Предплечье у него было разодрано. Рана выглядела страшно. Бертрам застонал от боли, когда хотел поднять руку, чтобы взяться за руль. Из раны еще сочилась кровь. Она сбегала по руке и капала на пол, увлажняя шерсть мертвой собаки.

И никто мне его не оживит, думал Йост. Бертрама качнуло вбок на крутом вираже, когда машина пошла на посадку. Блеклой белой лентой лежал на воде свет посадочных огней. Вот наконец самолет уже коснулся воды, поплавки и фюзеляж окунулись в волны.

С мертвой собакой на руках Йост первым сошел по сходням на землю. И остановился. Неподвижно смотрел, как Бертрама поднимают с сиденья и выводят из самолета.

Йост снял перчатки. И почувствовал, что пушистая шерсть Буяна стала влажной и липкой от крови Бертрама. Он крепко прижал к себе мертвого пса, словно хотел своим теплом воскресить его, и равнодушно взглянул в бледное лицо Бертрама, которого положили на носилки.

Буян был мертв. Йост гладил его, шептал какие-то ласковые слова, прижимаясь губами к холодному уху, дышал на его коричневую шелковистую шерсть. Потом печально и подавленно посмотрел в темноту над морем.

Между тем два санитара подняли носилки. Когда Бертрама понесли, он застонал и повернул голову к Йосту. Тот не шелохнулся, остался стоять как стоял.

Офицеры и рядовые ждали команды разойтись. Все уже знали о случившемся. Произошло то, чего все ждали рано или поздно. Буян принес несчастье. Они не могли надивиться на своего командира, стоявшего с мертвой собакой на руках.

Лейтенант Хааке доложил, что все машины поставлены в ангары. Йост кивнул.

С собакой на руках он направился в комендатуру. Там он положил Буяна на письменный стол, сел перед ним и закурил. Когда вошел Хебештрайт, он вскочил.

— Уберите его! — распорядился он, сигаретой указывая на собачий труп. — Пусть его где-нибудь зароют!

— Есть, господин подполковник!

Хебештрайт запустил свои ручищи в мохнатую шерсть и поднял Буяна. Шерсть была очень приятной на ощупь, и это навело Хебештрайта на мысль. Он остановился в дверях.

— Еще что-нибудь, Хебештрайт? — спросил Йост.

— Если господин подполковник позволит… — Хебештрайт был все-таки смущен, и его усы подрагивали. — С него бы можно содрать шкуру, хороший коврик получится.

— Как знаете, — устало проговорил Йост, — как знаете… — И невольно взглянул на огромные ноги фельдфебеля.

Йост поехал домой, ни слова даже не спросив о Бертраме. Унтер-офицер медицинской службы, дежуривший в казарме, вызвал врача, а тот приказал отправить Бертрама в госпиталь. Рана была глубокая, рваная, он потерял много крови. Сознание лишь изредка возвращалось к нему. Один раз ему показалось, что он ясно и отчетливо видит крючковатый нос обер-лейтенанта. Тот склонился над постелью и пошутил:

— Выше голову, Бертрам. Мы не начнем войну, пока вы не поправитесь.

Бертрам попытался улыбнуться, но на это ушли последние силы, и снова все потонуло в черных и докрасна раскаленных облаках. В госпитале ему сделали переливание крови, сшили разорванные мышцы и сухожилия.

Первые недели Бертрам словно бы плыл в лодке по ночной реке. Но мало-помалу он стал поправляться, и вот тут-то его положение показалось ему почти непереносимым.

Он боялся, что рука полностью не восстановится, и эта мысль не давала ему ни минуты покоя, хотя врачи все время уверяли его в обратном. Но он им не верил. Опасался, что рука не обретет прежней подвижности. А значит, ему придется распроститься с армией. И чем дальше, тем больше овладевал им этот гнетущий страх. Господи, что же ему делать? Он просто не в состоянии был представить себе — а он об этом думал всерьез, — какая из гражданских профессий могла бы быть для него приемлема. Нет, он скорее расстанется с жизнью, чем с военной формой.

Все эти страхи были так сильны в нем, что значительно замедляли процесс выздоровления. Выходит, врачи с их обнадеживающими прогнозами ошиблись, страх и слабость Бертрама торжествовали победу.

У него вдруг резко подскочила температура, и в бреду на него опять нападал Буян. Горячее дыхание собаки обжигало ему щеку. Острые как нож зубы опять вонзались в него, причиняя страшную боль. Бертрам не мог оказать сопротивления. Руки его лежали на штурвале, он боролся со шквалистым ветром. Эти видения были одновременно и реальными, и фантастическими. У Буяна была рыжая борода Фридриха Христенсена, и лай его был как зловещий ужасающий хохот.

В конце концов организм Бертрама справился и с этим. Однажды утром Бертрам проснулся с совершенно ясной головой. Врачи похвалили его, но стали осторожнее в своих обещаниях. И если он донимал их вопросами, когда же ему позволят вставать, они отвечали: «Скоро, скоро!»

В эти дни обновленной жажды жизни к Бертраму приехала мать. При виде ее он несказанно удивился. Она выглядела много моложе, чем он ожидал. Она готовилась к встрече с сыном, как к любовному свиданию. На ней было новое нарядное платье. Когда она поцеловала его, Бертрам даже испугался.

— Тебе было очень плохо? — спросила она.

Бертрам молча покачал головой. Теперь он разглядел и морщинки на ее лице, и седые пряди в каштановых волосах.

— Как я рада, что тебе уже лучше!

Не должна она так легко к этому относиться, подумал Бертрам и мрачно ответил:

— Посмотрим, как будет заживать рана.

Чтобы утешить его, она заметила:

— Но тут же очень хорошие врачи.

— Бывают случаи, когда и самый лучший врач не поможет, — отвечал он с трагической резкостью в голосе.

Теперь она хотела знать, как все произошло. Но он не ответил. Пусть себе думает, что за его молчанием скрывается военная тайна. И она не решилась повторить свой вопрос.

— Я так за тебя боялась… — робко начала она, — говорят, у вас часто бывают аварии.

— Ну, это чепуха, — заверил ее Бертрам, а сам вспомнил маневры, мертвого Армбрустера и Кресса, сгоревшего вместе с ним. Лицо Бертрама помрачнело, губы сжались в ниточку, брови насупились. Ему никогда не нравился белокурый юный Кресс, и теперь он догадался почему.

Отношения между Бертрамом и Хартенеком стали несколько определеннее.

Мрачная тень не сходила с лица Бертрама, и мать думала: наверно, так выглядел и его отец. Она не могла отчетливо вспомнить лицо мужа, с его гибели прошло столько лет, а вместе они были так недолго…

Она не могла понять, что у Бертрама на душе. Он совсем не рад ее приезду, может, его мучают боли? Ей хотелось хоть чем-то ему помочь, и она попыталась поправить подушки. При этом ее обнаженные руки коснулись его лица.

— Оставь это, пожалуйста! — в крайнем раздражении попросил Бертрам.

Она испуганно отпрянула. Вот теперь она убедилась, что он похож на отца. Тот тоже умел говорить так, не разжимая губ, сердито, высокомерно, безжалостно. Как она любила, как целовала этот жестокий рот!

Они помолчали, но для нее это молчание скоро стало непереносимым. Должны же они хоть что-то сказать друг другу… Она принудила себя улыбнуться.

— Какая красивая здесь сестра, — сказала она. — Я уверена, что она отлично за тобой ходит.

По его лицу она увидела, что этого говорить не следовало. Бертрам от злости закусил губу. Он вдруг осознал, откуда это чувство стыда и отвращения к матери. И понял, что оно для него не ново. То же самое он испытывал, когда сестра оказывала ему необходимые мелкие услуги. Женщины внушали ему отвращение. Лицо его побагровело.

— Очень мило с твоей стороны, что ты приехала, — с трудом выдавил он из себя, но мать не поняла, что это прощание, что он хочет от нее избавиться, и чем скорей, тем лучше. Она была счастлива услышать от него доброе слово.

— Но для меня это такая огромная радость! — воскликнула она и положила руку на одеяло. — Ты получил деньги, которые я тебе послала? — спросила она.

Вероятно, тем самым она хотела напомнить ему, что он опять не ответил на ее письмо?

— Спасибо, да, — сказал он. — Ты же видишь, у меня тут есть все необходимое.

— За тобой и потом еще нужен будет уход. — Она позволила себе рассмеяться. — Я даже еще кое-что тебе привезла, немного, конечно.

У Бертрама исказилось лицо. Опять на него обрушился кошмар его детства. Опять он видел перед собой эту комнату портнихи, пол, усеянный обрывками ниток, иголки в щелях, опять слышал глупую песенку девочки-ученицы и жужжание швейной машинки. Она сказала: «…даже привезла».

Она достала деньги из сумочки.

— Всего только тридцать марок, — почти шепотом проговорила она.

Он лег на бок и стал смотреть в окно.

— Тебе нужно больше? — встревожилась она.

— Мне совсем ничего не нужно! — закричал он. — Оставь меня в покое!

Сейчас главное — не заплакать, сказала она себе и взмолилась:

— Я же не хотела тебя обидеть.

Бертрам опять повернулся к ней. Он понял, что этому надо поскорее положить конец.

— Прости, — сказал он спокойно, но так, чтобы она почувствовала, каких усилий ему стоил этот спокойный тон. — Я все-таки еще болен. Ты хорошо все это придумала. Я тебе благодарен. Я правда тебе благодарен. Но единственное, что мне нужно, это покой. Прошу тебя, иди!

Она в испуге склонилась над ним. Подумать только, это ее сын. Он уже мужчина и стал ей теперь чужим. А был таким добрым мальчиком, думала она, глотая слезы: конечно, он и теперь наверняка хороший человек, но я перестала понимать его. Она заглянула ему в глаза. Да, это были глаза его отца. Зеленые, как море, в котором тот утонул. Недобрый цвет, но при ярком свете эти глаза сияли светлой голубизной. Взгляд этих глаз, неподвижность позы не оставили у нее сомнений в том, что просьба уйти была вполне серьезна, что он только и ждет, чтобы она поскорее ушла. Ей хотелось еще разочек поцеловать его, но она не посмела. Тогда она встала с печальной улыбкой и схватила руку сына, но рука даже не шелохнулась ей навстречу, а осталась неподвижно лежать на белой простыне. Она пожала его руку, но и пожатие осталось безответным.

После ее ухода Бертрам все-таки ощутил угрызения совести, но, заслышав в коридоре шаги Хартенека, обрадовался, что услал мать. И поспешно бросил деньги в тумбочку. Для портного этого мало, решил он и сел в постели, чтобы с радостью приветствовать друга.

Хартенек подсел к кровати, как в тот, первый раз, когда они были вдвоем. Был чудесный час весенних сумерек — робкий свет, мягкие краски.

— У нас столько новостей! — сообщил Хартенек и заговорил о службе и о различных нововведениях на их авиационной базе. Предстоит много организационных перемен.

Обер-лейтенант был предельно точен и сух в своем рассказе. Бертрам слушал очень внимательно. Речь шла о вещах сугубо важных для них. Вооружение идет быстрыми темпами. Возникают новые задачи, новые формы ответственности, возрастает число командных инстанций. Хартенек объяснял лейтенанту, что все это будет означать.

Таким образом они опять вернулись к одному из тех разговоров, в ходе которых стратегические соображения переплетаются с пустыми философствованиями самого дурного толка.

— Что, собственно, такое мир? — кричал Хартенек в сгущающихся сумерках. — Удел маленького человека, будничное, удобное дело, равносильное приятному безделью! Мы задыхаемся от него, а Европа гибнет! Ее кровь застаивается в тесных границах! Скоро двадцать лет, как у нас мир, который уже для всех непереносим. Германии необходима война. И Европе надо ее навязать! Это будет спасением для всех, и для нас тоже, и для вас, и для меня!

Бертрам кивнул, соглашаясь:

— Да, конечно!

Война, да, война, подумал он, с испугом взглянув на свою еще перевязанную руку.

Поскорее бы выздороветь, думал он, а Хартенек меж тем продолжал:

— Какой силой наполнит война пустую оболочку бытия! Исчезнут все правила. Вся эта дурацкая суета благонравия пойдет к чертям. Мужчина есть мужчина! Воля и действие! Разрушение станет осознанной необходимостью!

Широко раскрытыми глазами смотрел Бертрам в темноту, туда, где сидел Хартенек. Обер-лейтенант умолк, словно опустошенный этими признаниями индивидуалиста. Спичка, которую он зажег, чтобы закурить, осветила желтоватым светом его рот и подбородок. От этого колеблющегося света на стене задрожала тень его длинного крючковатого носа. Потом спичка погасла и осталась лишь крохотная светящаяся точка — огонек сигареты.

— Да, война, — произнес Бертрам каким-то сладострастным тоном, даже ему самому показавшимся ненатуральным. Как будто говорил не он сам, а кто-то другой, ему неведомый. — Да, война! — повторил он еще раз. Ему припомнились вдруг слова из сказки, которую мать частенько ему рассказывала, слова, казавшиеся ему всегда особенно жуткими: «И тут разбойник ударил купца ножом в самое сердце».

Как только мать доходила до этого места, он всякий раз начинал плакать и засыпал весь в слезах.

— Мне хотелось бы, — сказал он и сам поразился, что говорит об этом в своем изнеможении, — мне хотелось бы пережить войну, если я еще могу мечтать…

Прежде чем ответить, Хартенек встал и зажег свет.

— Темнота не идет вам на пользу, лейтенант! — насмешливо произнес он. — Вы становитесь романтиком. Это опасно. Война не мечта, а воплощение мечты. Романтический настрой быстро проходит, гибнет в мире таких фактов, как голод, кровь, усталость, смерть. Война не авантюристична, она сама — авантюра.

Он сделал паузу, чтобы потом начать снова:

— Берегитесь романтики, в сегодняшней Германии она не имеет права гражданства. С этим еврейско-католическим безобразием у нас покончено. Романтика эмигрировала или же сидит в концентрационных лагерях. Она — государственный преступник номер один. Мы должны быть трезвыми, должны практически мыслить и разумно действовать. В этом залог нашей силы.

До чего же Хартенек полон противоречий! Разве не он своими горячими речами разжег воображение Бертрама? Разве не он страстно проповедовал идеи грядущей войны? А теперь он говорил наставительно, холодно, бесстрастно и в высшей степени целенаправленно.

Стук в дверь прервал его мысль.

— Это никуда не годится, — возмутилась сестра. — Время ужинать, и господину лейтенанту нужен покой.

— Ну, разумеется, — с ироническим смирением согласился Хартенек. — Здесь вы командир.

Сестра засмеялась. Лицо у нее было свежее, но грубое.

— Да, здесь я приказываю! — самоуверенно подтвердила она и с воинственным видом встала в дверях.

Хартенек повернулся снова к Бертраму, взгляд у него был настороженный, сестра мешала ему. Он хотел бы докончить свою речь и подождал еще немного, но она, похоже, и не собиралась уходить.

— Впрочем, наше стремление к миру вполне искренне, — решил он наконец продолжить и встал к ней спиной. — Идеал политики фюрера — завоевать весь мир без войны.

— Вы меня просто пугаете! — со смехом воскликнул Бертрам.

— Не волнуйтесь, Бертрам, — успокоил его Хартенек. — Мы всегда имеем немножко меньше, чем нам требуется. А хотим иметь все, все! Наше время еще придет, настанет час, прозвучит команда: «На взлет». И тогда взревут моторы, самолеты помчатся по дорожкам и взлетят. Каких-нибудь два часа, и в основных центрах Европы будут разрушены электростанции, запылают огнем фабрики и заводы, укрепления будут уничтожены химическими бомбами. И за время от предрассветных сумерек до восхода солнца Европа покорится нам.

