Глава IОбразование Московского государства
В 1487 г. император Фридрих III и князья Священной Римской империи, собравшиеся в Нюрнберг на рейхстаг, слушали с удивлением рассказы рыцаря-путешественника Николая Поппеля о далекой Московии. Император был сильно заинтересован делами Восточной Европы ввиду своей борьбы с широкой политикой польских Ягеллонов, и для него оказалось неожиданной новостью существование на Востоке сильного и независимого государства, возможного союзника, врага польско-литовского государства. Тот же Поппель явился в Москву в начале 1489 г. императорским послом с миссией вовлечь Московию в габсбургские интересы. Поппель должен был приманить великого князя московского проектом почетного свойства – браком дочери его с императорским племянником, баденским маркграфом Альбрехтом, и даже – присоединением Московии к составу Священной Римской империи путем пожалования великому князю королевского титула. Посол императора был удивлен, что подобные предложения не соблазнили восточного князя-варвара. Москва в своем ответе впала в тон неожиданный. «Мы, – было сказано Поппелю от имени великого князя Ивана Васильевича, – Божиею милостию, государи на своей земле изначала, от первых своих прародителей, а поставление имеем от Бога, как наши прародители, так и мы; а просим Бога, чтобы нам дал Бог и нашим детем и до века в том быти, как есмя ныне государи на своей земле, а постановления, как есмя наперед сего не хотели ни от кого, так и ныне не хотим»[223]. А по поводу брака великокняжеской дочери посол московский грек Юрий Траханиот говорил в том же году во Франкфурте, что великому князю дочь отдать за маркграфа неприлично, потому что он многим землям государь великий и его прародители искони были в дружбе и братстве с прежними римскими царями, которые Рим отдали папе, а сами царствовали в Константинополе; в Москве признали бы подходящей партией только Максимилиана, сына и наследника императорского[224].
Все это было для западноевропейской дипломатии ново и странно. Перед западной дипломатией выступила новая политическая сила, с которой нельзя было не считаться в делах Восточной Европы, и притом выступала в сознании своих интересов и своей независимости.
Явление это было новинкой не только для имперского рейхстага и политики императора. Последние тридцать лет XV в. были временем коренной перестройки всего соотношения политических сил в Восточной Европе в пользу Московского государства, завершавшего долгую работу над государственным объединением Великороссии. Всего за шесть лет до первого приезда в Москву Поппеля она официально достигла политической независимости, стала из «улуса» ханов Золотой Орды суверенным государством. Восемь лет прошло с той поры, как подчинился ей Великий Новгород, и Москва выступила серьезной соучастницей в борьбе за господство на Балтийском море, союзницей Дании против засорения Балтийского пути с Запада на Восток владычеством шведов. Естественный враг польско-литовских Ягеллонов из-за соперничества в расширении владычества над областями этнографически и исторически русскими, великий князь московский был – в тылу – опасной сдержкой для смелой династической их политики, направленной на приобретение (за счет габсбургских притязаний) корон Чешской и Венгерской. В южных делах распад Золотой Орды и борьба Московского государства с татарами связывали его интересы с излюбленной мечтой западноевропейской дипломатии о возрождении наступления христианской Европы против мусульманского Востока – наступления, конечной целью которого должно было быть изгнание турок из Европы.
Рассказы о том, как Поппель «открыл» Московию, точно Америку какую-то, звучат несколько наивной риторикой. На Западе о Московии и ее быстрых успехах знали и без него: по связи дел московских с балтийским вопросом и с отношениями на Балканском полуострове и во всем Черноморье. Сюда, в преждевременной надежде на помощь, потянулись греки и балканские славяне, разочарованные в расчете на защиту от турок западной силой, и сам венецианский сенат еще в 1473 г. поддерживал московские мечты о византийском наследстве, пытаясь учесть значение русской силы в желанном наступлении на Восток для обеспечения интересов византийской торговли. Пусть Москве было еще не до участия в широких размахах европейской политики. Она еще строила свое государственное здание, еле заканчивала возведение капитальных его стен, замыкалась по возможности в себе для внутренней организации и укрепления. Но все-таки вторая половина XV в., последние его десятилетия, – крупный момент общеевропейского значения. На сцену европейских международных отношений выступила новая сила в лице Московского государства.
В сущности, тут исходный пункт моего изложения, которое ставит себе задачей анализ Московского государства, как оно слагалось в новый крупный политический организм при Иване и Василии третьих и царе Иване Грозном. Но для успешности такого анализа необходимы определенные исторические предпосылки. Вопросу об условиях перехода Северо-Восточной Руси от так называемого удельного распада и дробления к постепенному развитию все большего государственного объединения посвящены предыдущие главы. Но резюмировать еще раз свое представление о так называемом «возвышении Москвы», т. е. о происхождении великорусского государства с центром в Москве, мне необходимо по двум причинам. Во-первых, оно не во всем совпадает с характеристикой этого процесса, какую находим в нашей научно-исторической литературе, а во-вторых – процесс этот, конечно, не вполне завершен к 70–80-м гг. XV в., а развивается дальше, определяя своими характерными особенностями, какие сложились в предыдущем веке, многие черты внутренней жизни Московского государства XVI в.
Московское государство Ивана и Василия третьих обнимало всю Великороссию. Таков результат пресловутого «собирания земли» московскими Даниловичами. В нашей исторической литературе вопрос о «причине» этого их успеха ставится как вопрос о «причинах возвышения Москвы». Вся история Северо-Восточной Руси с этой точки зрения укладывается в двучленную хронологическую схему. Сперва ею овладевает процесс, который «дробил эту Русь на княжеские вотчины в потомстве Всеволода III». Потом «одной ветви этого потомства (московским Даниловичам) пришлось начать обратное дело, собирать эти дробившиеся части в нечто целое»[225]. Изучение происхождения Московского государства и обращается в своего рода биографию города Москвы. Маленький городок в юго-западном уголку Северо-Восточной Руси быстро крепнет благодаря выгодному географическому положению на «узловом пункте» этой части восточноевропейской равнины, на перекрестке нескольких больших дорог; причем по тогдашнему распределению населения в Северо-Восточной Руси [он] оказался центральным пунктом Великороссии и главной стоянкой на транзитных торговых путях. Через Москву протекали «два скрещивающихся движения» – переселенческое и торговое, усиливая и населенность московского края, и его доходность для местных владетельных князей. Младший среди князей Северо-Восточной Руси, князь московский, тем более крепко сидел на этом теплом месте, что не имел шансов добиться естественно, генеалогическим путем, старейшинства великого княжения. Это положение и выработало из московских Даниловичей князей-хозяев, скопидомов, и представителей «своеобразной политики, основанной не на родственных чувствах и воспоминаниях, а на искусном пользовании текущей минутой». Сосредоточив в своих руках «обильные материальные средства», беззастенчивые московские политики «умели добиться очень важных политических успехов»[226]. Основная черта этих успехов – расширение территории путем «примыслов» и «собирания земли», покупки сел и целых волостей, приобретения разными сделками мелких княжений и городов с уездами, захватом чужого – военной силой и ханской милостью. Ключевский различает «пять главных способов, которыми пользовались московские князья для расширения своего княжества: это были скупка, захват вооруженный, захват дипломатический с помощью Орды, служебный договор с удельным князем и расселение из московских владений за Волгу»[227]. Все эти «способы», столь разнородные, рассматриваются гуртом с одной точки зрения – территориального роста Московского княжества, которое к концу княжения Темного переросло размерами любое из великих княжеств Северо-Восточной Руси. В литературной традиции нашей принято налегать на чисто материальный, хозяйственный смысл этого «собирания» – «с единственной целью добиться как можно больше власти и как можно больше денег», – как выразился Милюков[228]. Традиция частновладельческого, хозяйственного типа всей деятельности великих князей московских до сих пор определяет понимание процесса образования территории Московского государства.