Он подошел к кровати, его птичья голова склонилась над Бертрамом. Хартенек ощутил неодолимую потребность быть нежным с ним. Но женщина, точно ангел-хранитель стоявшая на своем посту у двери, все-таки смущала его. Тем не менее уже почти на ходу он быстро погладил Бертрама по волосам.

Бертрам лежал тихо, глядя на него своими большими глазами. Он думал о том, что стена, разделявшая их, теперь рухнула.

Бертрам был утомлен и очень взволнован. То, как простился с ним Хартенек, не явилось для него такой уж неожиданностью. Собственно, он всегда ждал чего-то в этом роде. Но теперь ему предстояло нечто совсем новое, о чем он до сих пор даже не думал. Его ждут открытия и переживания, необычные, чуждые, странные. В глубине души он еще страшился их, но все-таки уже сжился с ними и даже был убежден в их неизбежности. А какой еще ему остается путь? Разве не был он предназначен для чего-то из ряда вон выходящего?

Этой ночью у него еще раз поднялась температура, но потом он стремительно пошел на поправку. Ему разрешили вставать, и после обеда он долгие часы просиживал в зимнем саду, сквозь стекло чувствуя ласковый жар весеннего солнца. То были дни мечтательного ничегонеделания. Бертрам обдумывал свою прежнюю жизнь. Какими незначительными для него были все события последнего года! Ему они представлялись лишь бледными тенями, а все заботы, все страхи, смятения чувств, связанные с ними, он теперь сам находил смешными.

Теперь он знал, что привлекло его к Марианне, — всего-навсего уродливо неправильные зубы, которые вполне можно было исправить в детстве. Йост, прежде бывший для него идеалом солдата, теперь стал просто командиром, подверженным приступам дурного настроения, стареющим горлопаном. Бертрам никак не мог уразуметь, чем же он так в нем восхищался, и уж вовсе непостижимой была для него эта изнурительная, несчастная страсть к Марианне, доставившая ему столько страданий.

Все это стало теперь микроскопически мелким и незначительным. Взгляд его, скользнув по прошлому, устремился в неведомые дали.

Мирные дни поздней весны кончились для него, когда наконец с него сняли бинты, — лечебно-гимнастические упражнения принесли с собой боли, напряжение всех сил, но и уверенность, что все опять будет в порядке.

За день до выписки Бертрама из госпиталя его еще раз навестил Хартенек. Оживленный, раскрасневшийся. Его назначили командиром эскадрильи.

— Но маленькую месть шеф себе все же позволил, — сообщил он Бертраму, — я получил только полуэскадрилью и ссылку на Вюст.

Поздравления Бертрама звучали печально, и Хартенек быстро, словно ожидал такого тона, спросил:

— Вам это больно, Бертрам?

— Мне будет не хватать наших с вами разговоров, — понурив голову ответил Бертрам.

Хартенек улыбнулся и заметил, что, может быть, обстоятельства позволят им продолжить эти беседы.

В последнее утро Бертрам проснулся очень рано. На птичнике неподалеку кричали петухи. Бертрам встал с постели и подсел к окну. И тут раздался глубокий, мощный рокот. С физически ощутимой силой звуковые волны били в барабанные перепонки. Бертрам поскорей отдернул штору, высунулся из окна и глянул в празднично-синее небо. Там, вверху, летела эскадра, его эскадра.

«Да, есть на что посмотреть, действительно есть на что посмотреть!» — с удовлетворением сказал он себе, когда двадцать семь темных силуэтов в ярком свете солнца превратились в искрящиеся, сверкающие точки.

Возбужденный, даже веселый, он оделся и опять подошел к окну, высунулся и посмотрел на небо, ясное, чистое, без единого пятнышка, но ничего интересного там уже не было.

— Есть на что посмотреть! — пробормотал он.

Когда он завтракал, наслаждаясь напоследок удобствами жизни в лазарете, к нему явился вестовой из штаба полка. В приказе говорилось о том, что осенью лейтенант Бертрам будет откомандирован в военно-воздушную академию, на специальные курсы; а до тех пор, в связи с его освобождением от обязанностей адъютанта, будет служить во вновь созданной полуэскадрилье под началом Хартенека.

Лейтенант аккуратно сложил приказ и сунул его в карман. Медленно, как отрывающийся от земли жаворонок, в нем поднималась радость. Итак, они по-прежнему будут вместе. Хартенек и он. Под вечер он явился к подполковнику, который принял его рапорт холодно и очень официально. А вечером, впервые за долгий срок, он опять сидел в казино в окружении своих товарищей. Место слева от Йоста, где прежде всегда сидел он, теперь занимал новый адъютант, лейтенант Хааке. Увидев это, Бертрам разозлился.

XIV

Преображение острова Вюст завершилось.

Следы бомбардировок были уничтожены. Остров Вюст опять приветливо смотрел на мир. Как всегда в начале лета, зеленели сады. На восточной оконечности острова над белым меловым обрывом темнел лес. Неподалеку от бухты возник новый поселок с яркими домиками из красного кирпича.

Под этим уютным обличьем остров таил то, что было внутри него. Гигантские ангары, выбитые в скале, автоматические подъемники для самолетов, склады взрывчатых веществ и бомб.

Из рабочих на острове осталось около пятидесяти человек, которые теперь тоже ожидали отправки на материк.

Они лежали на земле или сидели на чемоданах в огороженной части острова, наверху, над крутым скалистым обрывом. Никакой прощальной пирушки не было, поскольку лавочник уже все упаковал и столовая закрылась.

Это было прекрасно — сидеть на солнышке и ничего не делать. Обычно в этот час они надрывались, задыхаясь в меловой пыли, под грохот отбойных молотков. Кое-кто из рабочих спал, другие подсчитывали, сколько они заработали со сверхурочными и особыми надбавками. А третьи в мыслях уже тратили эти деньги: детям нужны новые ботинки, жена требует новую газовую плиту, впрочем, она права, старая уже свое отслужила, хорошо бы купить велосипед, чтобы меньше времени тратить на дорогу.

— Нет ничего глупее этого ожидания! Завалюсь-ка я лучше спать! — Хайн Зоммерванд вернулся обратно в тень лесочка. Неподалеку от колючей проволоки он улегся и, закинув руки за голову, скользнул взглядом по ровным стволам сосен и уставился в небо.

Прощание с островом настроило его на задумчивый лад. Какое же мы все-таки дерьмо, думал он. Фридрих Христенсен, рыбак, был, конечно, бестолочью, но он умел держать слово. Он остался на острове и погиб. Из упрямства или из тщеславия — причину всегда можно отыскать, и все-таки его случай был ясным, более того, чистым.

Но как обстоит с нами? — думал Хайн, имея в виду себя. Рыбак умер, потому что не хотел перемен на острове. А мы им способствовали. Мы не хотим войны и сами же ее готовим! И мы успокаиваем свою совесть, произнося речи! Ах, никаких даже речей, только шепот! С Ковальским Хайн всегда только шушукался. Правда, у ефрейтора большие уши. Такими ушами расслышишь и самое тихое слово.

Почему его так долго нет? Они договорились еще раз увидеться до отъезда Хайна. Впрочем, Ковальский уже дал ему адрес своей сестры, но Хайн полагал, что они должны поддерживать друг с другом непосредственную связь. Надо только соблюдать предельную осторожность, говорил он себе, ведь пока что Гитлер сидит в своем кресле куда крепче, чем головы у нас на плечах.

На сосновых стволах искрились крупные прозрачные капли, пахло смолой. Корень больно впивался в плечо Хайна, но ему было лень менять позу. Светлыми безмятежными сейчас глазами он смотрел вверх, на кроны сосен.

Ефрейтор не пришел. Вероятно, послали куда-нибудь по службе. Поднявшись, Хайн стал отряхивать с себя рыжие иголки и вдруг увидел, что судно, которое должно переправить их на материк, уже стоит у причала. Когда он вышел из лесу, люди уже собрались и махали ему руками. Держа под мышкой кожаную папку с грязным бельем, он одним из первых стал спускаться к причалу.

Внизу стояла небольшая группа людей. Полиция. Дорога вниз была спокойной и пологой, но Хайн вдруг задышал так тяжело, словно карабкался вверх по крутому склону. Его спутники, радостно-возбужденные, стали подшучивать над ним, тогда он, закусив свою перекошенную губу, тихо пошел рядом с ними.

Среди людей на причале он узнал кривоногого Хюбнера. И это тоже был плохой признак.

Вид лавочника нарушил течение его мыслей. Я ему глотку перегрызу, поклялся он себе и увидел, как к Хюбнеру пробирается какой-то человек. Толстый, в синем костюме и широких стоптанных ботинках. Несомненно, он из уголовной полиции. Хайн переложил папку в левую руку, чтобы кулаком правой заехать в грушевидное брюхо Хюбнера.

Наконец они спустились в бухту. Хайн пристально смотрел на корабль, лишь краем глаза следя за теми двумя.

Его удивило, что такой большой корабль вошел в бухту. Значит, они углубили дно, чтобы сюда могли заходить и подводные лодки, сообразил Хайн и увидел, что человек, стоящий рядом с лавочником, делает ему знак. Он делал это как-то нагло-доверительно — манил его указательным пальцем и при этом еще кивал головой. Хайн, вытянув тонкую шею, следил за кораблем, как будто там происходило нечто такое, чего он ни в коем случае не может пропустить. Человек продолжал манить его степенно, терпеливо, но в то же время стараясь не бросаться в глаза. Хайн забыл все свои намерения. Он уже не думал о том, чтобы в последний миг свободы заехать кулаком в брюхо лавочника. Он пожирал глазами море и небо.

— Эй, парень, тебя там зовут! — крикнул кто-то из спутников Хайна и ткнул его локтем в бок.

Хайн продолжал играть в прятки с самим собой. Он обратился к говорившему, тем самым отвернувшись от этого отвратительного, подзывающего пальца.

— Где? — притворно удивился он.

И тут почти за его спиной раздался жирный, насмешливый голос:

— Да подойдите спокойно сюда!

Рабочие остановились, а Хайн обернулся к агенту уголовной полиции, который пристально смотрел на него. В наши дни, подумал Хайн, опять рубят головы топором. Он вспомнил, что недавно один палач трижды промахнулся, рубя голову. О палаче рассказывали, что у него где-то в Средней Германии есть паровая прачечная и что он сумасшедший.

— Вы — меня? — спросил Хайн, с трудом передвигая ноги.

— Кого же еще! — ответил агент. — Вас и всю компанию. Да подойдите же!

И, не дожидаясь, пока за ним пойдут, вошел в один из маленьких, вновь отстроенных домиков. Рабочие захохотали при виде толстой задницы полицейского и последовали за ним мимо лавочника, который с притворным простодушием приветствовал их. Но ему отвечали только насмешками. Кто-то крикнул:

— Все свояков считаешь?

Значит, звали не только его: у Хайна отлегло от сердца. Но, может быть, это просто трюк? На него навалилась такая усталость, что пол под ногами ходил ходуном и страшно хотелось спать.

Все происходящее он видел как сквозь молочное стекло — печальные, расплывающиеся очертания предметов и лиц и звуки тоже какие-то непонятные, о значении их можно было только догадываться. Рыбацкий кирпичный домик с толстыми бетонированными стенами был оцеплен полевой жандармерией. Прозвучал приказ:

— Открыть чемоданы! Раздеться!

При виде мускулистой наготы рабочих жандармы стали приветливее. Обыск быстро кончился.

Потом под ногами рабочих заскрипел гравий, а маленькие камушки, скатываясь с обрыва, звонко шлепались в воду. С корабля спустили трап.

Только взойдя на палубу, Хайн вновь обрел ясность сознания. Дыхание выровнялось, и он уже злился на себя за свой страх. Хайн устроился на корме. Ведь это же естественно, говорил он себе, что они на прощание перерыли наши чемоданы и чуть ли не заглянули ко всем нам в задницу. Они же никому не доверяют.

С моря к берегам острова уже подступали темные тени, тогда как дома и лес на холме еще играли яркими красками в предвечернем свете солнца.

В лиловато-серой дымке моря остров медленно удалялся от них. Сонные глаза Хайна Зоммерванда вдруг настороженно сощурились, когда он увидел группу людей, вышедших из рыбачьего домика. Человек в штатском и два солдата, которые вели под конвоем третьего. Они погрузились в баркас, мотор взревел, и баркас понесся вслед за кораблем, быстро догнал его и промчался мимо. Хайн перегнулся через борт. В баркасе сидел агент уголовной полиции в плаще поверх синего костюма. Между двумя солдатами сидел Ковальский с торчащими ушами. Штыки поблескивали на солнце.

Хайн схватился рукой за загривок. Да, вот сюда ударяет топор, когда отрубают голову. Он взвешивал каждое слово при разговорах с ефрейтором, каждый шаг, который они вместе предприняли. Как они могли напасть на след Ковальского? До сих пор он, видимо, молчал, иначе Хайна схватили бы еще на острове.

Но у них теперь есть все средства, чтобы развязать человеку язык. Полицейский баркас причалит к берегу много раньше, чем их корабль. Что дальше будут делать с Ковальским, Хайн знал, а вот будет ли ефрейтор и дальше молчать, этого он знать не мог.

Вероятно, когда мы придем в порт, они уже будут поджидать меня, думал он. И что это за жизнь!

Во рту у него пересохло.

Когда корабль вошел в гавань, было уже темно, и эта темнота радовала Хайна, хотя смешно было бы предположить, что она защитит его. Это он прекрасно понимал. Осторожно, словно на тонкий лед, ступил он с трапа на мол. Втянув голову в плечи, огляделся вокруг. И вместе с остальными зашел в портовый кабак. Его мучила жажда, и к тому же хотелось хоть немного еще побыть среди людей. Он боялся остаться один, боялся мыслей об ефрейторе Ковальском, боялся темноты, своей комнаты, полиции. Он хотел выпить только один стакан грога, но потом выпил и второй, и третий. Он громко говорил, громко смеялся, притворялся пьяным.

— Глянь-ка, Зоммерванд как накачался! — говорили рабочие, чокаясь друг с другом.

Хайн вывалился из пивной и пошел в город. Притворялся он пьяным или в самом деле хватил лишку? Его так и подмывало запеть. Тенором. У него был неплохой голос.

Как зовут того поляка, чье пение он недавно слышал в кино? Хайн никак не мог вспомнить имя. Так или иначе, но в фильме он носил форму и, хотя много пел, голова у него была совсем другим занята. Да, верно, Кипура его звали. Ему еще, конечно, снесут голову с плеч, этому господину Ковальскому, но петь он может, петь — может, пока может!

Хайн Зоммерванд сам перед собой разыгрывал пьяного. Мысли его разбрелись и утратили всякую серьезность.

Из темноты переулка вышел полицейский. Он остановился перед Хайном. Под форменной фуражкой — широкое лицо с обвислыми щеками. Задница с ушами! — в ярости подумал Хайн, очень обдуманно пошатнувшись.

— Итак, господин Кипура, — сказал он, — спойте-ка нам разок! Давайте! — И он сам затянул: — А плавать по морю всегда прекрасно…

На жирной физиономии полицейского появилась ухмылка.

— Проваливайте-ка побыстрей, дружище, да без шума! — добродушно заорал он и, прежде чем уйти, посветил Хайну в лицо своим фонариком.

Хайн прислушивался к шагам уходившего полицейского. Когда на секунду шаги замерли, Хайн сразу опять начал шататься.

Видимо, полицейский остановился и оглянулся на него. Потом опять раздались шаги и наконец стихли совсем.

По этой улице я гулял с Марианной, вспомнил Хайн, полгода назад. Осенний ветер доносил тогда из гавани запах смолы и рыбы. Марианна была в таком странном настроении, вспомнил он и подумал: как же далеко разошлись наши дороги. Нам почти уже невозможно понять друг друга. А ведь она была хорошим человеком, открытым, добросердечным, по-своему умным и храбрым. Что с ней сталось? Она не знает, куда себя девать. И помочь ей ничем нельзя. Но и тогда, несмотря на сочувствие к Марианне, он не имел права забывать о своих делах и заботах.

Потом они вместе с Марианной шли по маленькой, узкой дорожке между огородами. Его и сейчас туда потянуло. Он обязан предупредить Георга. Ни в коем случае Георг не должен попасть к ним в лапы.

Тут Хайн вновь осознал, что ему грозит опасность. Он крался по улицам, как зверь. В Крестовом переулке еще горел свет. На Рыночной площади стояли два таксомотора. Окна полицейского участка были ярко освещены. Тонкий серп луны висел в небе. Хайн прошел через городской парк, потом вышел на широкую улицу, тянувшуюся среди вилл, и свернул на дорожку, ведущую к огородам. Теплый воздух был напоен ароматами цветов и трав, к которым примешивался запах дышащей земли. Лаяли собаки.

Хайн Зоммерванд открыл незапертую калитку, зажав рукой язычок проржавевшего колокольчика, чтобы он не зазвонил. Но, сделав два шага по узкой садовой дорожке, споткнулся о пустую лейку. Она громко звякнула. Сквозь щель в ставнях пробился луч света. А когда Хайн постучал в дверь, она сразу же открылась изнутри. Перед ним стоял старик Кунце в рубашке чуть не до колен. Ноги у него были тощие, поросшие черными волосами.

— А я уж думал — ищейки нагрянули! — сказал старик. Тяжело, со свистом дыша, он втащил Хайна в дом. Он продрог и имел довольно жалкий вид, когда снова залез в свою скрипучую кровать. Он зашелся громким кашлем, потом, едва дыша, проговорил: — Возьми скатерть и завесь окно. Ставни не плотно закрываются. Кто-нибудь видел, как ты сюда вошел? Я и вправду подумал, что это ищейки.

Лицо у него было узкое, со впалыми щеками, лицо чахоточного в последней стадии. Он опять закашлялся. Рядом с кроватью стояла коричневая бутылка. Он взял ее, сплюнул туда, закрыл бутылку пробкой и поставил на место.

Хайна затошнило.

— Ты с чем пришел? — спросил Кунце. — Уж наверняка ничего хорошего, да? Так подойди поближе, я не могу громко говорить.

Чуть помедлив, Хайн подошел к изножью кровати. Он не отваживался глядеть на коричневую бутылку. При одной только мысли о ней к горлу подступала тошнота.

— Они взяли Ковальского! — выдавил из себя Хайн.

Худые, бледные руки старика с темными вздувшимися жилами вздрогнули.

— Хорошенькая новость, — сердито произнес он очень высоким голосом. Когда он опять начал кашлять, Хайн отвернулся. Ему померещилось, будто в саду что-то шевелится.

Кунце опять поставил на стул свою бутылку.

— Ты проверил, не было за тобой хвоста? — спросил он.

— Ясное дело, проверил! — соврал Хайн, с нечистой совестью прислушиваясь к звукам в саду. Ему показалось, что он явственно слышит шаги. Но что они там возятся?

— Однако, ты припозднился, — проворчал старик. — Раньше не мог прийти?

Теперь кто-то шнырял вокруг дома. Хайн ответил:

— Я задержался с ребятами.

— Ну ты и хорош! — насмешливо сказал старик и добавил: — От тебя разит, как из винной бочки. А в скат ты не играл, а? Я знаю кучу людей, которые провалились, играя в скат, — как подобает немецким мужчинам!

Кунце рассмеялся. За окном шелестели деревья. А ведь ветра не было, подумал Хайн и заверил:

— Ковальский не выдаст, на него можно положиться.

— Да? А почем ты это знаешь? — фыркнул старик. — Скажи мне, почем ты знаешь? Это раньше все помалкивали! А теперь! Разве я уверен, что буду помалкивать? Там и не такие, как мы, начинали говорить, мой мальчик. Ты бы очень удивился, если б узнал, каким людям там развязывали языки!

Тут что-то глухо ударило по крыше, и Хайн весь сжался.

Старик Кунце захохотал в своей постели и хотел что-то сказать, но хохот его тут же перешел в кашель, и он только рукой махнул.

— Испугался? — язвительно спросил он, когда к нему вернулось дыхание. — Это всего лишь Адель. Так зовут мою кошку. Она каждую ночь прыгает с вишни на крышу. Даже странно, до чего точно эти животные знают время. Всегда ровно в половине первого прыгает. Ты и вправду поздно пришел. Потуши свет и открой дверь.

Хайн Зоммерванд открыл дверь. Что-то с мурлыканьем пронеслось мимо его ног.

Когда он опять зажег свет, кошка сидела на кровати, вся черная, только на спинке белое пятно. Зрачки у нее были, как тонкие черточки.

— Она мне ноги согревает, — с довольным видом объяснил старик. — Знает, что мне это нужно. Очень умная кошка. Я мог бы целую книжку про нее написать. — Он, прищурившись, взглянул на Хайна. Кошка подпрыгнула и, выгнув спину, стала носиться по кровати. — Предупредить Георга, говоришь? — сказал старик. — Это я не смогу. Завтра рынок. Если я не пойду на рынок, потеряю последние гроши. У тебя есть деньги?

— Нам сегодня заплатили.

— Знаешь, ступай-ка ты отсюда! Может, они тебя ищут! Лучше всего тебе сразу исчезнуть, чтобы никто тебя здесь больше не видел. В город уже не ходи. Отправляйся сразу в Клейн-Штаден. Там утром сядешь в поезд на Любек. Я дам тебе один адрес. Спросишь Фриду. Там тебя свяжут с Георгом. Сам ему все и расскажешь.

Кунце умолк, утомленный долгой речью. Хайн в задумчивости присел на кровать, рот его кривился больше обычного. Он не хотел бежать. У него не было больше страха. Только на коричневую бутылку, стоявшую на стуле, он не мог поднять глаза.

— Если я сбегу, я тем самым изобличу Ковальского.

— Он и так уже достаточно изобличен, — перебил его старик.

Хайн в нетерпении замотал головой.

— Куда я побегу? — спросил он. — Меня же никуда не возьмут.

— Мне бы твои заботы! — закричал старик. — Другой бы радовался, что вообще ноги унес!

— Ты хочешь меня услать! — рассердился Хайн. — Но ты тут не волен, ты не можешь это решать. Решать может только Георг.

— Короче?..

— Короче, я жду указаний Георга.

— Ты спятил или еще не протрезвел?

— Чтобы я потом себя загрыз? Нет, я хочу жить с чистой совестью. Только Георг может это решить. И я дождусь его решения. А до тех пор я исчезнуть не могу.

— Если полиция нынче кого-то сцапала, он, считай, для нас потерян. Так или иначе. Понимаешь, что хочу сказать?

— Ничего не поделаешь! Я не могу бежать! — настаивал Хайн. — Голодать в Париже с эмигрантами мне как-то больше не охота.

Они продолжали спорить.


Утром за Йостом заехал Фритцше. Светило солнце, на небе ни облачка. Все предвещало хороший день. Новобранцев полка сегодня должны были приводить к присяге.

Уже за месяц пришло распоряжение: приведение к присяге обставить с особой торжественностью, чтобы молодые солдаты раз и навсегда поняли значение присяги.

Йост надел парадный мундир и все свои ордена: Железный крест первой степени, «Pour le mérite» и саксонский придворный орден, пожалованный ему за то, что он во Франции, в штаб-квартире, обедал с одной весьма шепелявой принцессой из саксонского королевского дома.

По дороге он еще раз обдумал все то, что собирался сказать новобранцам в своем напутственном слове. Он чувствовал, что тоже полон ожидания и торжественности.

Но это настроение испортилось тут же, как только ему доложили об аресте ефрейтора Ковальского. День присяги, торжественной клятвы в верности, начался с предательства.

Широкое лицо Йоста залилось краской гнева.

— Немедленно доставить его сюда, — рявкнул он.

Тут перед ним возник сотрудник государственной тайной полиции. Господин Вилле был приземистый человек с хитрым лицом и мощным затылком боксера.

— Ковальский вел подстрекательские разговоры. Это явствует из сообщений наших агентов. Мы нашли у него компрометирующие документы. — Советник уголовной полиции Вилле говорил тихо и быстро. Каждый существенный пункт своего доклада он выделял, постукивая по столу карандашом: тук, тук. — Налицо государственная измена. — Тук. И он потребовал передачи арестованного его ведомству. — Следствие необходимо провести как можно скорее! — Тук.

Йоста бесило это наглое постукиванье. Вертя в руках гильзу зенитного снаряда, лежавшую у него на столе, Йост молчал.

— Политический надзор за людьми вашего полка должен быть строже! — поучал господин Вилле.

Когда ввели ефрейтора Ковальского, Йост хотел вскочить. Светлые глаза ефрейтора уставились на него. Высокий и неуклюжий ефрейтор стоял перед ним. Значит, это опять он, брат невесты Зандерса.

В комнату заглянуло солнце, и Йосту вдруг вспомнилась глупая поговорка: птицу видно по полету.

А ведь я мог бы этого избежать, сказал Йост себе. Парень давно уже ведет подстрекательские разговоры. Я должен был сразу его арестовать! Йост вынужден был признать, что упреки советника уголовной полиции вполне справедливы. И поручил своему адъютанту, лейтенанту Хааке, уладить все формальности с советником полиции.

Потом Ковальского провели через плац, где как раз строились солдаты. Они проводили его взглядом.

— Посмотрите на этого скота! — крикнул фельдфебель Хебештрайт. — Недолго ему осталось разгуливать. Снесут ему голову с плеч!

Но пока у ефрейтора еще была голова на плечах. И держал он ее высоко. Он твердо вышагивал, держа спину так прямо, что на сером мундире между лопатками образовалась складка.

При каждом его шаге она смещалась то вправо, то влево.


День присяги и в самом деле начался неудачно.

Мрачно понурив голову, шел подполковник по плацу, где уже собрались офицеры и рядовые полка.

С моря дул сильный ветер. Он осыпал берег белыми клочьями морской пены. Гнул редкие, сухие травинки и с мелодичным шорохом гнал по плацу серебристо-белый прибрежный песок. Трепал яркое полотнище знамени.

В стальном шлеме, с кожаным ремнем под широким подбородком, Йост подошел к знамени. Плотный вышитый шелк тяжело бился о древко.

Майор Шрайфогель доложил, что полк построен. Йост некоторое время молча смотрел на новобранцев. Потом поднял правую руку, сжатую в кулак. Голос его звучал пронзительно.

Всего несколько фраз, несколько обычных слов. Он прокричал их навстречу ветру.

Подразделение было построено в каре, все взяли винтовки «на караул», потом раздалась барабанная дробь. Ее суровый звук еще не смолк над плацем, как голос, звонкий как ветер, и песок, и море, произнес первые слова присяги:

— Перед лицом всевышнего клянусь, что я…

Чуть помедлив, новобранцы тоже забормотали:

— Перед лицом всевышнего клянусь, что я…

И Йост дрожащими губами беззвучно повторял:

— Перед лицом всевышнего клянусь, что я…

И тут возникла пауза — слышно было лишь пение ветра — перед тем, как новобранцы хором повторили начало.

— …готов беспрекословно повиноваться фюреру германского рейха и народа, — кричал звонкий голос, и новобранцы глухо вторили ему.

— …верховному главнокомандующему вермахта Адольфу Гитлеру, — четко заклинал этот голос.

— …быть храбрым солдатом! — Голос взметнулся над плацем, и солдаты гордо взяли на себя это обязательство.

— …и в любое время… — теперь в голосе уже звучал гром фанфар. Резкий и неумолимый, он влился в многоголосое эхо, — пожертвовать жизнью во имя этой священной клятвы!

И новобранцы хором торжественно поклялись пожертвовать жизнью.

Йост тоже тихонько повторял слова присяги. Рядом с ним развевалось на ветру знамя, и вновь зазвучали барабаны. Подполковник сжал пухлые губы и смотрел прямо перед собой. Он был захвачен этой присягой. Хорошая присяга. Она каждому указывает его место. Все объясняет. И перед каждым ставит свои задачи.

Каре нарушилось, затем полк прошагал по плацу, чтобы вновь построиться к торжественному маршу.

Йост между тем механически твердил последние слова присяги: «…пожертвовать жизнью во имя этой священной клятвы!» Это боевое задание, долг. Пожертвовать жизнью во имя этой священной клятвы. Во имя чего? Во имя клятвы. Ну да, само собой разумеется, и все-таки — во имя чего? Грянула музыка. Прусский королевский марш.

Йост, стоя возле знамени, смотрел на приближающуюся колонну. Все офицеры были с кортиками. Прозвучали слова команды, и земля задрожала от парадного шага.

«Перед лицом всевышнего клянусь…» Йост никак не мог понять, в чем же он, собственно, клянется. Хотя все еще пребывал в возбуждении.

Ефрейтор Ковальский тоже присягал, думал он. И как он мог стать предателем! Или он не знал, какие обязательства взял на себя? Правда, тогда еще не было указаний приводить к присяге в особо торжественной обстановке. Но это, разумеется, чепуха. Присяга есть присяга, когда бы ты ее ни приносил.

«Доложите королю!» — играла музыка. «Доложите королю!»

Йост вспомнил другую присягу, которую он приносил когда-то.

Король ушел. В самый тяжелый час. И присяга пропала втуне.

Мимо него проходила первая эскадрилья, ведомая красным от напряжения капитаном Бауридлем. Йост поднял руку для приветствия. И слегка наклонился вперед. Он видел направленные на него взгляды, его глаза блуждали по лицам солдат. Благонадежны ли вы или тоже немножко предатели? Сквозь звонкие голоса горнов пробивалась глухая равномерная дробь барабанов.

Шеренги сменяли друг друга, неразличимо одинаковые во всем, кроме лиц. По лицу можно заметить, когда из-за солдата проглядывает человек. И его нельзя упустить. Об этом Йост однажды беседовал с Бертрамом.

На подходе была вторая эскадрилья, и Йост бросил взгляд на маленький четырехугольный флаг с темным орлом на светлом шелке.

Потом он опять впился взглядом в лица солдат, как бы проверяя глаза марширующих. Сердце его билось в такт музыке и торжественному шагу. Его адъютант, лейтенант Хааке, заметил, что лицо командира мало-помалу проясняется. И наконец на нем появилось довольное выражение. Третья эскадрилья под командованием капитана Штайнфельда маршировала особенно браво. Впрочем, эти люди вызвали у Йоста и досаду тоже, в связи с унтер-офицером Книхтлем.

Хартенек вел свою полуэскадрилью. Лейтенант Бертрам был все еще несколько бледен. На какое-то время я избавлюсь от них обоих, с приятностью подумал Йост.

Последней шла рота воздушно-десантной пехоты, замкнутое единство, куда более парадное, нежели эскадрильи. Но именно в этой роте служил ефрейтор Ковальский. «Ефрейтор наверняка был связан с кем-нибудь в своем подразделении», — так сказал советник уголовной полиции. Глаза солдат сияли, их юные лица были свежи и полны решимости.

Но Йост уже не верил этим лицам. Кто может знать, сколько братьев было у невесты Зандерса?

Грянула музыка. «Доложите королю!» Йост бездумно повторял про себя текст, который солдаты пели до войны на эту мелодию:

Доложите королю, его величеству!

Тридцать три пфеннига — ничтожное количество.

Кабы талеров немножко, вот тогда бы можно жить,

А за тридцать три пфеннига не будем мы служить.

Доложите королю, его величеству!