Но, кажется, стоит внимательно присмотреться к подробностям этой общей картины, набрасываемой обычно широкими мазками, чтобы прийти в некоторое недоумение. Действительно ли, например, «пять способов», перечисляемых Ключевским, могли быть путями к одной и той же цели и вести к одному результату? Покупка деревень и сел, например, в пределах великого княжения Владимирского, где княжеская власть принадлежала с Калиты московскому князю, или в чужом княжестве– соизмерима ли с приобретением ханского ярлыка на чужое княжество и захват его силой? В каком смысле «служебный договор с удельным князем» вел к росту территории собственно Московского княжества? Если задуматься над такими вопросами, то само представление о том, что такое эта «территория», которая растет столь разнообразными путями, становится сбивчивым и противоречивым. Что такое эта «территория», если она частью состоит из сел купленных, а частью из княжений, где сидят князья, бившие челом в службу великого князя, определив договором условия своей зависимости? В чем же тут дело?
Главным источником, по которому историки изображают рост территории Московского государства – из владений князя московского путем примыслов разного рода – служат духовные грамоты московских Даниловичей, начиная с Ивана Калиты. Но территория, какую они могли считать себе подвластной, несомненно, не совпадает с той, какой распоряжаются они в этих духовных. Так, еще родоначальник московского владетельного дома Даниил Александрович утвердил свою княжескую власть в Переяславле, им владеют и братья Даниловичи, и их потомки. А только в духовной Василия Темного мы впервые встречаем завещательное распоряжение Переяславлем. Тут же впервые встречаем Кострому, хоть ею владел еще Калита. Нечто сходное наблюдаем относительно Углича, Белоозера и Галича, которые Дмитрий Донской называет «куплями» деда своего Калиты и наделяет ими сыновей, хотя все еще особо от раздела между наследниками собственно московских владений своих; а Калита, как и сыновья его, об этих городах не упоминал.
Уже эти наблюдения заставляют заключить, что не все, чем вообще владел Иван Калита и чем владели его потомки, было однородно по характеру владения, не все, чем московские князья так или иначе «овладевали», сливалось безразлично в одну «территорию московского княжества». Общая картина роста этой территории была более пестрой и сложной, чем ее нам рисуют наши ученые авторитеты. Владетельный князь Северо-Восточной Руси не всем, чем владел, распоряжался в духовной, не все было уделом вотчинным для него. Подтверждается такое наблюдение и духовными младших, удельных князей – для времен до Ивана III, т. е. до времени глубоких изменений во всем укладе междукняжеских отношений и княжого владельческого права вообще.
Для понимания Московского государства времен Ивана и Василия третьих весьма существенно отказаться от привычной нам мысли, будто оно выросло путем [от] механического нарастания территориальных размеров Московского княжества до захвата под власть Москвы всей Северо-Восточной Руси. Процесс был много сложнее, и подойти к определению его существенного характера мы, скорее всего, можем, поставив себе вопрос о причинах не «возвышения Москвы», а государственного объединения Великороссии в течение XIV–XV вв., т. е. вопрос более общий, в котором тот факт, что Москва стала центром этого объединения, явится важной частностью, но все-таки частностью. Напрасно наша историография подменила историю Великороссии историей Москвы. Первая шире второй и лучше выясняет возникновение Московского государства.
Раскинувшись на транзитных путях из Северной Европы в Азию, от Балтики в Поволжье и к Уралу, Великороссия в дотатарскую эпоху сложилась в две политические системы – Новгородскую и Ростово-Суздальскую. Эти две системы издревле тесно сплетены политическими и экономическими интересами, что в XIII в. выливается в характерное представление севернорусских летописей о единстве великокняжеской власти над обеими. Значение стола Велико-Новгородского выступает в перипетиях политической борьбы так называемого «удельного» времени столь существенным, что без него непрочно и неполно положение великих князей владимирских, а их политический титул часто звучит в летописных текстах так: великое княжение Владимирское и Великого Новгорода. До татарского погрома на севере держится, таким образом, некоторое политическое единство: несмотря на все нарастающие внутренние раздоры и укрепление отдельных областей Суздальщины за отдельными княжескими фамилиями, единство интересов борьбы с финнами и камскими болгарами, с одной стороны, и защита Новгорода, Пскова, Смоленска от западных врагов – с другой, поддерживают значение великих князей владимирских, сильное их влияние на эти западные пункты Великороссии, покорность им южных «украйн» – Мурома и Рязани. Татарское нашествие и образование Золотой Орды нанесли тяжкий удар этому укладу Суздальщины: засорились пути поволжского торга и восточной колонизации, а над Русью нависла чуждая и тяжкая власть ханов. Времена Ярослава Всеволодовича и Александра Невского – времена водворения татарского господства и усмирения попыток бунта в 50-х и 60-х гг. ХIII в. – характеризуются попытками отстоять и укрепить старые пути западной политики в борьбе за Новгород, Псков, Смоленск со шведами, ливонскими немцами и Литвой. Но великорусская жизнь придавлена с Востока, и центр ее все слабеет, теряя силу для обслуживания замирающих общих интересов. Вторая половина XIII в. – время быстрого политического распада Суздальщины. Но это в сущности краткий момент в истории Северо-Восточной Руси, да притом, так называемый «удельный распад» лишь в центральных областях старой Суздальщины, в землях Ростовской и Ярославской, достиг значительного развития, и то – пока Москва в первой половине XIV в. не стала быстро подбирать эти осколки старых, более крупных княжений. А тут же рядом уцелели и вновь сложились сравнительно более крупные политические единицы – местные великие княжения Тверское, Рязанское, Нижегородское. Общая историческая черта всех этих трех великих княжений в том, что они – каждое по-своему – стали наследниками основных задач старой суздальской политики. Отношения западные – к шведам, Ливонскому ордену и Литве, южные – к беспокойной от кочевников степной полосе, восточные – к восточно-финским племенам и Поволжью не стали менее напряженными от ослабления Владимиро-Суздальской Руси как целого, скорее, напротив, обострились и требовали от великорусского населения все большего напряжения сил для самозащиты. Тверь растет и крепнет в выпавших на ее долю сравнительно более крупных задачах внешней политики своей – в защите Новгорода и Пскова, борьбе с наступавшей Литвой, сложных политических и торговых отношениях к Новгороду, Пскову, Смоленску. Собственные местные интересы делали Тверь естественным центром всей этой западной политики русского северо-востока. Но сил ее не хватает. При князе Михаиле Ярославиче, на рубеже ХIII и XIV вв., сильно сказывается в Твери необходимость их укрепить и расширить, опершись на остальную Великороссию. Тверь делает ряд отчаянных попыток овладеть ею целиком, бросается на волости Новгородские, на Москву, на Нижний. Неудача этих попыток овладеть всем Владимирским великим княжением (в его полном объеме) для объединения в своих руках всех сил великорусских показала, что не Твери решить такую задачу. Ее слишком связывало и изнуряло то самое пограничное положение, которое определило и ее недолгий подъем. В то же время попытки Твери вступить на путь более широкой великокняжеской политики поддерживали и оживляли старую традицию политического единства Северо-Восточной Руси, а еще больше – выявляли живучую потребность в нем. Надорванная такими бесплодными усилиями Тверь с 20-х гг. XIV в. быстро слабеет, терзаемая внутренними раздорами и все растущим московским напором. Аналогично с судьбами Твери значение в истории русского северо-востока Рязани и