Вторая половина дня была свободной от службы. Йост велел отвезти себя домой. Правда, в казино готовились к торжественному ужину, но Йост отправил своего адъютанта к майору Шрайфогелю, чтобы тот заменил его на ужине. История с Ковальским испортила ему весь этот день. С тех пор как его повысили в чине, подполковник стал с бо́льшим сочувствием относиться к новому государству. Теперь он с ним согласился. Он знал, что говорят об органах следствия, о концентрационных лагерях и тюрьмах. Они переполнены? Значит, надо строить новые. Недовольных следует изолировать. Йост вдруг страшно испугался недовольства. Куда это может завести? Что, если оно получит распространение в армии, которая только-только восстанавливается? Пусть делают что хотят с ефрейтором Ковальским, пусть хоть семь шкур с него спустят, лишь бы парень заговорил, сознался, кто еще из недовольных есть в подразделении, лишь бы выдал, кто стоял за ним, кто этот подстрекатель. Это всего важнее. Дурную траву с поля вон! А иначе не выстоять, думал Йост.

В дверях своего дома он столкнулся с врачом Марианны, доктором Керстеном. Высокий, с соломенно-желтыми волосами, он смотрел на Йоста сверху вниз.

— О, ребенок будет замечательный! — воскликнул он. — Я только что еще раз осмотрел вашу жену, все в полнейшем порядке.

— Весьма рад, — сухо ответил Йост. Он терпеть не мог доктора Керстена. Гинекологи вообще были ему антипатичны. И потому не пожал руки, касавшейся тела Марианны.

Врач обиженно поднял светлые брови и ушел, размахивая руками.

Йост прошел к себе в кабинет, даже не спросив о Марианне. Но вскоре она сама пришла к нему. Она очень располнела. Йост старался смотреть мимо нее, но это было невозможно. Она стала чересчур толстой. Казалось, она заполняет собой всю комнату.

— Почему ты не предупредил, что приедешь? — жалобно спросила она. — В доме нет никакой приличной еды.

И голос у нее тоже изменился. Он стал грубее, в нем теперь звучала жесть.

— Для меня почты не было? — не ответив, спросил Йост.

— Может, тебе сварить два-три яйца? Я велю подать колбасы, — предложила Марианна. Она подошла поближе. Он чувствовал ее взгляд и тоску в этом взгляде. Тогда он обернулся и проворчал:

— Не стоит из-за меня утруждаться!

Как это глупо, какой фальшивый тон! Он разозлился на себя и обиделся на нее за эти свои слова. Она меня до этого довела, возмутился он. Но Марианны уже не было в комнате.

Потом появилась горничная с подносом, который она поставила на низкий курительный столик.

Перекусив, он так и остался сидеть возле этого столика. Закурил сигарету. Он слышал тяжелые шаги Марианны в ее комнате. Ей тоже несладко, подумал он.

Когда он вошел к ней, на ее расплывшемся лице забрезжила робкая улыбка. Смею ли я радоваться?

Йост молча протянул ей руку и удивленно огляделся в комнате. У окна стоял мольберт с неоконченной картиной. Рядом на стуле лежала палитра. Краски на ней засохли. По полу были разбросаны металлические тюбики, кое-где виднелись пятна краски.

— Ты опять пишешь? — спросил Йост.

— Так, немножко, — извиняющимся голосом произнесла Марианна.

— Но тебе это, наверно, вредно!

Что это было, забота или досада? Марианна не выпускала его руку из своей. В некотором смущении стояли они друг против друга.

В конце концов Марианна сказала:

— Я устала, мне хочется сесть.

Она опустилась на кровать и потянула его за собой. Ее мягкие округлые движения нравились ему, но мешало ее затрудненное дыхание.

— Как мило, что ты все-таки пришел! — сказала Марианна и погладила его по руке. Но в ее словах слышался укор.

Он чувствовал себя так, словно вдруг очутился в чужой стране. Обычно он поднимался к ней, только когда хотел ее. А этого уже давно не случалось.

Сейчас здесь пахло живицей. Занавески остались только на одном окне. Яркий свет бил в комнату. На бешено дорогих обоях висели прикрепленные кнопками репродукции и несколько рисунков, по-видимому, ее собственных.

— Присядь же, — попросила она, и Йост сел рядом с ней.

Ордена на его груди тихонько звякнули. Они молча сидели рядом, и вдруг Марианна сказала:

— Ты можешь сейчас его услышать…

Она взяла руку Йоста и приложила к своему большому животу.

Это было очень странно. Он ощутил движение под рукой. И почувствовал разом и смущение, и благоговейный трепет, и отвращение. Он улыбнулся с мягкой грустью и покачал головой. А что на это скажешь?

То был для них первый хороший час за долгое время. Йост продолжал улыбаться, добродушно кивая.

— Это твой ребенок! — заверила его Марианна. Уж лучше бы она промолчала!

Он не ответил. Улыбка на его губах, медленно остывая, застыла в конце концов в сердитую гримасу.

Марианна увидела эту перемену в его лице, на котором не дрогнул ни один мускул, оно просто стало таким же неподвижным, как его взгляд.

Радостное живое тепло, только что переполнявшее ее, отступило, надежды увяли под этим холодным взглядом.

Йост был ревнив. Марианна ни словом не обмолвилась ему о том, что начала заниматься живописью. Прежняя жизнь опять проснулась в ней. Она больше не принадлежала ему, а может, и никогда не принадлежала. И даже если она обманула его, это довольно безразлично, так или иначе, она теперь пойдет своей дорогой.

Он покачал головой.

— Да, да, — твердила Марианна, прижимая к себе его руку.

— Даже если это так, как ты говоришь, — сказал Йост, еще раз окинув взглядом комнату, — он никогда не будет моим ребенком.

— Но я клянусь тебе своей жизнью! — Ее голос звучал совсем глухо. Она припала к его плечу и заплакала.

Ему ничего не оставалось, как только успокаивать ее. Волноваться ей вредно.

— Да ладно уж, ладно, — нетерпеливо бросил он и провел рукой по ее волосам.

— Ты мне веришь, да? — всхлипнула Марианна.

— Да, Марианна, почему я должен тебе не верить?

— Я ведь иногда лгала тебе.

— Но на сей раз — нет, я знаю! — продолжал он утешать ее и с горечью подумал: вот так всегда кончается. Надо было бы сохранять твердость, но опять он потерпел поражение.

Впрочем, вид ее комнаты напомнил ему студию в Берлине, служившую ей жильем. Разве не так же она плакала у него на плече, когда от нее удрал тот человек, Хайн Зоммерванд. Это воспоминание было не из приятных.

Вдруг он вспомнил об аресте ефрейтора Ковальского. И вскочил.

— Ты с ним хоть раз виделась?

Она сидела с заплаканными глазами, испуганно подняв руки. На ее щеке был красный след от звезды на его погоне.

— С кем? — спросила она.

Он указал на мольберт, скользнув взглядом по картинам на стене.

— Вот с ним! — закричал он. — С этим рыжим хитрюгой!

Он вдруг, разом, все понял. И ему не важен был ее ответ, все равно она солжет.

— Он подстрекает моих людей! — закричал Йост. — А ты с ним заодно. Я знаю его, знаю, как он умеет языком болтать! Разглагольствует о справедливости в мире что твой Моисей и другие пророки. Он все уши может людям прожужжать всякими красивыми словами вроде свободы и так далее. Мы, по его словам, поджигатели войны. Мы едим больше, чем можем переварить. Мы угнетаем людей. Мы живем за счет усердия других! Я прикажу его арестовать! — крикнул он.

Марианна, казалось, его не слышит. Она безмолвно, как чурбан, сидела на краю кровати. Платье устало обвисло на плечах, словно одеяние приговоренного к смерти.

— Да, — повторил Йост, — я прикажу его арестовать.

Наконец Марианна очнулась.

— Не делай этого! — взмолилась она. — Йост, не делай этого!

Но он выбежал из комнаты. Дверь осталась открытой. Марианна слышала, что он звонит куда-то по телефону, потом подъехала машина, и Йост ушел.

Она по-прежнему сидела на кровати, зажав руки между колен. Ничего он такого не сделает, думала она, это невозможно.

На аэродроме Йост продиктовал своему адъютанту секретное сообщение в полицию. Донос дался ему нелегко. Не из угрызений совести, а просто ему трудно было мотивировать свои подозрения, умолчав об истоках знакомства с Хайном Зоммервандом. Воистину, все беды от Марианны.

— Вот дурачье! — выругался он. — Вместо того чтобы возмущаться недостаточным контролем в полку, они бы лучше на себя поглядели!

Он отослал Хааке, поручив ему немедленно поставить его в известность о мерах, которые предпримет полиция.

Но чем дольше Хааке отсутствовал, тем беспокойнее становился Йост. Ему необходимо было разобраться в своих действиях, ведь в конце концов они могли означать смерть человека. Недовольный самим собой, он пожал плечами. Этого требует служба, интересы дела, сказал он себе и вспомнил сегодняшнее утро, присягу, которую он принес. Он повторил про себя слова этой присяги, надеясь в них найти опору, почерпнуть уверенность в успехе своей миссии, хотел знать, какого она свойства, эта его миссия.

— Перед лицом всевышнего клянусь, что я готов беспрекословно повиноваться фюреру германского рейха и народа и верховному главнокомандующему вермахта Адольфу Гитлеру, быть храбрым солдатом и в любое время пожертвовать жизнью во имя этой священной клятвы!

Но, прислушавшись к звучанию собственного голоса и вдумавшись в произнесенные слова, он только сильнее ощутил свое одиночество.

«И это все? — испуганно спросил он себя. — Господи ты боже мой, неужели это действительно все?»

Он поднял руку, но она тут же бессильно и как-то безнадежно упала. Я, верно, что-то забыл, подумал он со стыдом, тут чего-то не хватает, чего-то самого важного. Просто немыслимо, чтобы это было все.

Он огляделся, словно ища поддержки. В конце концов достал с узкой книжной полки устав, сел за стол и прочитал, еще раз прочитал то, что он только что повторял, то, в чем он клялся. Утешения он не нашел, стыдиться было нечего. Он все помнил слово в слово. Прибавить нечего, он ничего не упустил. Здесь не было ничего, в чем Йост сейчас так нуждался, ни слова о деле, которому он служит. Йост чувствовал себя опозоренным, брошенным на произвол судьбы. Ему необходимо было твердо знать, зачем и почему он солдат. Эта присяга ничего ему не говорила. Служить неведомо кому не заслуга.

Профессия офицера всегда казалась ему особенной, он считал, что она таит в себе какие-то превосходные свойства… Призывает совершать нечто необычайное… Но что, что? Нечто такое, что давало бы тебе силу и поддержку, а кроме того, сообщало бы смысл лезвию меча, оправдывало бы его удары.

Но в сегодняшней присяге ничего этого не было, ничего, кроме холода. Она налагала обязательства, не беря на себя никаких обязательств ни перед богом, ни перед людьми. И вообще, что это за бог, именем которого клянутся?

Йост испуганно спросил себя, какое ему, собственно, до всего этого дело. Мы всего-навсего дальнобойные снаряды. Наверху, в штабах, с нами считаются не более чем с неодушевленными предметами, так артиллерист рассчитывает траекторию своих снарядов. Мы — снаряды с необычайно удлиненной траекторией полета, вот и все.

Йост думал сейчас о том, о чем однажды говорил пьяный граф Штернекер.

Йост разглядывал линии на своей ладони и думал: как же вышло, что от одного дурацкого вопроса: «Зачем?» — его профессия превратилась в мрачную слепую силу?

Другие профессии не требовали этого вопроса. Ясно, зачем сапожник — сапожник, зачем портной — портной. Профессия подметальщика улиц была полна смысла, так же как профессия актера.

Ладно, пусть я буду только дальнобойным снарядом. Но даже и тут можно быть порядочным, достойным человеком, только надо, чтобы это имело смысл.

До сих пор Йост верил, что видит этот смысл. И только эта проклятая формула присяги показала ему, что его солдатская служба бессмысленна. Это была присяга ландскнехта кондотьеру, по такому образцу шайка разбойников могла присягать своему главарю! Клятва евнуха! Вновь и вновь натыкался он на стену этой немой присяги, ничего никому не говорившей. Жирные черные готические буквы на белой бумаге. Подполковник в третий раз повторил клятву. Как кандалы, звенели слова этой клятвы, оскорблявшей человека и унижавшей достоинство солдата.

Черт возьми, подумал Йост, что же это за дело, которым я занимаюсь? Почему, присягая, об этом не говорят вслух? Почему умалчивают об этом, когда заставляют нас приносить присягу?

Он захлопнул устав и поставил его обратно на полку. В ожидании Хааке он расхаживал взад и вперед по комнате.

Да что же это такое, терзался Йост, я обвинил человека в предательстве, а теперь сам себя спрашиваю, что же он, собственно, предал?

Почему это не напечатано черным по белому, ясными словами, как догмат веры?

И опять в ушах у него звучала маршевая музыка сегодняшнего утра. Он слышал топот колонн и незаметно наклонялся, чтобы твердо взглянуть в лица проходящих мимо солдат. Каждому по очереди. Поглубже заглянуть в глаза, направленные на него. В этих глазах сияла решимость. Решимость на что? Первая эскадрилья прошла, за ней — вторая. Зачем вторая эскадрилья? Зачем Хартенек? Зачем Бертрам? Солдаты, зачем?

Он видел маленький четырехугольник флага, полоскавшегося на северо-западном ветру. Вышитый черным кусочек шелка. О чем ты говоришь, полотнище флага? Зачем развеваешься на ветру? Какому делу я служу?

Что за странные вопросы одолели его? Йост хотел положить конец раздумьям. Он жаждал дела, которое потребовало бы всех его сил, заняло бы все его мысли.

И он отдал приказ подготовить к высотному полету новую, опытную машину. И сам спустился вниз, чтобы проверить ход подготовки.

У техников были весьма кислые лица. Наконец один решился сказать, что они думают:

— Уже очень поздно, господин подполковник!

Йост дал указание нагрузить самолет светящимися бомбами для выброски. Он натянул на лицо кислородную маску и сел за штурвал.


Тем временем Марианна блуждала по городу. После ухода Йоста она еще долго просидела на кровати. На сей раз победа осталась за ним. Она раздумывала, что ей делать. И опять приняла решение сознаться ему в своей связи с Бертрамом, сказать, что это не его ребенок. Она уже увидела себя на коленях перед ним… Но даже мысль об этом ее возмутила. Однако, если она как следует поплачет перед ним, он на все пойдет, он ведь боится ее слез. Какой же он все-таки трус! И конечно, он потом будет раскаиваться, будет чувствовать себя жертвой шантажа, будет пытаться, в свою очередь, шантажировать ее своим великодушием. Нет, лучше их жизнь не станет. Слишком сильна ненависть. Пощада может служить только оружием.

И тут она опять вспомнила угрозы Йоста в адрес Хайна. Йост хотел арестовать его, чтобы ранить ее. А значит, она должна помочь Хайну Зоммерванду, потому что он действительно ее любил. Необходимо его предупредить, дать ему денег, чтобы он смог бежать, наверняка ведь он без гроша.

Но она не знала, где живет Хайн. Да и хозяйственные деньги давно уже растратила, в последние дни покупала только в кредит. Чем же ей помочь Хайну?

Ни на что я не гожусь, сказала она себе и готова была уже снова сдаться. Но мысль, что она просто не вправе позволить Йосту торжествовать и эту победу, придала ей сил. Она бросилась к телефону и позвонила Эрике Шверин.

— Я сделала глупость, и мне срочно нужны деньги!

— Много?

— Да, двести или триста марок.

— А сто пятьдесят тебя не устроят? Ты хочешь купить новый плащ?

— Ладно, пусть будет сто пятьдесят. Только пришли мне их побыстрее. Что случилось? Я тебе в другой раз расскажу.

Марианна оделась. Посыльного она дождалась в саду. Буквально вырвала у него из рук конверт с деньгами и убежала. Она верила в счастливый случай, заклинала судьбу послать ей возможность совершить первое доброе дело в своей жизни. Она жаждала спасти Хайна Зоммерванда, жаждала ему помочь.

Она слонялась по узким улочкам, где щипец к щипцу стояли и сплетничали старинные дома. Хайна она не встретила. И непонятно было, где его искать.

Проходя второй раз через Рыночную площадь, она накупила каких-то бессмысленных мелочей, чтобы как-то оправдать в глазах зевак свои блуждания по старому городу, по припортовой улице, Крестовому переулку и опять по Рыночной площади и городскому парку.

Чем дольше она блуждала, тем теснее — как ей казалось — становился город.

Она с трудом решалась по второму и третьему разу заглядывать в улицы и переулки. Она уже знала их наизусть. Вот сейчас будет молочная, думала она, потом шорная мастерская, и она отворачивалась, чтобы опять не встретиться взглядом со старухой, которая следила за ней из окна на другой стороне улицы.

Но когда она пыталась представить себе, где скорее всего можно встретить Хайна, город казался ей бесконечно огромным. Она сомневалась уже, что вообще когда-нибудь встретит его, и плакала тихонько, про себя. На губах у нее дрожат слова предостережения, в кармане у нее деньги на случай бегства, а она никак не может его найти. Может, он бродит по тем же улицам, что и она, а может, сидит в одном из домов, так враждебно и безмолвно теснящихся на ее пути, сидит без совета и помощи. А может, его уже схватили. Может, вот сейчас, когда она о нем думает, его бьют. А как выглядит человек, которого бьют? Стоило ей закрыть глаза, как она видела его раны. Улицу захлестнула волна света, и улица закричала. Белыми неровными зубами Марианна прикусила губу так сильно, что боль успокоила ее, вернула ей ясность сознания.

За городом она миновала парк и свернула к огородам. Парк совсем иначе выглядел в тот вечер, когда она гуляла с Хайном, тогда было еще светло и на огородах еще зеленела картофельная ботва.

Марианна поплелась вверх по тропинке, с которой хорошо видна была дорога. Она хотела подождать здесь. Крики детей были для нее как песня. Марианна чувствовала, что вся горит, живот тянул ее к земле. Она вцепилась в зеленую деревянную ограду маленького сада.

На калитке висела дощечка, на ней неумелой вязью было выведено: «В. Кунце».

От калитки к дому вела дорожка, едва ли в полметра шириной. У дома на лавке сидел человек. Темная фетровая шляпа скрывала его лицо, видны были только старческий впалый рот и худой подбородок. Марианна испугалась этого старика. Остроконечные планки забора больно впивались ей в пальцы, но она не могла их разжать, как не могла оторвать испуганных глаз от человека перед домом. Старик закашлялся и поднял на Марианну маленькие суровые глаза.

— Вы тут кого-нибудь ждете? — спросил он. Голос его звучал враждебно. Он смотрел на ее залитое потом лицо, на ее большой живот. — Вам что-нибудь нужно? — опять спросил он, не сводя с нее колючего взгляда.

Марианна не смогла ответить ему. Она чуяла какую-то опасность, и притом совсем близко.

— Пожалуй, я принесу вам стакан воды, — сказал старик и поднялся.

Его темный пиджак был слишком длинен, рубашка без воротника была расстегнута, и видны были темные провалы под ключицами. Когда он шел, брюки на нем болтались.

Старик вышел из дома с битой чашкой в руках. Он опять закашлялся, расплескав при этом немного воды. На дорожке остались два темных пятна.

Страх Марианны возрастал, сердце колотилось чуть не в горле. Он хочет меня отравить, пронеслось у нее в голове, у него такой злобный взгляд. Худыми пальцами старик поднес чашку к ее губам. Словно по принуждению она схватила чашку. Вода была мутной.

— Вода немножко желтая, — сказал старик, — почва у нас уж очень глинистая.

Марианну терзала жажда. Она выпила воду.

— Вам лучше? — спросил старик, видя, что она приходит в себя.

Марианна отдала ему чашку.

— Еще? — спросил он. Говоря, он двигал головой, отчего поля его шляпы чуть покачивались.

— Да, прошу вас! — услышала Марианна свой голос. По дорожке, окаймленной бутылочными донышками, старик пошел к дому.

О господи, господи, взмолилась Марианна, вновь охваченная страхом. Должно случиться что-то ужасное. Зачем она здесь стоит, что ищет? Она оттолкнулась от забора, она не хотела ждать, пока вернется старик. Вышла на тропинку. Голова ее горела, она чувствовала, как пот градом льется по ее телу. Позади себя она услыхала короткий удивленный возглас.

И тут на улице, у поворота на тропинку, остановилась полицейская машина. В ней сидели полицейские. А между ними двое рабочих в синих кепках, какой-то человек в золотых очках и толстая женщина, державшая на коленях черную клеенчатую сумку.

Двое полицейских выскочили из машины и пробежали мимо Марианны, а следом за ними мужчина в светлом спортивном плаще. Марианна еще не успела выйти на дорогу, как эти трое уже вернулись. Они вели старика. Он кашлял и не мог поспеть за полицейскими, которые, видимо, очень спешили.

— Идите, Кунце, — сказал человек в штатском, — мы хотим повидать всех наших старых знакомых. Надо задать вам всего несколько вопросов.

Старика уже втолкнули в машину. Он еще раз взглянул вниз, на Марианну, испытующе и печально.

Машина уехала.

Так вот она, беда, которой боялась Марианна. Ни на что я не гожусь, думала она. Теперь она поняла, что этот старик и люди в полицейской машине были друзьями Хайна. Возможно, ей удалось бы узнать у старика что-нибудь о Хайне, может, она могла бы предупредить старика. И в то же время она поняла, что между нею и этими людьми нет ничего общего.

Во что я впуталась, в отчаянии думала она и заспешила обратно в город. Боль переходила от живота к ногам и от ступней опять подбиралась к животу. Марианна смертельно устала. Но шаг за шагом тащилась дальше.

В городе она остановилась перед витриной. Она не смотрела на вещи, выставленные в ней, а просто смотрелась в стекло, как в зеркало.

У этого лица в зеркале не было глаз. Марианна испугалась. Быстро отвела взгляд, площадь кружилась вокруг нее. Она вытянула руки, ища опоры, и рухнула наземь.

XV

Внизу, в бездонной глубине, темнела земля. А вокруг Йоста сияло солнце. Он уже набрал большую высоту, но заставлял свою машину все круче и круче подниматься в небо. А в ушах его вновь и вновь звучал мучительный вопрос: зачем? Собственно говоря, он должен был бы заниматься совсем другим делом, а не искать ответа на этот вопрос. Ему следовало прислушиваться к работе мотора, следить за стрелками и цифрами на приборной доске, за нагревом и подачей кислорода, топлива и масла. У него не было времени на это «зачем?» — и он надеялся, что сможет убежать от него.

Он опять рванул руль высоты. Вопрос о смысле его жизни и поступков остался. Остался и вопрос — зачем он выдал полиции этого человека, Хайна Зоммерванда.

Дыхание становилось прерывистым, тело наливалось тяжестью. Он пытался понять, что произошло, но мысли утратили связность. Остался только вопрос — зачем? Он вместе с кровью стучал у него в висках. Все быстрее, резче, настойчивее. А ответа не было.

Он парил в черном тумане, руки соскользнули с ручки управления. Правое крыло вдруг рвануло вниз, потом машина с ревом выровнялась и вдруг непроизвольно, сама по себе задрожала, заплясала в облаках и стала падать. Тяжесть, мотор и сила парения спорили между собой. То было вихревое, полное противоречий падение.

Йост лишь с трудом разлепил веки, и тут же они опять устало сомкнулись. Но потом он все-таки схватил руль, сорвал с себя обвисшую кислородную маску и, очнувшись, наконец подчинил себе причудливо падавшую машину. Он выровнял самолет и, все еще немного оглушенный, заставил его медленно и плавно пойти на посадку.

Хааке, адъютант, уже ждал его и сообщил, что Хайнрих Зоммерванд до сих пор не арестован ввиду побега. Йост в ответ пожал плечами.

И тут же к нему рысью примчался капитан Бауридль, весь красный, и, кашляя и задыхаясь, просил разрешения обратиться по личному делу. Лейтенант Хааке отошел на несколько шагов в сторону.

— Ничего страшного, — сказал капитан Бауридль.

Он в смущении надувал щеки, отфыркивался, избегая смотреть в глаза командиру, который, сняв с головы шлем, приглаживал рукой спутавшиеся волосы.

— Что случилось? — ворчливо и недружелюбно спросил Йост.

Вопрос был как бы оборонительной мерой и не предполагал ответа. Руки капитана Бауридля совсем не по-военному, как-то неопределенно взметнулись в воздух, словно он признавал свой проигрыш в карточной игре.

— Господина подполковника ждут в городской больнице, — решительно проговорил он.

— Меня? — удивился Йост.

Руки капитана Бауридля опять как будто взялись за карты.

— В больнице! — подтвердил он сухо и снова запыхтел.

Ему позвонила Альмут Зибенрот. Она видела, как Марианну втащили в какой-то подъезд на Рыночной площади. Окруженная людьми, она кричала, корчась и суча ногами от боли. Бледное лицо ее было залито потом. У нее случился выкидыш. Альмут была при этом, потом поехала с ней в больницу и наконец позвонила Бауридлю, который уже был вхож в дом почтового инспектора Зибенрота.

Он ничего не сказал о том, как испуганно звучал по телефону глуховатый голос Альмут, о том, что она рассказала, как Марианна, измученная до крайности, все кричала какое-то незнакомое имя. Капитан Бауридль не смотрел в глаза Йосту, стоявшему с каким-то отупевшим лицом; казалось, он не понимает, о чем речь.

Он и в самом деле не понимал. Как Марианна могла такое сделать? Ведь ее врач, этот Керстен, сказал: «Все в полнейшем порядке». Так и сказал, слово в слово. Йост все точно помнил. Это было перед домом, на дорожке, пересекавшей палисадник.

— Спасибо, — чуть ли не свирепо сказал Йост Бауридлю, повернулся и пошел через плац. За ним следовал Хааке.

— Этот Зоммерванд, стало быть, сбежал? — допытывался Йост.

— Надежда есть, полиция его ищет, — отвечал Хааке. — Они там… — Он помедлил, словно подыскивая подходящее слово. — Ваши показания приняли с большой благодарностью. Это дело считают весьма важным. Похоже, полиция тоже подозревала, что этот человек замешан в деле Ковальского.

У Йоста состоялся странный разговор по телефону с доктором Керстеном. Причин для беспокойства нет, сказал врач и тут же добавил, что окончательно он все-таки не может судить о состоянии больной. У нее повышенная температура, что, впрочем, естественно, и она очень слаба, но в конце концов иначе и быть не может, верно? И тем не менее, если позволят служебные дела, пусть Йост постарается скорее приехать. Йост хотел еще что-то спросить, но врач сказал, что у него срочная операция, и повесил трубку.

Йост остался сидеть у письменного стола. Он был как натянутая струна. Все в этот день стало проблематичным, сомнительным, ненадежным.

— Прикажите подать машину! — сердито распорядился он.

Хааке он отпустил и, сидя один в машине, поддался вдруг опасениям и страхам. Марианна не переносила боли, была страшной трусихой, он все это знал. Он подгонял шофера и перед больницей еще на ходу выскочил из машины.

Швейцар встал перед ним навытяжку и указал ему дорогу к кабинету доктора Керстена. В кабинете была только сестра. Она испытующе смотрела на Йоста из-под прямых черных бровей.

— Доктор Керстен на операции, — сказала она, строгости во взгляде у нее не убавилось. Она тихо и очень прямо стояла перед Йостом. Он вынужден был объяснить, кто он и чего хочет.

Сестра молча кивнула в ответ на его слова. Ее светлые глаза смотрели на него, как на убийцу Марианны.

— Я говорил с врачом, и я хочу видеть мою жену, — повелительно проговорил Йост.

— Я не уверена, что это возможно, — тихо ответила сестра.

— Тогда зачем меня вызывали? — Йост уже кричал.

Сестра заморгала и, ничего не ответив, не дрогнув, не пожав плечами, прошла мимо Йоста и открыла дверь.

Он неуклюже затопал за ней по выложенному кафелем коридору. За окнами мерцала черная ночь. Справа за зелеными дверьми больничных палат таилось страдание. На дверях красовались большие медные номера, а под номерами горели красные и зеленые лампочки. Сестра, даже не оглянувшись на Йоста, стала подниматься по широкой лестнице. Наверху она пошла по коридору, кончавшемуся раздвижной дверью. С дверной ручки на бечевках свисала табличка с надписью «Тишина!».

Сестра вдруг остановилась и, повернувшись к Йосту, строго сказала:

— Ждите.

Она исчезла за дверью, за которой горел яркий белый свет. Где-то что-то звякало.

Йост подошел к окну. Внизу перед больницей стояла машина. Фритцше переключил фары на ближний свет.

Йост медленно вышагивал по коридору, потом повернул, пошел обратно, не спуская глаз с двери. Табличка раскачивалась из стороны в сторону. Бечевка в одном месте залохматилась.

Разве не раздался там за дверью крик, пронзительный вопль, резкий и отчаянный? У Йоста уши заболели от этого крика.

За дверью лежала Марианна, голая, на стеклянном столе. Что за странное, безумное представление у него! Он забыл, какой отвратительной сделала ее беременность, он не сознавал, как ее могут обезобразить боли. Он видел ее перед собой такой, какую любил, неугасимо прекрасный образ, который он носил в себе и который никогда не забудет. Этот образ он и любил, образ, давно уже не имевший ничего общего с настоящей Марианной.

Она лежала на стеклянном столе, покрытая полотняными простынями. Но что же они с ней делали, если она так кричала? Господи, они резали ее тело, ему принадлежащее тело.

Йост провел ладонью по лицу. Взволнованно забегал по коридору. Стоило ему хоть на секунду остановиться, ему казалось, что именно в эту секунду врач всаживает нож в ее тело. Он стонал.

В больнице еще топили, и воздух в коридоре был тяжелый. Йост попытался открыть одно из окон, но все окна были заперты. Он прижался лбом к стеклу. С темно-зеркальной поверхности стекла на него глянули его собственные глаза. Заслышав шаги в коридоре, он стремительно обернулся, ему было стыдно своей позы. Мимо него прошел больничный служитель в белом халате. Он был маленького роста и шел, опустив голову. Руки у него устало повисли. Из-под длинных белых рукавов видны были только кончики пальцев.

Человек шел в сторону раздвижных дверей. Лишь немного не дойдя до них, он остановился и поднял голову. Вероятно, заметил табличку. Он повернулся и, нагнув голову, пошел назад, мимо Йоста. Из нагрудного кармана торчал толстый красный карандаш.

— Послушайте, — окликнул его Йост.

Человек встал вполоборота к Йосту и указал рукой на дверь в конце коридора. Сложив губы трубочкой, он произнес:

— Т-сс! — и быстро ушел.

Йост закурил сигарету.

Я жду здесь уже более получаса, про себя ругнулся он.

Вот за этой дверью оперируют Марианну. Длится это долго. И как может операция так долго длиться? Ожидание истомило Йоста. Он стоял, прислонясь к стене возле окна, и смотрел на пустой коридор, залитый ровным, молочным светом. Противоположная стена была серой, лишь горизонтальная узкая зеленая линия нарушала ее однообразие. Йост насчитал пять дверей, без последней, той, что замыкала коридор. Он уже изучил номера. 43, 44, 45, 46 и 47. На раздвижной двери номера не было. Там все еще висела табличка «Тишина!». Но она больше не раскачивалась.