Нижнего. Муромо-Рязанская земля, дробясь во внутренних кровавых смутах, попала в начале XIII в. в почти полную зависимость от князей владимирских. Но после распада Владимиро-Суздальского великого княжения и, особенно в XIV в., Рязанское княжество слагается в сильное великое княжение на важном водоразделе между бассейнами Оки и верхнего Дона; к югу тянувшие к Рязани населенные пункты спускались по рекам Дону и Воронежу, пока лес давал им прикрытие от опасной степной шири. Рязанская «украйна» жила тревожной, боевой жизнью, выработавшей в ее населении тот дерзкий, непокорный нрав, о котором любили говорить с укоризной московские книжники. Постоянная борьба шла на юге с татарскими разбойничьими шайками и на востоке с мордвой и мещерой. Как боевой форпост Великороссии на юге и юго-востоке, Рязанская земля опиралась в северо-западном тылу на свои связи с великорусским центром по течению Оки. Сюда жались городские центры беспокойной «украйны» – Переяславль-Рязанский, сменивший саму старую Рязань в значении центра всей области, Ростиславль, Зарайск, наконец, Коломна, ключ пути из Рязани на северо-запад, рано, в самом начале XIV в., отнятый у Рязани Москвой. Восточная «украйна» Великороссии сложилась из старых, собственно суздальских мест, с центром в Нижнем Новгороде, в серьезную политическую силу для борьбы с мордвой и поволжскими татарами и стала опорным пунктом для возрождавшейся с середины XIV в. восточной торговли и нового колонизационного движения великороссов на Восток. И Нижний, подобно Твери, скоро почуял недостаточность своей местной силы для того, чтобы удержаться на опасной боевой своей позиции, потянулся к великокняжеской власти над всей Великороссией и, после неудачи, стал искать у Москвы помощи и поддержки, а кончил переходом под ее власть. Задачи самообороны на три фронта, навязанные великорусскому северу его политико-географическим положением, требовали объединения всех его сил. На долю центра внутренних областей Великороссии, каким стала Москва, выпало разрешить эту задачу. Для Твери, Нижнего, Рязани из острого напряжения окраинной борьбы вытекала потребность опереться на великорусский центр, либо захватив его в свои руки, либо хоть расширяя свою территорию в тылу своих позиций. Эта тяга приводила к борьбе с Москвой, затем к исканиям опоры в ней и, наконец, к подчинению ее власти. Наиболее существенной чертой географического положения Москвы представляется мне это ее стратегическое значение центра организации боевых сил Великороссии и объединения ее западной, восточной и южной политики в одну систему самообороны на три фронта с опорой в мирном севере. Эта общая политико-географическая черта истории Москвы много существеннее остальных так называемых условий ее возвышения, которые больше касаются истории города и семьи княжеской, чем судеб политической силы, создавшей Московское государство. И черта эта тем более важна, что наглядно указывает связь всей политики Московского государства XVI в. с политическим положением Великороссии, как оно сложилось со времен Юрия Долгорукого и Андрея Боголюбского. «Стихийные», говоря языком Милюкова, в данном случае политико-географические условия великорусской жизни, создали то распределение сил на великорусской территории, какое привело к созданию Московского государства.
От этих общих условий обращусь к характеристике тех путей, какими Москва пришла к осуществлению своей объединительной роли.
Младший Александрович сидел в Москве, вотчинном княжеском городке, который до того не был «стольным», не был «княжением». Приобретение им Переяславля по благословению (чего не следует смешивать с передачей по завещанию, по духовной), [данного] «в свое место» князем Иваном Дмитриевичем, с согласия переяславских жителей и съезда князей, имело для него особое значение, т. к. Переяславль старый стольный город, где княжил когда-то его отец Александр Невский. Это не было «присоединением» к Москве, т. к. и Даниил, и его сыновья Юрий и Иван занимают Переяславль с обрядом «посажения на стол», вокняжения, ибо за них «яшася» переяславцы. В эпоху упадка великокняжеской власти при сыновьях и внуках Александра Невского тем, кто сидел на великом княжении Владимирском, приходилось часто видеть против себя всех младших князей в союзе с Новгородом Великим. И в этих коалициях для защиты местной независимости от объединительных тенденций великокняжеской власти – всегда налицо московский князь. В этих усобицах Даниил и Юрий округлили свое владение, захватив и удержав за собой Можайск и Коломну. На более широкую арену Московское княжество выступает, когда Михаил тверской предпринял ряд попыток захватить великокняжеское господство над всей Великороссией. Спор о всем наследии Александра Невского был естественен для того, кто владел Переяславлем, старшим родовым гнездом Александровичей, вотчиной старшего сына Невского Дмитрия. В борьбе Москвы с Тверью уже явственно выступает роль боярства великокняжеского, которое из Владимира потянулось в Тверь, а после неудач Михаила начинает отъезжать от Твери к Москве. Думается, что Сергеевич прав, видя в боярстве главных носителей объединительной тенденции в духе старой традиции великого княжения. Их, бояр великокняжеских, тяготил упадок центра, а сильную поддержку своим стремлениям они встретили в воззрениях митрополичьего двора, где как раз в эту эпоху идет любопытная работа над сводом в одно «общерусское» целое местных летописей. Борьба Москвы с Тверью сразу пошла за широкую задачу – восстановления единства политических сил Великороссии и политического главенства над ними. В этой борьбе опасным кажется Михаил тверской, и Нижний Новгород поддерживает Юрия Даниловича. При Калите Москва перетянула на свою сторону митрополичью кафедру, и выяснилось ее значение как единственно возможного центра для политики великокняжеского боярства. Новгород, митрополит и бояре помогли Ивану взять перевес над Тверью и в Орде у хана. Москва победила, закрепив за собой значение резиденции не только великого князя владимирского и всея Руси, но и всероссийского митрополита. В борьбе за митрополичий стол по смерти Максима, в 1305–1308 гг., Михаил тверской потерпел неудачу, и разрыв с митрополитом Петром, поставленным против его воли, дорого обошелся Твери: Москва использовала положение. Петр своим «неблагословением» – интердиктом – остановил поход Твери на Нижний. С тех пор политическое влияние церкви служит Москве на Руси, в Орде, в Западной Руси, в Константинополе. Не сила Москвы погубила Тверь, а одновременная борьба Михаила с Великим Новгородом, митрополией и Москвой. Юрий московский стал великим князем после гибели Михаила в 1318 г. И он сразу вступает в новую роль: берет в свои руки западную политику, осаждая Выборг в 1322 г., строя укрепление в «устье» Невы в 1323 г., смиряя Рязань, взимая дань татарскую на Твери силой. Таковы первые шаги московского возвышения, завершенные, когда Калита получает «княжение великое надо всею Русскою землею, якоже и праотець его великий князь Всеволод-Дмитрий Юрьевич». Так записал книжник-современник, подчеркивая, что дело шло о восстановлении великокняжеской власти времен Всеволода III Большое Гнездо. Надо ли говорить, что во всех этих событиях больше политики, чем хозяйства, и что мелкие «примыслы», какими в ту пору занимались московские князья, скупая села и волости, где удастся, не имели никакого политического значения для «возвышения Москвы»? Шло «собирание власти», а не «собирание земли», которое стало вторичным явлением, как еще увидим, средством реорганизации собственного управления в руках великого князя. И книжник-современник метко записал в двух формулах результаты московских успехов. Первое, что почуяли москвичи: «престаша татарове воевати Рускую землю», а внутри Калита «исправи… землю от татей». Рядом с усилением безопасности почуялось и другое для всей Великороссии: «наста насилование много, сиречь княжение великое… досталося князю великому Ивану Даниловичю».
Калита сосредоточивает в своих руках сбор дани татарской, в [течение] 14 лет [он] 6 раз ездит в Орду и вносит не только нормальный «выход» данный, но и сверхурочные «запросы царевы», не считая многих даров хану и его вельможам. Историки по этому поводу считают нужным объяснять источники богатства московских князей их доходами от торговых пошлин в Москве, на великом транзитном пути, их хозяйственностью и скопидомством. Летописцы представляли себе дело иначе, подчеркивая, как после каждой поездки Калиты в Орду возрастала его требовательность к Новгороду Великому – взимание себе «закамского серебра» (старинных даней новгородских, на которые еще Андрей Боголюбский руку поднимал) и «запросов царевых» с Великого Новгорода. Характерно, что в эту пору и жалованные грамоты новгородские пишутся от имени великого князя Ивана Даниловича и вместе Великого Новгорода, а не от одного господина Великого Новгорода. Возникавшие против Москвы движения усмиряются силой «всей низовской земли» и помощью татарской, а попытки сопротивления Новгорода парализовались, например, в Торжке тем, что «не восхотеша чернь» поддаться боярской политике Новгорода. Тверь покорна Ивану после изгнания Александра Михайловича. Но на западе, где этот тверской изгнанник десять лет сидел в Пскове «от литовской руки», все грознее подымается эта литовская сила, особенно уже по смерти Калиты и Гедимина в 1341 г., когда там развернул свою энергичную политику по захвату русских земель Ольгерд Гедиминович.
Политика московских князей уже во вторую четверть XIV в. не удельная, а великокняжеская. Ее основа – в гегемонии над всей Великороссией восстановленной великокняжеской власти; ее цель – в объединении распоряжения военными и финансовыми средствами для борьбы с внешними врагами и утверждения внешней и внутренней безопасности. С 40-х гг. XIV в. началась вековая борьба Москвы и Литвы за Смоленск и вообще западные области, раскинувшаяся от Орды до Новгорода, от Твери до Нижнего, т. к. литовская политика вела ее не только оружием, но еще больше дипломатическими связями и интригами, часто весьма опасными для Москвы. Брожение враждебных объединений местных сил Великороссии, в котором когда-то Москва деятельно участвовала, принимает новый характер, потому что ищет опоры и сосредоточения в союзе с великими князьями литовскими.
Дальнейшее строение политического здания, заложенного Иваном Калитой, – дело главным образом митрополита Алексея и Дмитрия Донского. Время митрополита Алексея в княжение слабого Ивана Ивановича и в малолетство Донского особенно любопытно потому, что этот просвещенный ученик митрополита грека Феогноста едва ли не первый вдохнул в политическую программу Москвы новый дух церковно-религиозной идеологии, защиты православия от латинства и мусульманского полумесяца, идеологии, так пышно расцветшей в XV–XVI вв. К тому же это был выходец из придворной служилой среды, заложивший свою традицию в московском дворце. Крестник Ивана Калиты, близкий человек Семена Ивановича, правитель при Иване и Дмитрии, митрополит Алексей, оформив патриаршей грамотой утверждение в Москве митрополичьей резиденции, тесно связал свою церковную политику – борьбу за единство митрополии – с московско-литовской борьбой за западные области, а соединяя в своем лице правителя церкви и регента великого княжения, закрепил за московской политикой поддержку церковного авторитета во всех ее внутренних и внешних интересах.
В 70-х гг. XIV в. видим крупные успехи московской политики в договорах Дмитрия Донского с Рязанью и Тверью, которые признали старейшинство над собой великого князя, а великое княжение его вотчиной. Нижний еще раньше, после тщетной попытки соперничества, признал свое подчиненное положение. Борьба за объединение далеко еще не закончена, но ее программа развернута во всю ширь в прямой связи с назревшими задачами внешней великорусской политики – борьбы с Литвой и татарами за национально-государственную независимость. Тяжкие испытания, какие пришлось пережить Северо-Восточной Руси в дни Василия Дмитриевича, были результатом первых шагов в борьбе с татарами. После Куликовской битвы, для которой Дмитрию далеко не удалось сосредоточить все великорусские силы, Москва пережила погром Тохтамыша, затем силу Едигея. Но эти неудачи лишь на время пошатнули преобладание Москвы. Василий Дмитриевич овладевает прямой властью над Нижним и всей юго-восточной «украйной». Рязанские и тверские отношения Москвы за исход XIV и первую половину ХV в. сильно осложнены усилением Великого княжества Литовского при Витовте. При Василии, его зяте, Москва и сама-то заметно подчиняется литовскому влиянию, не в силах помешать окончательному подчинению Смоленска Литве, уступает по временам литовскому влиянию в делах Пскова и Новгорода. С другой стороны, во времена Василия Дмитриевича внутри слагавшегося Московского государства уже чувствуется та напряженность всех отношений, которая выясняла неприспособленность внутреннего строя Северо-Восточной Руси, всей организации ее сил, тем неумолимым потребностям, какие вытекали из ее международного положения. Ослаблению внешней силы Москвы в конце княжения Василия Дмитриевича соответствовала шаткость внутренних устоев, приведшая при Василии Темном к тяжкому кризису. Этот кризис внутренних отношений повторился еще раз, в ослабленном виде, при Иване III и тогда только получил окончательное и принципиальное разрешение.