Йост курил уже вторую сигарету. Фуражку и перчатки он держал в левой руке. Он сказал себе, что сестра, приведшая его сюда, могла бы уже выйти. Он стал обдумывать, что должен сделать в ближайшие дни. Хартенеку предстоит перевести свою полуэскадрилью на Вюст, и наконец-то Йост избавится от лейтенанта Бертрама.

Марианна клялась жизнью, своею и будущего ребенка. Ребенка уже нет. Значит, умрет и Марианна?

Лейтенант Бертрам будет теперь на Вюсте. Туда ему и дорога! — подумал Йост. Марианна умрет.

Обе створки двери широко раздвинулись. Оттуда бесшумно выехала каталка на резиновых колесах, которую толкала сестра. Врач в белом халате шел сзади.

Йост буквально в два шага подскочил к каталке, наклонился над нею и в испуге отпрянул. Это была не Марианна. На каталке животом вниз лежал мужчина. Голова, руки, плечи и спина у него были перевязаны. Йост с недоумением обнаружил, что за каталкой в белом халате шел не врач, а советник уголовной полиции Вилле.

Вероятно, я просто спятил тут, испуганно решил Йост. Сестра оттолкнула его и повезла каталку дальше. Человек на каталке стонал громко, с каким-то клокотанием. Он, казалось, что-то пролепетал, и советник уголовной полиции тут же подскочил к его изголовью, наклонился и стал прислушиваться. Но больной не издал больше ни звука. Раздосадованный полицейский опять отвернулся, когда сестра втолкнула каталку в лифт.

Этого человека допрашивали в полиции с применением методов, считавшихся теперь вполне обычными. Может быть, на этом допросе с ним обошлись жестче, чем обычно, потому что советник уголовной полиции явно хотел исправить свою оплошность, которая стала ему очевидна, когда Йост прислал к нему своего адъютанта с доносом на Хайнриха Зоммерванда. После того как обнаружилось, что техник-строитель Зоммерванд исчез, ему оставалось только арестовать целый ряд ранее ему известных людей, в результате чего все-таки выяснилось, что огородник Кунце мог быть связан со сбежавшим.

Старика допрашивали с таким пристрастием, что он дважды терял сознание, его отливали водой и снова били. Он захлебывался кровью, но остался тверд, он, который не доверял никому, даже себе. Но себе он не доверял напрасно.

Потом, когда старика доставили в больницу и сразу положили на операционный стол, господин Вилле и тут не отходил от него в надежде, что старик, быть может, проронит хоть словечко, которое навело бы их на след беглеца.

Во время операции господин Вилле был близок к обмороку. Старику удаляли целые куски мяса, и смотреть на это было отвратительно. Сломанную руку положили в лубок, два раздробленных ребра загипсовали.

Советник уголовной полиции Вилле понимал суровость своей профессии. Он устал, но тотчас же взял себя в руки, как только в коридор из операционной вышел врач. Господин Вилле спросил его очень деловито:

— Сколько он, по-вашему, еще протянет?

Врач сдвинул очки на лоб, так что они нависали над светлыми бровями. И посмотрел на жирное, несколько бледное лицо полицейского.

— До утра, вероятно! — ответил он и потер руки так, словно опять мыл их.

— Не больше? Только до утра? — Замешательство господина Вилле было велико.

— Смерть может наступить и ночью.

Господин Вилле положил руку на плечо врача.

— Но я заклинаю вас, — воскликнул он, — важна каждая минута, каждый вздох. Он должен еще кое-что сказать.

Врач покачал головой и отвел взгляд, но от господина Вилле отделаться было не так-то просто. Если кто-то умирает после допроса, это еще куда ни шло, но если умирает, ничего не сказав, это уж никуда не годится.

Советник уголовной полиции умоляюще воздел руки к лицу врача. У того по левой щеке, от уха до подбородка, тянулся широкий шрам.

— Сделайте все, что только возможно! — молил господин Вилле.

— Тут уж ничего не сделаешь! — сердито буркнул врач.

— Но вы можете впрыснуть ему камфару! — покраснев от волнения, крикнул полицейский.

— Ему уже ничто не поможет, — отвечал врач.

— Боже мой, но не дадите же вы ему так умереть! — опять взмолился господин Вилле, отказ врача еще что-то сделать лишил его мужества.

Но доктор Керстен больше его не слушал. Он подошел к Йосту, смущенно топтавшемуся на месте. Йост уловил связь между тем, что здесь происходит, и своими действиями нынешним утром. Впервые у него закралась мысль, что и несчастье с Марианной тоже со всем этим связано.

Вслед за врачом к Йосту сразу же подошел и господин Вилле в своих скрипучих сапогах. Выжидательно и подобострастно он поблагодарил Йоста за «превосходную информацию».

Йост еще больше смутился. Врач стал извиняться, что заставил себя ждать. Положил руку Йосту на плечо, так что пальцы попали под погон.

— Ваша жена требует вас. Я полагаю, ей будет спокойнее, если вы с ней поговорите, — сказал он и повел Йоста с собой.

Господин Вилле без приглашения присоединился к ним.

— Не ожидал встретить вас здесь, господин подполковник, — произнес он излишне громко, а затем обратился к врачу: — На всякий случай я пошлю кого-нибудь покараулить нашего пациента!

— Ну, это уж слишком! — не скрывая враждебности, выпалил врач.

— Один из ваших подопечных? — с подчеркнутым равнодушием осведомился Йост, кивком головы указывая на дверь лифта, за которой скрылась каталка.

Советник уголовной полиции усерднейше кивнул. По-видимому, этот человек был связан с Хайном Зоммервандом, пояснил он и с гордостью обратил внимание врача на то, что интересовало Йоста.

— Поймите же, какое значение имеет для нас этот случай, — сказал он. — Темные дела, разложение в армии! Поэтому необходимо принять все мыслимые меры.

Под взглядом полицейского Йост кивнул. Он почувствовал, что именно этого от него и ждут. Ему стало стыдно, он сам не знал почему. Врач, казалось, был очень удивлен.

— Так я пришлю своего человека, — решительно заявил господин Вилле. — Иной раз люди что-то говорят и в последние минуты жизни. И даже довольно часто.

Коротко, неуклюже откланялся, громко крикнув: «Хайль Гитлер!» — и ушел, скрипя сапогами.

Йост пытался разобраться в своих мыслях.

— Что, собственно, случилось? — совсем тихо проговорил он.

— Ах, — сказал врач устало, — мой коллега из этого корпуса внезапно захворал, и я вынужден был его заменить. А ведь это больница, а не камера пыток. Пойдемте же отсюда, женское отделение в другом крыле.

Йост спросил:

— А что с Марианной?

И стал внимательно разглядывать шрам от сабельного удара на щеке врача.

Доктор Керстен провел его в свой кабинет. Он вызвал строгую сестру, с которой Йост уже встречался, и что-то шепотом сказал ей.

Эта манера из всего делать тайну — типичный признак старой школы, со злостью подумал Йост. Сидя в низком кресле, он смотрел в лицо врача, сидевшего за столом. Тот был пепельный блондин, с очень свежей кожей.

— Выкидыш не такая уж страшная вещь. Тут, правда, все несколько сложнее, но ваша жена вообще очень здоровая женщина. И мы можем надеяться, что она быстро поправится, не так ли?

Доктор Керстен с удовольствием понюхал свою сигару.

— Вас это, конечно, огорчает, — сказал он, — вы надеялись стать отцом. Вы так поздно на это решились — и ничего. Очень прискорбно. Тем более что это был бы сын.

Врач говорил очень быстро. Одну фразу за другой, часто не докончив предыдущую.

— Вам, вероятно, хотелось бы знать, каковы в будущем ваши шансы стать отцом? — спросил он, хотя Йост не сказал ни слова. — Немного придется с этим повременить. Но боюсь, что вообще ваши надежды могут не оправдаться…

Йост откашлялся. Врач на секунду умолк. Надвинул на глаза очки. Мешки под глазами у него подрагивали. И так как Йост продолжал молчать, он сказал:

— Так или иначе, а оснований вешать голову я не вижу! — И он снова улыбнулся. Посмотрел на часы и встал. Сестра Элизабет проводит вас к жене, — проговорил он, снимая халат и берясь за плащ. — Я прошу извинить меня, неотложные дела, лекция о защите от ядовитых газов во время воздушных налетов. Не беспокойтесь. Температура к вечеру поднялась. Но это еще ни о чем не говорит.

Прежде чем надеть фетровую шляпу, врач помахал ею в воздухе.

— В бреду ваша жена немножко фантазирует, — сказал он уже в дверях, не глядя на Йоста. — И говорит довольно забавные вещи. Надо ее немножко успокоить.

И он плечом толкнул дверь.

Затем явилась сестра Элизабет и повела Йоста к Марианне.

— Не больше пяти минут, — предупредила сестра, прежде чем приоткрыть дверь в палату, и, только заглянув туда, впустила Йоста к жене.

Марианна лежала головой к двери. Лицо ее было бледным и плоским, казалось, на нем нет ни носа, ни рта. Только огромные глаза сияли влажным блеском.

Под ее взглядом Йост поднял руки, словно хотел поклясться, что он не виноват во всем том, в чем она его обвиняет.

Сестра закрыла дверь снаружи.

— Где Хайн? — тихо спросила Марианна. — Вы его взяли?

Он промолчал.

— Скажи мне! — воскликнула она. — Он уже у вас?

Она закрыла лицо руками, так что локти соприкоснулись. Она плакала.

Йост стоял возле ее постели, вытянув вперед голову.

— Нет, — проговорил он, — нет, нет.

— Ты хочешь его погубить, — рыдала Марианна, — я знаю.

— Нет, нет, что ты такое говоришь…

Ее плоское лицо все еще было закрыто ладонями. Вокруг головы печальный нимб светлых волос. Кончиками пальцев он коснулся ее руки. Она вся горела.

— Ты его убил! — крикнула она. Голос был чужой, так же как и глаза: она опять смотрела на него.

Йост пожал плечами и шепнул:

— Он сбежал.

Марианна не поняла. Оба долго молчали.

Дверь открылась, вошла сестра со снотворным для Марианны. Йост топтался около кровати, ему хотелось сказать Марианне хоть одно доброе слово. Но сестра кивком головы указала ему на дверь.

Он ушел. Ему было очень грустно. Казалось, этот день порушил всю его жизнь. Все смешалось. Не было больше ни ясных чувств, ни твердых ценностей.


Фритцше сидел в машине, держа на коленях книгу.

— Что это вы читаете? — спросил Йост.

Шофер выскочил из машины и распахнул перед Йостом дверцу.

Йост вопросительно взглянул на книгу.

— «Граф Монте-Кристо», — ответил Фритцше.

— Нравится?

— Мне тоже хотелось бы быть графом Монте-Кристо, господин подполковник.

— Зачем, Фритцше? — спросил Йост. Он рад был поговорить о чем-то постороннем.

— Чтобы отомстить всем своим врагам, господин подполковник! — ответил Фритцше и завел мотор.

— Домой! — приказал Йост. Но тут к машине подбежал больничный швейцар.

Звонили с авиабазы, пришла срочная радиограмма.

— Значит, едем туда, Фритцше! — переменил свой приказ Йост.

Швейцар поднял руку в знак приветствия, чрезвычайно гордый собой.

По дороге Йост подумал, что надо было бы сперва выяснить, в чем там дело.

И стал думать, принадлежит ли он к кругу тех, с кем Фритцше хотел бы встретиться в роли графа Монте-Кристо.

Он наклонился к шоферу и спросил:

— А начальство тоже относится к вашим врагам, Фритцше?

— Никак нет, господин подполковник! — быстро ответил шофер. Он очень прямо держал голову и смотрел только вперед, туда, куда падал свет фар.

На аэродроме Йоста ожидал приказ командующего военно-воздушным округом привести полк в полную боевую готовность. Штаб полка был уже в сборе. Все необходимые на этот случай распоряжения были отданы во все эскадрильи. Самолеты стояли готовые к старту. Пилоты заняли свои места. Йост не покидал аэродрома. Под утро он все-таки вытянулся на своей походной кровати, сняв только сапоги и китель. В соседней комнате бодрствовал его адъютант, Хааке. Йост лежал на жесткой постели. Ему это было непривычно, и он никак не мог заснуть.

Он вспомнил разговор с графом Шверином. Разве тот не сказал, что в ближайшее время что-то должно произойти? И может быть, эта боевая готовность не просто прихоть начальства, может быть, за этим и впрямь стоит что-то серьезное?

Йост не мог больше лежать. Он сидел на походной кровати, волосы его были растрепаны, расстегнутая белая рубашка измялась. Он взглянул на свои ноги в серых носках. Так он и сидел, задумчиво шевеля большими пальцами ног.

Это было бы безумием, ругался он про себя, чистейшей воды безумием, с нашими-то машинами! В две недели с нами было бы покончено, мы были бы уничтожены раз и навсегда.

В волнении он встал и зажег свет. В одних носках прошел по комнате и, раздвинув темные, двойные шторы, открыл окно. Ночь была ясной и безлунной, ярко сияли звезды. С моря дул ветер. Он приносил с собою шорох волн. Йост высунулся из окна. Руками ощутил крупнозернистую поверхность холодного камня. Он смотрел на звезды и слушал ветер.

С каким-то свистящим шорохом пронеслись улетающие на север дикие утки. Внизу раздавались шаги часового. Скоро наступит день.

Затевать что-то сейчас было бы чистейшим безумием, еще раз подумал Йост.

Наконец он отошел от окна и опять улегся. Вскоре его разбудил Хааке, который всю ночь не смыкал глаз и теперь выглядел усталым. Его короткие усики щетинились больше обычного. Пришел приказ поднять войска по тревоге. Дело принимало все более загадочный оборот. Затем поступило сообщение, что войска вермахта перешли границу демилитаризованной зоны в Рейнской области.

Подполковнику стало стыдно своих ночных страхов. Он приказал всем свободным от службы собраться, чтобы прослушать речь рейхсканцлера. Затем позвонил в больницу. Ему сообщили, что Марианне гораздо лучше, температура почти нормальная. Ну вот, подумал Йост, нельзя быть таким пугливым!

Во второй половине дня он навестил Марианну. Глаза у нее были ясные, а ее звонкий голос звучал холодно, трезво и твердо. Она спросила о Хайне Зоммерванде и больше ни о чем говорить с Йостом не пожелала. Он обрадовался, когда к ней пришла Альмут Зибенрот. Теперь он может уйти. Он счел, что напрасно так беспокоился, и за это затаил обиду на Марианну.

Однако уже на следующий день стало ясно, что состояние Марианны внушает самые серьезные опасения, на третий день Йосту позвонили, чтобы он приезжал как можно скорее.


Марианна умирает. Лишь ненадолго приходит в себя и опять впадает в лихорадочное забытье. В минуты просветления чистыми глазами смотрит вокруг и гораздо яснее, чем когда-либо прежде, отдает себе отчет во всех событиях своей жизни.

Она смотрит поверх белой простыни, поверх светлой спинки кровати и стола с цветами. Взгляд ее тянется к окну. А там мир от нее отгораживает бело-красная полосатая штора. Красные полосы светятся, так как снаружи сияет солнце. Там, должно быть, тепло и светло.

Марианна уже не может припомнить свой сон, хотя он был ей приятен, ей было так радостно во сне, все были с ней добры, и никто ее не преследовал. Мир был полон любовью, и жить в таком мире было легко.

Сейчас Марианна не спит. Но еще улыбается. Бледная верхняя губа чуть вздернута, так что видно десну. Марианна весела и радостна.

Но вдруг она понимает, что должна умереть. И радость ее словно подергивается тенью. Поначалу ей кажется, что несколько приятных мыслей помогут прогнать эту тень.

Частенько бывает, что напуганный человек думает о смерти, когда он болен и слегка устал от жизни. Но когда это всего лишь нервный или сердечный приступ или, к примеру, отравление рыбой, то человеку вскоре становится стыдно своих черных мыслей.