Смута в среде Даниловичей московских, кроваво-суетливая, общим своим характером и самыми эксцессами жестокости и предательства, которых так много в ее перипетиях, свидетельствовала о ничтожестве ее принципиальных основ, о разложении и полном распаде каких-либо обычно-правовых традиций. Твердых правовых оснований не было для разрешения возникших споров, исход борьбы должен был создать новые факты и новые принципы – на смену разлагавшемуся строю отношений. Так мало было предыдущим историческим развитием добыто твердых результатов для построения надежных основ власти московских государей. Оно лишь обострило внутренние противоречия, расшатало прежние навыки и традиции, довело антагонизмы до озлобления, аппетиты до грубого разгула. В годы разразившейся семейной смуты над московским обществом пролетела буря распада старого строя отношений и воззрений. Быстрая смена удач и падений, захваты и переделы владений, убийства, ослепления, кровавые казни и предательства, интриги не только князей и бояр, но и гостей-суконщиков и старцев-монахов, предававших своих князей одного другому, татарские симпатии и союзы Василия вызывали в обществе жгучее недоумение. Характерны договоры между разными князьями, каких так много было – и заключено и тотчас нарушено – в эту пору. В них все меньше черт закрепления старых прав и притязаний, основанных на старине и пошлине, а больше произвола в продаже своей помощи за большие захваты владений, стремления перекроить в свою пользу политическую карту Великороссии.
Глава IIИван III. Усиление власти Великого князя Московского
Настоящим «создателем» Московского государства считают Ивана III Васильевича. Он подвел итоги политической работе предков, закончил недостроенное здание, развернул его международный фасад, начал по-новому, как полновластный хозяин, его планомерную систематическую внутреннюю отделку.
Предыдущее изложение имело целью подготовить учет того наследия, какое досталось Ивану Васильевичу. А наследство это в конечном итоге весьма сложно. Иван Васильевич с начала 50-х гг. XV в. – великий князь, участник власти и политики отцовской, в период ликвидации той смуты, которая так бурно тряхнула Москвой, расшатала с поруганием столько старых традиций и отношений. Время ликвидации пережитых потрясений приносит много нового, непривычного. Последние моменты смуты накопили особенно много раздражения с обеих сторон. Если вообще в ее перипетиях много черт разрыва со старыми традициями и своеобразного политического цинизма, то в проявлениях нарастающей власти московских государей 50-е гг. XV в. – эпоха, которой подготовлен облик «грозного царя», осуществленный двумя Иванами «грозными», третьим и четвертым, и тем Василием [III], про которого барон Герберштейн говорил, что он властью «превосходит» едва ли не «всех монархов всего мира»[229].
Положение великого князя московского к началу княжения Ивана III определено в духовной, составленной Василием Темным незадолго до кончины, постигшей его в марте 1462 г.[230] По форме это традиционный, семейно-вотчинный отцовский «ряд». Мало того, определение семейных отношений стоит вполне на почве старых традиционных воззрений. Дети великого князя – Иван, Юрий, два Андрея и Борис – «приказаны» матери-вдове, великой княгине Марье Ярославне, с наставлением: «а вы, мои дети, живите за один, а матери своее слушайте во всем, в мое место, своего отца», и далее: «а вы, дети мои, слушайте своее матери во всем, а из ее воли не выступайте ни в чем, а который сын мой не имет слушати своее матери, а будет не в ее воле, на том не буди моего благословенья». Власть материнская должна опекать отношения, какие ряд отцовский устанавливает между сыновьями-братьями. Но как установлены эти отношения?
По мере слияния московской вотчины с великим княжением Владимирским в духовных [грамотах] тускнеет отчетливое представление о «разделе», исчезает формула: «а се есмь им раздел учинил». Духовная Василия Темного завершает помянутое слияние, и к ее содержанию лишь с большой натяжкой применимо понятие «вотчинного раздела», оно – сложнее. Отличительной особенностью этой духовной я бы назвал отсутствие цельности ее правового содержания, нарушенного разнородностью тех объектов владения и властвования, каких оно касается. Старший сын Иван Васильевич получает по благословению отца «отчину Великое княженье», причем территория великого княжения Владимирского уже не отличается от того, что я раньше называл великокняжеским уделом московским. Города, назначенные Ивану, тут так перечислены: «треть в Москве», Коломна, Владимир, Переяславль, Кострома, Галич, Устюг, земля Вятская, Суздаль, Новгород Нижний, Муром, Юрьев, Великая Соль, Боровск, Суходол, Калуга, Алексин – все это с «волостьми, с путьми, и с селы» и со всеми пошлинами. Такой состав территории не имеет прошлого; прежний великокняжеский удел разбит, ибо Можайск отдан второму сыну Юрию, зато часть прежних удельных владений (Боровск, Суходол) вошла сюда. Не думаю, чтобы было правильно назвать эту территорию «уделом» старшего сына, в старом, строгом смысле слова. Перед нами вотчина государя великого князя, рядом с которой стоят уделы младшей братьи.
Этих уделов четыре: Юрий получил Дмитров и Можайск, Медынь и Серпухов, да ряд волостей сверх тех, что составляли уезды этих городов; за ним подтверждаются и те земли, что дала ему по духовной великая княгиня Софья Витовтовна; Андрей Большой получает Углич, Бежецкий Верх и Звенигород, Борис – Ржеву, Волок и Рузу; Андрей Меньшой – Вологду с Кубенскими и Заозерскими волостями. За всеми князьями утверждаются полученные ими от Софьи Витовтовны земли, а за Борисом то еще, что ему дала Марья Федоровна Голтяева, мать князя Василия Ярославича боровского. Княгиня-вдова получает Ростов «до живота» («а князи ростовъские» держат то, чем при Василии Васильевиче владели), с тем, что и он по ее смерти перейдет к Юрию, и сохраняет свои «купли» – городок Романов и все села, какие накупила, да еще несколько доходных владений в разных уездах, – купли утверждены за ней с правом распоряжения по духовной, остальное «до живота». Чересполосица всего вообще наделения вызывает указание, что к княгине тянут «судом и данью» все ее села и волости, и «которым… детем своим [великий князь] села подавал, в чьем уделе ни буди, ино того и суд над теми селы, кому дано».
Таковы уделы. Москва – в сложном разделе по годам: треть Ивану Васильевичу; Юрию «год в Москве», что был Константина Дмитриевича, да еще треть, бывшая Владимира Андреевича, вместе с Андреем Большим – «по половинам, а держати по годом»; Борису – год княж Иванов Можайского; Андрею Меньшому – год княж Петров Дмитриевича. Тамга московская делится по третям – треть Ивану Васильевичу, а две другие – «по половинам» – Юрию с Андреем Большим и Борису с Андреем Меньшим, с выделом из всех третей половины княгине, до ее «живота». Относительно уделов в духовной сказано: «а по грехом, у которого у моего сына вотчины отоймется и княгиня моя уймет у своих сынов из их уделов, да тому вотчину исполнит, а дети мои из ее воли не вымутся». Выморочности удела духовная не предполагает, но сохранение в силе правила о его разделе между братьями доказано последующими событиями.