Марианна хочет прогнать эту тень, но тень остается, становясь все более темной и грозной.

Заячья душонка! — благодушно выругала себя Марианна. Ей хочется быть храброй. Но тень растет и мало-помалу поглощает ее мужество. Марианна улыбается. Эта улыбка уже не совсем искренняя. Истерзанное сердце бьется.

Все были так добры ко мне, думает Марианна, путая сон и явь. Полосы на шторах светятся. Красные — они как жизнь. Почему она должна перестать жить? Марианна не хочет умирать. Она хочет победить смерть. Берет с ночного столика зеркальце и еще раз улыбается себе. Лицо в зеркале расплывается, зеркало надает на одеяло.

И Марианна размышляет, кто же будет оплакивать ее? Йост?

Конечно, ведь он любит ее.

Собственно говоря, совсем непонятно, почему они стали врагами.

Теперь Марианна знает, что и как она могла бы изменить к лучшему.

Она полна благих намерений, но в то же время считает себя виновной в том, что они потеряли друг друга.

Господи, ведь я же в конце концов как ребенок, если бы он уделял мне больше внимания… Я бы жить без него не могла, думает она и вдруг пугается, ведь речь не о том, что она могла бы жить, а о том, что она должна умереть.

И умереть в одиночестве, тут ей никто не поможет. Марианне страшно. За всю жизнь она ни шагу не сделала одна. А теперь, когда предстоит самый трудный шаг — из жизни в смерть, она покинута и одинока. Ее охватывает ужас перед тем, что ей предстоит. Она кричит, натягивает на голову одеяло и сжимается в комок, хоть это и очень больно. Но ей хочется ощутить тепло собственного тела. Она кричит потому, что ничего не видит, ни впереди, ни позади.

Потому что все это неправда, и особенно то, что жизнь была прекрасна. Ей следовало бы быть совсем иной. И любви ей не было дано. Ты изменила и потому обманута. А если им и бывало хорошо вместе, они платили за это взаимным унижением. Но Йост в конце концов стал убийцей. И виновата в этом, скорее всего, она.

Она опять впадает в горячечное забытье.

Приходит сестра, стягивает одеяло. Кладет лед на лоб умирающей и открывает дверь. Входит Йост. Широкий как туча, с серым лицом осужденного на казнь.

Он говорил с врачами и знает, что пришел к умирающей. Смерть мужчин он видел не раз и считает ее естественной. Но он никогда не думал, что женщины тоже могут умирать. И как они умирают, он не знал и понятия не имел, как должен вести себя при этом мужчина. Он обращается к ней по имени.

— Марианна, — тихонько зовет он ее, — Марианна!

Он не знает, что еще ему сказать, и сует руки в карманы. Голос у него хриплый и молящий.

О чем он может ее молить, он, богатый, здоровый, живой… О чем он молит ее, умирающую от болей, с отвращением к жизни и страхом перед смертью? Он молит ее, чтобы она не так страдала, ибо ему от этого больно.

— Ты не смеешь, не смеешь! — восклицает он в отчаянии, и губы его дрожат, он потерянно мотает головой.

Он молит ее остаться с ним. Их совместная жизнь была тяжким бременем. Но что будет, когда этого бремени не станет? И с несчастьем бывает трудно расстаться, если ты любил это свое несчастье. Боль гнет его к земле.

Он присаживается на краешек кровати. Сидит, уронив руки на колени, совсем старый человек.

Взгляд его задерживается на ее лице, горячем, изнуренном от жара. Она открывает глаза, и тут же веки опять опускаются. Она с трудом дышит, рот ее при этом кривится. Йост не может отвести взгляда, хотя смотреть на это ему больно. Каких усилий ей стоит эта борьба!

— Марианна, — шепчет он, — Марианна!

Его слова — как молитва, как заклинание. Он тоже хотел бы все загладить, все, что сделал дурного. Как он корит себя! Его сознание пугающе ясно, и память к тому же отличная. Он помнит каждое злое слово, каждый недружелюбный жест. В этом вся беда. Я не обрадовался картине, которую она мне подарила, думает он. Вспоминает и тот вечер, когда они играли в мюле. Разве он не ударил ее тогда? Это мучает его, гнетет и душит. В конце концов его охватывает дрожь, и он стонет, словно речь идет о его жизни.

Он уже больше не смеет звать ее. Чувствует, что лоб и руки у него вспотели. В стене над постелью — дырка. Там был вбит гвоздь, но он не выдержал и отвалился вместе с куском штукатурки. Зачем тут нужен был гвоздь, думает Йост. Сейчас он далеко — далеко от умирающей Марианны. Он видит скомканное полотенце на тумбочке, градусник и стакан с водой. Вещи поразительно стойки! Стекло выглядит так, словно никогда не разобьется, складки на полотенце словно изваяны из камня. Он боится, что глаза его никогда ничего больше не будут видеть, кроме этой тумбочки, стакана с водой, полотенца и дырки в стене.

И хотя больная стонет все громче, он встает и подходит к окну, занавешенному красно-белой полосатой тканью. Он боится шуметь, идет на цыпочках, но от этого чувствует себя неуверенно до головокружения. Это происходит еще и от ровного, усталого освещения в комнате.

Он поворачивает назад, подходит к постели. На спинке кровати бьет тревогу жирная температурная кривая. Ей остается подняться лишь на какие-то миллиметры, чтобы достичь смертельного предела. Теперь Йост садится на стул рядом с кроватью. Только что он склонялся над Марианной. Она видела его, но не узнала. Он был лишь тенью.

Руки Марианны скользят по одеялу, она вытягивает голову, так что шея делается длинной на удивление. И вдруг рывком переворачивается на бок.

Она умирает, думает Йост. Он вскакивает и отступает на шаг. Наконец берет себя в руки и неуклюже помогает Марианне опять лечь на подушки. От прикосновения к ней его пробирает дрожь. Но, кажется, ей стало немного лучше.

Она несколько раз спокойно вздохнула. Ей отпущена передышка, чтобы она могла подготовить себя к вступлению на путь смерти. Глаза ее проясняются, сознание медленно возвращается к ней. Но голос ее, чуть повышенный, звучит словно уже с другого берега.

— Хайн, — говорит она протяжно и требовательно, — где Хайн? Мой мудрый Хайн!

И снова умолкает. Взгляд ее падает на покрытое морщинами лицо Йоста, который сидит возле ее кровати, вконец разбитый. Этот зов ужаснул его больше, чем что-либо другое. Он боится, что она в горячке может все рассказать, и хочет, чтобы скорее настал конец.

Она знает, что он думает. Ее руки указывают на рот, приоткрытый, пересохший от жажды. Она боится Йоста, она сейчас ненавидит его, он ей враг. И как она могла потерять свою жизнь ради его жизни!

Она неожиданно пугается двойного смысла этой фразы, она знает, что ее жизнь потеряна. Она боится Йоста и потому защищается.

— Ничего, нет, ничего! — кричит она с усилием, каждое слово — краткий вопль: — Все неправда!

Ее опять сотрясает лихорадка, и все же она чуть приподнимается с подушек и, выставив вперед руки, говорит:

— Я клянусь тебе. Все неправда, и про Бертрама тоже.

С удивленным вскриком она тяжело падает на подушки. Йост смотрит на белки ее глаз. Хорошо, что она замолчала, думает он и следит за ее ртом, рот полуоткрыт.

Опять несколько беспокойных вздохов, бесконечно слабых. Сколько это еще продлится, думает Йост, ему страшно наедине с умирающей. Почему не приходит врач, куда подевалась сестра? Разве можно оставлять человека погибать в таком одиночестве?

Марианна между тем опять зашевелилась. Она слабо борется с навалившейся на нее тяжестью. Хочет что-то сказать, губы ее двигаются, во взгляде — надежда. Ей и в самом деле кажется, что она говорит. Йост смотрит на дырку в стене, на полотенце, на градусник, на стакан с водой.

Входят врач и сестра, они кивают Йосту. Это приветствие и в то же время знак взаимопонимания, солидарности живых против нее, умирающей.

Врач небрежно считает пульс больной, небрежно осматривает ее и выводит Йоста из комнаты, с Марианной остается сестра.

— Она уснет, — сказал Керстен уже в коридоре. — При ней будет сестра. Сестра позовет вас, если будет нужно.

У врача серые глаза, голос звучит добродушно. Он говорит с Йостом, как с ребенком.

— Она умрет? — тихо спрашивает Йост.

— Мы сделали все, чтобы это прошло как можно легче, — отвечает Керстен.

— И вы все испробовали?.. — задумчиво, как бы про себя, спрашивает Йост.

— Против смерти… — ворчит врач почти сердито.

Кивком головы Йост выражает согласие с ним:

— Да, да, тут ничем не поможешь, ничем!

— Вы все-таки подождите в моем кабинете, — с некоторым недоверием предлагает врач. Но Йост уже идет по коридору. Он закурил сигарету и пускает дым кольцами. Когда Керстен его догоняет, Йост говорит:

— Умоляю вас, сделайте невозможное!

Эти слова обращены не к врачу. Йост произносит их как бы про себя, словно, не думая, повторяет что-то слышанное однажды.

— Вы давно женаты? — спрашивает врач после того, как они довольно долго стояли молча. Он хочет напомнить Йосту о своем присутствии. Йост начинает подсчитывать, но вдруг вспоминает слова Хайна Зоммерванда.

— Двенадцать лет… скоро будет тринадцать.

— Так-так, — с удовлетворением произносит врач, как будто больной дал ему сведения, ценные для диагноза. — Не могу я быть вам чем-нибудь полезен? — предлагает он немного погодя. — Есть у вашей жены родственники, которых надо уведомить?

Йост об этом даже не подумал, когда сегодня утром его вызвали но телефону. Трезвый вопрос врача заставил его очнуться. У него было такое чувство, точно он видел дурной сон и в этом сне он сам себя потерял.

Он дал врачу адрес Марианниных родителей. Врач обещал послать им телеграмму. Йост кивнул. Ему это было бы слишком тягостно. Как будет тягостно все, связанное со смертью, гроб, погребение. Вопросительно и отчасти беспомощно Йост взглянул на Керстена, тот неверно истолковал его взгляд.

— Я надеялся ее спасти, — извиняющимся тоном сказал он, — но всему есть пределы. А кроме того, существуют всякого рода случайности и сюрпризы. Видите ли, человек, которого я оперировал, когда вы пришли повидать жену, не умер в ту ночь, когда мы ждали. Не умер он и на другой день. Он жив и сегодня. Но теперь уж и он при последнем издыхании.

Почувствовав интерес Йоста, Керстен добавляет:

— Если я не ошибаюсь, вам эта история известна. Около него день и ночь дежурит человек из полиции. Но он ничего больше не сказал, ни слова. Вероятно, в подобном случае уместно было бы говорить о героизме. А теперь уж ему немного времени осталось… Советник Вилле опять сам сидит возле него, а что уж он может важного сказать, этот бедняга…

Они ходили взад и вперед по коридору, потом опять остановились у двери, за которой лежала Марианна.

— Вам следовало бы немножко отдохнуть, — советует Керстен, так как Йост очень плохо выглядит.

Но не забота и волнение о Марианне, не боль за нее так на него подействовали. Он вдруг испугался. Испугался, что Марианна еще заговорит, опять назовет имя Хайна Зоммерванда, на которого он донес, которого ищут как государственного преступника, за которого где-то здесь умирает избитый до смерти человек, умирает, стиснув зубы, а рядом караулит жирный советник уголовной полиции.

Тогда мне конец, думает Йост. И внезапно спрашивает врача:

— Скажите, а моя жена не говорила ничего, что могло бы показаться странным или необычным?

Заметив удивление на лице врача, он тут же лжет с грустью в голосе:

— Мне важно каждое ее слово…

— Вполне вас понимаю, — отвечает врач, потупив глаза под взглядом Йоста. — Вам хотелось бы отложить их в памяти, но для меня в них не было ничего запоминающегося… Вот только, очнувшись от наркоза, она что-то кричала, кажется, чье-то имя. Но это был бессвязный лепет, ведь она еще не владела собой. И понять ничего было нельзя.

Врет, подумал Йост, он врет, и, конечно же, теперь он понимает, почему я об этом спрашиваю. Если до сих пор он ничего не замечал, то сейчас знает в чем дело.

— Все, что она говорила тогда, было совсем не понятно, — повторяет Керстен.

Йост берется за ручку двери, за которой умирает Марианна.

— Благодарю вас, — сухо произносит он, — а теперь мне хотелось бы исполнить свой долг перед умирающей.

Он садится возле постели Марианны и сидит прямо и строго. Пусть она молчит, пусть она умрет молча, мысленно требует он.

А в другой палате другой человек сидит у постели умирающего и хочет, чтобы он заговорил, прежде чем умрет.

Но тощий старик только изредка стонет, весь перевязанный. То и дело он поднимает веки и смотрит на своего стража и убийцу.

Господин Вилле ежится под этим взглядом. Когда стало известно, что старик все-таки умирает, он немедленно явился. На столе рядом с ним лежит записная книжка в переплете из твердого синего картона. И серебряный карандаш. Все готово, чтобы зафиксировать письменно любое слово старика. Но он ничего не говорит. Лишь иногда открывает глаза и с ненавистью смотрит на здорового, толстого, краснощекого человека, который как своего рода ангел смерти подстерегает его кончину.

В палате еще сестра, пожилая, по-матерински ласковая женщина. Она сидит на стуле у кровати. Четверть часа назад она дала больному напиться и с тех пор больше не шелохнулась. Под глазами у нее набрякли тяжелые желто-бурые мешки.

Старик дышит тяжело, со свистом. Губы пересохли, сухая желтая кожа обвисла. Он стонет и время от времени смотрит на человека, стоящего возле кровати. Он мучает его взглядами, он сам это знает. Но это единственное, чем старик может отплатить своему убийце. И он из последних сил снова и снова смотрит на него, молча, не проронив ни словечка.

«От меня ты ничего не услышишь, — думает он, — и это прекрасно. Я выдержал все и не раскрыл рта. Со мной вы не справились».

Умирающий доволен собой, как человек, который знает, что хорошо сделал свое дело. Ему уже недолго осталось думать о себе, в этом он уверен, и эта уверенность делает его немного легкомысленным. Совсем новое чувство для человека, за спиной у которого шестьдесят четыре года жизни, а впереди — несколько минут. Он всегда жил скудно, имел лишь самое необходимое. И даже в мечтах своих никогда не выходил за эти пределы. Единственное, чего он хотел и за что страдал — это более разумное устройство мира, более справедливое распределение его благ. Вот и все.

За это его избили, так что он скоро умрет, и даже в последние минуты они не спускают с него глаз, приставили шпика к постели, простыни которой уже влажны от смертного пота.

И все-таки он настроен легкомысленно. А дышать все труднее, и все чаще красный туман застилает глаза. Но его отпустило напряжение, крепко державшее его всю жизнь. Он умел ненавидеть. Он молчал, несмотря на все муки. Хайн Зоммерванд теперь, должно быть, уже в безопасности. И сейчас в ненависти старика есть даже оттенок озорства. Он расчелся почти со всеми долгами.

Сестра смотрит на часы и вслушивается в хриплое дыхание больного. Его морщинистый лоб влажен, к тому же старик начинает кашлять. Сестра дважды звонит, как обещала дежурному врачу.

Больному совсем плохо, его мучат боли, он едва дышит. Может, будь он податливее, смерть уже одолела бы его. Но старик борется, отчасти из желания жить, но больше по привычке. И все же он чувствует, что конец близко. На тонких потрескавшихся губах выступает слюна и течет на заросший серой щетиной подбородок. Сестра утирает ему губы платком.

Он очень страдает. От сильной боли руки сводит судорогой. Толстые синие жилы на руках еще больше набухают и становятся совсем черными. Все жизненные силы, еще оставшиеся у него, сосредоточились в глазах, глаза расширяются и начинают светиться в сумерках раннего вечера.