Такова одна сторона духовной Василия Темного – архаическая. К ней можно отнести и еще одну статью: «приказ» княгини-вдовы и сыновей (Ивана и Юрия и меньших) королю польскому и великому князю литовскому Казимиру, чтобы он «печаловался» ими по совести («на Бозе и на нем на моем брате, как ся учнет печаловати»), со ссылкой на «докончальную грамоту». Влияние семейных связей на международные отношения в старой Руси у нас вовсе не обследовано. Оно было очень сильно с древнейших времен и до середины XV в., проявившись весьма сильно в зависимости Василия Дмитриевича от его тестя Витовта, которому он в своей духовной тоже «приказывал» печалованье о сыне и вдове-княгине, согласно его докончальному обещанию. Так и Василий Темный ссылается на договор с Казимиром (40-х гг.), где читаем: «а учинит ли Бог так, мене [Василия] возьмет с сего света наперед, а ты [Казимир] останешь жив, и тобе моим сыном, князем Иваном, печаловатися как и своими детьми, и моими детьми меньшими».
Статья о переделе относилась ли к владениям великого князя в том смысле, что мать имела права по нужде унять и из них часть для восполнения отчины младшего князя, потерпевшего ущерб владений удельных? Вопрос спорный не в том смысле, чтобы о нем спорили современные историки, а в том, что он, видимо, был спорным для Васильевичей московских и не мог не стать спорным ввиду слияния великого княжения со старой вотчиной московской. Василий Темный, определяя заново и вне традиционного уклада уделы сыновей, произвел, по существу, не раздел наследства, а выдел из общей массы владений, которых основная часть осталась в непосредственной власти великого князя, долей для его братьев. Это момент, когда, можно так сказать, историческая жизнь ставила ребром вопрос о возможности сохранить семейно-вотчинный характер династического владения при все нараставшей потребности политического единства. И борьба из-за этого вопроса не замедлила вспыхнуть между сыновьями Василия Темного.
Но в духовной его есть и другая сторона, отразившая новый момент роста политического значения великого князя, которое плохо вязалось с его положением как сочлена в семейно-вотчинной группе. Вглядываясь в территориально-политическое содержание духовной, естественно подчеркнуть две черты. Перед нами относительно обширный круг владений великого князя. Его естественно, в духе языка того времени, назвать государством Московским – вотчиной великого князя. А рядом – уделы младшей братьи (Михаила Андреевича, а также вотчинные княжества князей ростовских и ярославских), к которым примыкает Верейский удел, еще же дальше – другие севернорусские «государства»: Тверское, Рязанское, Псковское и Новгородское. Только первое – Тверское – формально сохранило «равное братство» с Москвой; над остальными к концу правления Василия Васильевича сильно окрепла власть великого князя. Взятая в целом Северная Русь представляла картину весьма пестрого состава своей политической территории. Но политическое главенство над нею великого князя Московского было бесспорно, т. к. и Тверь приняла обязательство «хотети добра» Москве во всем в Орде и на Руси, и защищать ее всею силою против литвы, ляхов и немцев, пользуясь взаимно московской защитой против всех врагов. Это окрепшее положение носителя великокняжеской власти не могло не отражаться и на внутренних московских отношениях. Кроме слияния великокняжеского удела с территорией великого княжения, оно дало духовной Василия Васильевича еще некоторые черты. Так, рядом с указанием на значение княгини-матери как главы семьи «в место отца» стоит веление всем сыновьям «чтить и слушать своего брата старейшого Ивана в мое место своего отца» – сохранена та двойственность главенства, которую встречаем еще в духовной Дмитрия Донского. По форме старина сохраняется и в объединении финансовых средств великого княжения с перспективой, что если «переменит Бог Орду», то княгиня и все князья-братья «возмут дань собе с своих уделов, а… Иван в то не въступается». Но в раскладке дани есть любопытная новость: «а как почнут дети мои жити по своим уделом, – пишет Василий Васильевич, – и моя княгини, и мой сын Иван, и мой сын Юрьи, и мои дети пошлют писцев, да уделы свои писци их опишут по крестному целованью, да по тому письму и обложат по сохам и по людем, да по тому окладу моя княгини и мои дети и в выход учнут давати сыну моему Ивану с своих уделов». Это – введение нового порядка раскладки дани, сходившейся в великокняжескую казну для «выхода» татарского. В духовной Донского находим установление определенных окладов в суммах рублей для каждого удела. Духовные Василия Дмитриевича определяют дань с владений великой княгини-вдовы «по расчету, что ся иметь», но ее владения– не удел, и сомнительно, чтобы под этот «расчет» можно было подставить представление об обложении «по письму», «по сохам и по людям». Это требование упорядочить обложение получает, кажется мне, особую многозначительность, если мы вспомним, что в эти годы Москва фактически не знает татарской власти над собой. Как же понять ту предусмотрительность в организации сбора дани на уплату «выхода» ордынского, какую встречаем в духовной Василия Темного? Она, конечно, освещается представлением, что «если Бог переменит Орду», то дань остается в силе, но идет в казну владетельных князей. Но выдача дани великому князю по определенному окладу так поставлена в грамоте, что «перемена» Орды означает, как будто, только мечту о будущем избавлении. Так обычно понимают эту статью. Но едва ли подлежит сомнению, что правило это касалось не только будущего, но и настоящего. Например, в духовной Донского читаем, что сбор дани с уделов по окладу происходит лишь в тех случаях, «коли детям моим взяти дань на своей отчине», подобно тому, как и новгородцы обязались, по Яжелбицкому договору, вносить «черный бор» не периодически, а «коли приведется взяти». И тут, стало быть, сохраняется старая тенденция вотчинного владения уделами, резко противоречащая назревшим потребностям объединения великорусских сил и определившегося на совсем других началах политического значения великого князя. И опись писцов, судя по способу выражений, едва ли не раздельная: писцы каждого князя описывают его удел («уделы свои писци их опишут»).
В общем, содержание духовной Василия Темного представляется более традиционным по пониманию междукняжеских отношений, чем соответствовало бы фактическому положению дел и распределению сил. Было бы большой смелостью объяснять энергию политики Василия Темного за последнее его десятилетие соправительством Ивана Васильевича: ведь великий князь-сын был еще ребенком, родившимся 22 января 1440 г. Но он вырос в этой боевой атмосфере, приобщенный с восьми лет к походам и представительству, с начала 50-х гг. – великий князь. Люди в старину зрели раньше и раньше в жизнь вступали. Двенадцати лет Иван Васильевич был обвенчан с Марией Борисовной тверской, восемнадцати лет он уже отец царевича Ивана (молодого). За время соправительства двух великих князей вокруг Ивана должна была сложиться правящая среда, участница деятельности Василия Васильевича, и с нею он начал в 1462 г. свое самостоятельное правление.
Вся политика Ивана Васильевича по отношению к удельным князьям-братьям родным и дальним, к «народоправствам» Великого Новгорода и Пскова, к Твери и Рязани – прямое продолжение того, что я выше назвал ликвидацией междукняжеской смуты Василием Темным, т. е. его политики 50-х гг. Начал Иван Васильевич с уделов Верейского и Ярославских княжений. На первых порах он возобновил со своим двоюродным дядей Михаилом Андреевичем договор, утверждавший за последним то положение, какое ему досталось при Василии Темном[231]. Михаил признал старшими себя двух племянников, Ивана и Юрия. Андрея Большого – равным, остальных (Бориса и Андрея Меньшого) – младшими, обязуясь всю жизнь «хотети им добра» везде и во всем: притом договор этот наследственный: «и твоим детем с моими детми». За это московские князья обещают держать дядю «в братстве и в любви и во чти, без обиды», а князь великий – жаловать его, печаловаться им и его вотчиной и укрепляет за ним не только Верею и Белоозеро, вотчину по Андрее Дмитриевиче, но и пожалования Василия Васильевича «в вотчину и в удел» – Вышегород с Плеснью. Михаил Андреевич сохраняет право самостоятельного управления, но обязуется идти без ослушания, куда его пошлет князь великий, и не иметь самостоятельных сношений и договоров. Этот договор устанавливает признание Михаилом и его потомством прав на великое княжение детей Ивана Васильевича: великое княжение – вотчина Ивана Василевича, вотчина и для его нисходящих потомков. В этот момент у Ивана Васильевича был один сын Иван, но его имя является только в следующем договоре в формуле: «и тобе подо мною великого княженья не хотети, ни под моим сыном подо князем под Иваном, ни под моими детми, кого ми ещо даст Бог». Этот новый договор был заключен с Михаилом Андреевичем года через два после первого. Первая договорная грамота, хранившаяся у митрополита, «взята» назад, потому что «была дана ему… на Вышегород», т. е. практически ее суть была в подтверждении пожалования верейского князя Вышегородом «в вотчину», – «ино того деля и взята», как помечено на ее обороте. Новый договор закреплял возврат Вышегорода с рядом волостей великому князю. Этот договор дошел до нас в двух редакциях. Сперва отличие сводилось к отказу от Вышегорода, к вставке имени Ивана Ивановича, да гарантии уделов всех Васильевичей от подыскиванья со стороны князя Михаила и его детей. Но грамота, выданная в этом виде, была у него взята обратно, «а новая ему дана, что он подо всею братьею Великого князя в молодших». Михаил Андреевич вынужден признать, что и младшие братья великого князя, Борис и Андрей Меньшой, будут держать его «собе братом же молодшим»[232]. Прошло лет двадцать, и Иван Васильевич снова занялся верейскими делами. В 1482 г. великие князья Иван Васильевич и Иван Иванович заставили Михаила Андреевича «дать» себе «после своего живота» одну из его вотчин, Белоозеро, с волостьми и со всем, что к Белоозеру потягло, и Михаил Андреевич «грамоту свою» им на то дал, по-видимому, только за обещание «с тое отчины з Бела озера» душу его поминати[233]. Сделка, напоминающая «купли» Ивана Калиты, но была ли в данном случае денежная или иная какая компенсация – не указано, и сомнительно. За сделкой последовал договор, гарантировавший Ивану и его сыну (в будущем) Белоозеро от притязаний Михаила и его сына, а им – в настоящем и будущем – остальные вотчинные владения: Верею и Ярославец. На этом Михаил и сын его Василий Михайлович должны были крест целовать своему господину (так [он назван] уже в [договоре] 1465 г.), брату старейшему великому князю.
В следующем году Василий бежал в Литву; великокняжеская опала постигла его в связи со сложными отношениями, установившимися в московском дворце после второго брака Ивана Васильевича. По случаю рождения у него внука Дмитрия вскрылось, что Софья Фоминишна «много истеряла казны великого князя», без его ведома раздавая его драгоценности своей родне, брату Андрею [Палеологу] и племяннице Марье Андреевне, которую она выдала за Василия Михайловича. Гнев великого князя обрушился на молодых – приданое «царевны» конфисковано, им грозило «поимание», и Василий Михайлович с женой бежал к королю, еле уйдя от погони. Иван Васильевич не замедлил использовать гнев свой для своих государевых дел. Он «взял» Верею «в вине» князя Василия, которому, вероятно, отец предоставил Верею после его женитьбы, но пожаловал ею Михаила уже как не его, а своей вотчиной, в пожизненное держанье с тем, что она вернется великому князю по его смерти: Верейское княжество инкорпорировано этим договором территории великого княжения, вотчине великих князей московских. Михаил остался при своей вотчине Ярославце, но должен был и на нее выдать великому князю грамоту, что отдаст ее по смерти своей ему же[234]. А умер он в 1485 г. До нас дошла его духовная, весьма характерная, между прочим, для оценки так называемых завещательных распоряжений удельными княжениями, сыгравших такую крупную роль в построении историками-юристами теории о господстве в старой Руси частно-правовых отношений в сфере княжого владения. Михаил Андреевич, конечно, «благословил-дал» свои вотчины великому князю – жеребий на Москве, и Ярославец с волостьми, и Белоозеро, чем он владел «до живота», выдав заранее грамоты на их уступку после себя великому князю; духовная только подтверждает старое соглашение, говоря «благословил-дал» в прошедшем времени, а не «благословляю-даю». Остальное содержание грамоты – перечень прижизненных и посмертных распоряжений разным недвижимым и движимым имуществом с целью избежать их нарушенья великим князем, который и назначается душеприказчиком. Верейское княжество воскресло затем как удел московский, но то было явление иного рода[235].
Изложил я всю эту историю с некоторой подробностью, потому что она во многом характерна. И прежде всего это отличный пример того пути, каким шло «собирание земли» государями московскими: от усиления великокняжеской власти над самостоятельными владельцами вотчинных княжений – к захвату в свои руки непосредственной вотчинной власти над их владениями и тем самым к подлинной инкорпорации их княжеств в территорию своего великого княжения. Затем договоры с Михаилом Андреевичем наглядно показывают, что это великое княжение – вотчина Ивана Васильевича и его детей, Ивана Ивановича и тех, кого ему еще Бог даст. Для братьев Ивана [III] оно уже не вотчина, по крайней мере, с его, Ивана Васильевича, точки зрения; но, несомненно, что эта точка зрения уже приобрела господство в строе владельческо-политических воззрений московского дворца. Однако рядом с этим сильны тут и семейно-династические представления. Иван Васильевич вносит в договоры возвышение всех братьев своих над двоюродным дядей, вотчичем верейским, и гарантию их уделов.
В деле верейском Иван Васильевич, прямой продолжатель политико-владельческой работы Калиты, идет теми же путями и к той же цели. Он увеличивает свои непосредственные великокняжеские владения, в которых московский старший удел уже слит с территорией великого княжения, и смотрит на эти владения как на вотчину своей личной семьи. В последнем отношении характерно появление в формуле гарантии великого княжения от чужих подыскиваний – наряду с сыновьями – великой княгини: «а под моим ти сыном под великим князем, и под моею великою княгинею, и под меньшими моими детьми всее моее отчины великого княженья блюсти, а не обидети».