Раздается быстрый равномерный стук. Он угнетает больного. Ему вспоминаются смутные детские страхи, и он верит, что это к нему стучится смерть. Стук громкий, нетерпеливый, он внушает страх.

Но это стучит не смерть. Это господин Вилле нервно постукивает по столу серебряным карандашом. Он тоже боится, боится глаз умирающего. А тот опять узнает своего врага, стоящего в ногах кровати. Он победил его и хочет насладиться этой единственной в своей жизни победой. Собрав последние силы, старик манит его, еле двигая слабой желтой рукой. Полицейский вскидывает голову, хватает со стола блокнот и опускается на колени возле кровати, глядя старику прямо в глаза, взгляда которых так боится. Советнику уголовной полиции тяжело дается исполнение долга. Он бойко говорит умирающему:

— Итак, Кунце, облегчите наконец свою совесть.

Умирающий закрывает глаза, отчего его лицо становится мягким и кротким.

— Адель, Адель, — тихо и нежно зовет он свою кошку.

Затем опять открывает глаза и неотрывно смотрит на полицейского, в глазах у него холод и насмешка. Пристальность его взгляда чудовищна. Полицейский отшатывается, глаза умирающего следят за ним. Губы его скривила сердитая ухмылка. Он больше не движется.

— Бросьте, — ворчливо говорит сестра, — он замолчал уже навсегда.

Она зажигает свет и пытается за плечи оттянуть от кровати полицейского, который все еще склоняется над мертвым телом.

— Послушайте же, вам тут больше уже нечего делать, — напускается на него сестра. — Оставьте его в покое!

— Вы пришли слишком поздно! — укоряет молодого врача господин Вилле. Надев плащ и шляпу, он с руганью уходит по длинному коридору. Не дойдя до лестницы, поворачивает назад. Приоткрывает дверь и кричит в образовавшуюся щель:

— Труп подлежит изъятию! Дальнейшие указания вы получите позже. Хайль Гитлер!


Йост сидит у себя дома. Он и сам толком не знает, почему снял форму и облачился в синий костюм, очень-очень давний. Йост располнел, брюки на нем, кажется, вот-вот лопнут, хотя он не застегнул пояс. Хааке тоже здесь. Йост продиктовал ему распоряжения по служебному распорядку на ближайшие дни. Пришла телеграмма от тестя с тещей, которых завтра утром надо встретить.

Потом приходит пастор Вендхаузен.

— Пути господни неисповедимы, — говорит он, пощипывая свою куцую бороденку, которую носит с той поры, когда служил священником на флоте. Он двумя руками берет руку Йоста и говорит:

— Я разделяю вашу боль. Но промысел господень нам неведом. Кого господь возлюбит, того и карает. А кого господь заставил страдать больше, чем собственного сына, господа нашего Иисуса Христа? Милость божья беспредельна.

Голос пастора Вендхаузена звучит точно так же, как при игре в скат. Йост пропускает его слова мимо ушей. Он знает, ничего хорошего уже не будет. Любил он Марианну или нет — ее больше не существует, он потерял ее, а значит, стал беднее. Он и сам не мог бы сказать, что́ его больше гнетет, смерть Марианны или та безболезненность, с которой он ее принял, вздох облегчения: наконец-то это позади!

— Вы были усердным прихожанином, но сердцем вы не христианин, — продолжает пастор. — Вера для вас была лишь данью традиции. Но бог жив, бог испытывает нас. Узрите в этом десницу божью.

Йост в волнении встает, разговор для него мучителен. Он давно знает пастора. И всегда с удовольствием слушал его проповеди. И когда в церкви произошел раскол, Йост, конечно же, остался с пастором Вендхаузеном, то есть примкнул к «истинным христианам», так как они придерживались старины. Но сейчас, когда пастор обращается к нему, он думает, что разумные люди не могут так говорить друг с другом. Ибо то, что господь сейчас вступает в какие-то личные отношения с ним, подполковником Йостом, кажется ему чем-то неприличным. Это уж слишком.

Пастор Вендхаузен не догадывается о мыслях, посетивших Йоста, и с жаром продолжает говорить. Вездесущий и всеведущий господь видит сейчас Йоста, знает о его горе и уже думает, как его утешить.

Подполковник продолжает стоять в углу комнаты, куда не достигает свет настольной лампы, и слушает священника, слегка склонив голову и облизывая пересохшие губы.

Марианна умерла. На стене висит картина, подаренная ею, которой он совсем не был рад. Он караулил Марианну в ее последние часы, чтобы она молчала. Она дала ему руку, она прижалась к нему. Она кричала: «Не оставляй меня одну, не оставляй меня одну!»

Все одно и то же. Йост опять слышит эти слова, уши болят от ее крика, голова раскалывается.

— Ну-ну, не бойся, — утешал он ее, он знал, как она права, испытывая этот страх, — не бойся, я уйду с тобой.

Марианна покачала головой, упрямо, как ребенок.

— Я уйду, а ты останешься, — прошептала она. — Ты будешь убивать, а мне так хотелось иметь ребенка. Ты устал, а мне так еще хотелось любить. Почему ты должен остаться? Почему я должна умереть? Ах, Йост, не оставляй меня одну!

— Нет, нет, — печально ответил он ей, — я буду с тобой.

И он повторял снова и снова:

— Я буду с тобой, я буду с тобой, я буду с тобой до самого конца.

И он твердил это, когда она уже застыла и ему пришлось выпустить ее руку из своей.

Йост слушает пастора, но не слышит, что он говорит.

Два дня спустя он идет за гробом Марианны. Рядом с ним, под длинной черной вуалью, плачет ее мать. Она и отец Марианны смотрят на Йоста так, словно это он убил их дочь.

Перед глазами Йоста крутятся колеса катафалка. Их черные спицы перевиты серебряными лентами. Йост идет, опустив голову. Он видит только мостовую и катящиеся но ней колеса. Смутное чувство, овладевшее им в тот день, когда с Марианной случилось это несчастье, не покидает его. Разлад, бывший между ними при ее жизни, продолжается и после ее смерти.

В длинной похоронной процессии, идущей следом за Йостом, нет майора Шрайфогеля. Он не явился, так как не желает участвовать в церемонии погребения, которую будет проводить пастор Вендхаузен. Его национальное сознание не позволяет ему в этом участвовать, так он объяснил это жене, которая, правда, поначалу тоже не собиралась на похороны, но любопытство все же взяло верх.

Капитан Бауридль время от времени оборачивается к Альмут Зибенрот, которая идет в сопровождении обеих своих сестер. На девушках толстые осенние пальто, так как у них нет темных летних пальто. Капитан Штайнфельд подозвал к себе обер-лейтенанта Хартенека. Они беседуют о преимуществах моторов на тяжелом жидком топливе. Хартенек, впрочем, не слишком заинтересован разговором. Он почти с нежностью посматривает на Бертрама. Тот смертельно-бледен и часто на ходу закрывает глаза. Бертрам вспоминает синее платье Марианны, летний день в прошлом году. Каждое слово, сказанное ими тогда, запало ему в память. Он еще помнит, как она, когда он вышел из воды, провела по его плечу тыльной стороной ладони.

Путь до кладбища неблизкий. Когда наконец все добираются до места и обступают открытую могилу, Хааке вдруг преисполняется важности. Он полагает, что адъютант и здесь должен быть адъютантом. Больше всего ему хотелось бы указать каждому его место. С какой, например, стати, протискивается вперед Штернекер? Вместо того чтобы остаться сзади, он стоит у самого гроба.

Пастор Вендхаузен сегодня вещает, как с церковной кафедры. Он говорит о незыблемости вечного покоя, о царстве небесном, что превыше всех земных царств, о силе милосердия, что превыше всех земных сил, о всемогуществе господнем, что превыше всех земных могуществ. Все собравшиеся внимают ему. Речь над гробом несчастной Марианны — воинственная речь. Запальчивый голос пастора громко разносится но кладбищу. За могилой, между двух елей и темной туей, растет плакучая ива. Ее тонкие ветки свисают над могилой. На них уже проглянула первая свежая зелень.

Во время молитвы Завильский, крайне смущенный, поглядывает на Труду Пёльнитц. Ее оживление и красные щеки мало гармонируют с траурным собранием. Рядом с ней стоит графиня Шверин. Под черной вуалью она прижимает к губам платок. Она плачет по Марианне, она по-настоящему опечалена. Земля тихими струйками осыпается в яму. Эрика уверена, что, кроме Керстена, никто не знает о ее аборте.

И тут настает время прощания, гроб, принявший в себя тело Марианны, надо опустить в могилу. Шестеро могильщиков в синей форме с двух сторон подходят к гробу. В ногах его стоит седьмой, на синем форменном кителе которого красуется значок в виде серебряного плюмажика. Он командир, «фюрер» могильщиков.

Над гробом Марианны он выбрасывает вперед руку в фашистском приветствии и командует:

— Во имя божье!..

Шестеро могильщиков опускают гроб. Марианна мертва. Своими руками мы засыпаем землей ее тело. И никто его больше не увидит. Скоро ее забудут. Лишь иногда кто-нибудь еще скажет: какая она была красивая! Но если мы спросим его, он уже не будет знать, в чем была ее красота. Кое-кто будет хранить ее фотографии, но ни одна из них не скажет правды.

Тот, кто уже бросил на гроб комок земли, подходит к Йосту пожать ему руку, сказать несколько слов глубокого сочувствия или искреннего участия. Йост держится очень прямо. Широкие губы крепко сжаты. Его мужицкое лицо непроницаемо. И лишь когда к нему подходит бледный, с опущенными глазами Бертрам, у Йоста дергаются губы. Удивленно и подозрительно смотрит он на советника уголовной полиции Вилле, внезапно выросшего перед ним. Уж он тут вовсе ни при чем. Но он и его люди всегда и везде причем, такова их миссия. Никто, конечно, не поверит, что господина Вилле привело сюда сочувствие к Йосту или просто случайность. Он явился, чтобы записать речь пастора Вендхаузена, против которого скопилось уже немало улик. С этой своей надгробной проповедью он уже ступил на край бездны. Проповедь может стоить ему свободы. Пастора, конечно, посадят, в этом у господина Вилле нет ни малейшего сомнения. Он сам схватит его и докажет свою лояльность и бдительность. А проявить эти качества ему необходимо, так как он теперь знает, что Хайнрих Зоммерванд от него ушел. На его след напали слишком поздно, вместе с неким Георгом он удрал за границу. На пути к кладбищенским воротам небольшое общество рассеивается. Капитан Бауридль присоединяется к трем дочкам Зибенрота. Он, можно считать, помолвлен с Альмут, несмотря на анонимные письма, которые он получил. В них говорилось, что Альмут — любовница чуть ли не всех лейтенантов. Письма были подписаны так: «Ваши доброжелатели». Капитан Бауридль не стал проверять, не написала ли эти письма горничная майорши Шрайфогель. Он просто сжег их. Он подумывает о том, чтобы осенью жениться. Альмут заглядывает в его слегка выпученные, с красным ободком, глаза. Она понимает, со Штернекером или Хааке его не сравнишь, но он добрый человек, и, наверно, пора уж ей уйти из дому, обеим ее сестрам это тоже будет нелегко…

Эрика Шверин несказанно удивилась при виде направляющегося к ней Хартенека. Еще больше озадачил ее той, которым он к ней обратился:

— Вы лишились доброй подруги, — произносит он вполголоса. — Это очень прискорбно.

Он наклоняет свою птичью голову с носом-клювом к самому лицу Эрики. Она изумленно смотрит на Хартенека, на его злобную усмешку.

— Может быть, это послужит вам утешением в трудную минуту, если вы узнаете, что у вас еще есть друзья. До сей поры вы не нуждались в них, просто не обращали внимания на тех, кто готов был завязать с вами дружбу.

Хартенек на миг умолкает. Он и сам толком не знает, чего хочет. Но ему чудится, что он должен оградить себя от грядущих опасностей. Едва Эрика открыла рот, решившись дать ему отповедь, как обер-лейтенант добавляет:

— Можете быть уверены, графиня, я буду хранить вашу тайну так же надежно, как ваша бедная подруга. — Он не наслаждается ее замешательством. Щелкает каблуками и уходит. Вскоре он уже идет рядом с лейтенантом Бертрамом, у которого абсолютно отсутствующее выражение лица.

— Возьми себя в руки! — напускается на него Хартенек.

На другой день полуэскадрилья летит на остров Вюст. Пять самолетов взмывают в небо и делают три круга над городком. Летчики еще раз смотрят вниз, на переплетение улочек, на огороды и верфи, на маленькую гавань и белую полоску пляжа между морем и лесом. Они видят четырехугольную Рыночную площадь, старую ратушу и маленькое кладбище на окраине города, где покоится Марианна.

С узкого мола авиабазы вслед улетающим машут на прощание их товарищи.

Море совсем синее в свете весеннего солнца, и полет меж синим морем и синим небом усыпляет своим однообразием. Наконец внизу появляется остров с его заливом, с темной зеленью сосен на холме и ослепительной белизной меловых скал. Они снижаются постепенно, кругами, пока поплавки их самолетов не вспенивают воду.

Машины прячут в белое брюхо острова.

Хартенек и Бертрам на лифте поднимаются на поверхность и идут вниз по песчаной дорожке, ведущей в бухту. Бертрам вспоминает: вот здесь он встретил Йоста после той ночи, а здесь увидал рыжебородого рыбака. Ему чудится, что он опять слышит смех, заставивший его выхватить пистолет, но это всего лишь крик чайки, садящейся на воду.

Хартенек озирается со строгой усмешкой на губах.

Он здесь хозяин, он будет здесь командовать. Но к его самодовольству примешивается и горечь. Ну что за дыра? Как далеко все это от его мечтаний!

Офицеры рано обедают. Хартенек вызывает к себе Бертрама и диктует ему распоряжения на следующий день. Хотя с моря веет сыростью, окна открыты настежь. Сквозь шум моря сперва робко, потом все громче прорываются звуки губной гармошки. Заунывная песня.

— На сегодня — всё! — с внезапной сухостью произносит Хартенек.

Он тушит свет и подводит Бертрама к открытому окну. Подоконник очень широкий, так как очень толсты и крепки стены этого рыбачьего домика. Они сделаны из железобетона.

— Прелесть, верно? — говорит Хартенек, кивком указывая на освещенные луной пенные гребни волн.

Бертрам не знает, что сказать. Торопливо подносит зажигалку к сигарете обер-лейтенанта. После нескольких энергичных затяжек Хартенек бросает сигарету. Коснувшись плеча Бертрама, он что-то говорит ему шепотом.

Он говорит о войне. Конечно же, он говорит о войне. О чем еще ему говорить? В темноте этой ночи он уже ничего не боится.

— Между нами, Бертрам, сейчас нет полководцев. Во время последней войны командование было не более чем администрацией. Людендорф, Фох, Конрад — эти еще из лучших. Они хоть были более или менее талантливы. Но они не знали, как распорядиться той силой, что была у них в руках. Может быть, материал был еще сырым, а техника еще очень несовершенной. Но чего этим полководцам безусловно не хватало, так это воли к уничтожению. А именно на ней все и держится.

Звучит тоскливая мелодия. Бертрам вспоминает слова этой песни: «Стою и жду я под дождем…»

— Тому, кто хочет разрушать, в наше время нужно лишь немного фантазии, а средств разрушения сколько угодно. И Европа завтра будет нашей.

Губная гармошка умолкает. Бертрам опять чувствует, как воспламеняют его слова обер-лейтенанта. Хартенек стоит совсем рядом с ним, так близко, что Бертрам ощущает на своем лице его дыхание.

— Я мечтаю, чтобы скорее началась война! — говорит Хартенек. И кладет руку на плечо Бертрама.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