Нечто новое – если только мы этим впечатлением не обязаны неполноте сведений о предыдущих временах – встречаем в ликвидации ярославских вотчинных владений. О деле этом узнаем, к сожалению, только из горькой записи местного книжника, которая всего полнее сохранилась в так называемом «Ермолинском летописце»[236]. Тут под 1463 г. к известию об обретении мощей ярославских князей-чудотворцев Федора, Константина и Давида приписано: «сии бо чюдотворци явишася не на добро всем князем Ярославским: простилися со всеми своими отчинами на век, подавали их великому князю Ивану Васильевичю, а князь велики против их отчины подавал им волости и села; а из старины печаловался о них князю великому старому (т. е. Василию Темному) Алекси Полуектовичь, дьяк великого князя, чтобы отчина та не за ними была». Мы не знаем другого примера, более раннего, такого уничтожения местных вотчинных княжений путем принудительного их обмена на иные земельные пожалования великого князя. Но самый прием округления непосредственных владений великого князя, по отношению к меньшим земельным единицам, селам и деревням, путем обмена – был весьма обычен. Князь великий «менял» села с митрополитом и с младшими князьями по своему усмотрению, хотя соблюдалась обычно форма добровольного обмена. Иногда в наших грамотах предусмотрено право великого князя произвести обмен, если найдет нужным. Так, в духовной Василия Темного читаем: «а восхочет мой сын Иван у своего брата у Юрья выменити Коломенские села, и сын мой Юрьи те села ему променит, а Иван, сын, выменит у своего брата те села, а его не изобидит»; или в духовной Михаила Андреевича: «а будут те села (назначенные монастырям) и деревни надобе моему господину великому князю: и господин мой князь великий даст за те села деньгами». Применение этого приема (предвещавшего позднейший «пересмотр земель и людей» Иваном Грозным) к ярославским княжеским вотчинам стало возможно, потому что эти князья давно измельчали до уровня княжат-землевладельцев.
Несколько иначе расстались с бренными остатками своего княжеского значения вотчичи ростовские. Они также давно сошли на положение служилых князей – бывали в воеводстве и наместниками великого князя, например, во Пскове, – но еще сидели князьями на «половине Ростова», т. к. другую половину они продали великому князю, по-видимому, при Василии Дмитриевиче. А в 1474 г. ростовские князья – представители двух линий – Владимир Андреевич и Иван Иванович с детьми и племянниками, всем родом, – продали «свою отчину половину Ростова с всем» великому князю, который ее отдал («до живота») матери своей к другой половине, назначенной ей по духовной Василия Васильевича[237]. Я и тут скажу, что нет основания особенно настаивать на частно-правовом характере подобной купли-продажи. Уступка князьями прав своих на вотчинное владение за вознаграждение сама по себе еще не тождественна с продажей имущества, тем более что эта уступка была, очевидно, вынужденная.
Смысл этих «присоединений» один и тот же. Растет вотчина великого князя, поглощая мелкие вотчины удельного княжья; устраняется дробление власти и крепнет, обобщается непосредственная власть великого князя над территорией и населением, над силами и средствами страны. Помянутая запись ярославского книжника вскрывает завесу над хозяйничаньем московской власти в новых приобретениях: «а после того, – пишет он, – в том же граде Ярославли явися новыи чюдотворець, Иоанн Огафоновичь, сущеи созиратаи Ярославьскои земли: у кого село добро, ин отнял, а у кого деревня добра, ин отнял да отписал на великого князя ю, а кто будеть сам добр, боарин или сын боярьскои, ин его самого записал». Московская власть круто берется за подчинение своим потребам землевладения и личных сил годного в службу населения. И местный обыватель, в глубоком раздражении, доходит до иронии, почти кощунственной, говоря про наместника – боярина московского: «а иных его чюдес множество не мощно исписати, ни исчести, понеже бо во плоти суще дьявол»[238].
С братьями Иван Васильевич, по-видимому, не заключал договоров «у отня гроба». Но в сентябре 1472 г. умер Юрий Дмитриевич – и умер бездетным (даже неженатым). До нас дошла его духовная, где он, естественно, не упоминает о своем уделе, а распределяет между братьями села и деревни своего личного, собинного владения. Бросается в глаза отсутствие какого-либо отказа в пользу князя Андрея Большого – в этом можно видеть указание, что между братьями какие-то разногласия начались еще при жизни Юрия. Вопрос о судьбе Юрьева, выморочного, удела стал яблоком раздора, снова сильно встряхнувшего спокойствие московской княжеской семьи. По-видимому, незадолго перед тем был заключен договор между Иваном Васильевичем и Андреем Большим «по слову» (т. е. при посредничестве) матери их великой княгини Марьи[239]. Договор не касается ничего нового, но настойчивость, с какой он подчеркивает старый запрет покупать земли, слуг «под дворским» и черных людей, которых князьям надлежало «блюсти с одного», и указание, что, кто купил такие земли при отце князей Василии Васильевиче или по его смерти без великокняжеских на то грамот, тот их теряет, и «тем землям всем потянути по старине»; также правила о дележе московскими судными доходами, запрет принимать в службу гостей суконников и городских людей московских – как бы показывают, что договор вызван возникшими недоразумениями об условиях совладения Москвой и тяглыми людьми. Возможно, впрочем, что договор этот [лишь] первый проект [договора] по смерти Юрия, т. к., во-первых, он дошел без скрепы митрополичьей и только в виде «взаимной» грамоты от имени Андрея. Как бы то ни было, в феврале 1473 г. Иван Васильевич заключает договор с братом Борисом, в сентябре – с Андреем Большим уже по поводу смерти брата Юрия: признание удела князя Юрия за великим князем и за его сыном Иваном и за младшими детьми, каких Бог великому князю даст; этот удел инкорпорируется великому княжению. Сверх того в этих договорах братья Ивана Васильевича признают его сына Ивана себе «старейшим» и великим князем, обязуясь не подыскивать под ним и под будущими детьми великого князя «всего великого княжения», чем Ивана Васильевича благословил его отец. Это соглашение между братьями произошло, несомненно, не без больших трений и совершилось при посредничестве княгини-матери; хотя в договорах 1473 г. и не означено, чтобы они были заключены «по ее слову», но великая княгиня дала при этом Андрею Большому свои купли – городок Романов и волость «усть Шокъсны», купленную ею у князей Шехонских, и колодезь соляной у Соли Ростовской. О трениях между братьями свидетельствуют не только заявления летописей, что «разгневахуся братия на великого князя, что им не дал в уделе жребия в братне во княжь Юрьеве», но и некоторые черты договорных грамот. Наряду с договором 1472 г. между Иваном Васильевичем и Андреем Большим, от которого уцелела только «взаимная» грамота Андрея – без грамоты великого князя, находим дьячью помету на договоре его с братом Борисом 1473 г., где этот договор назван «первым», но с заметкой: «а у другово докончанья своего противна сей грамоте князь Борис великому князю не дал, а сказал, что подрана, да и сожжена»[240]. Это – черты переговоров и колебаний, свидетельствовавших о крайней неохоте, с которой князья-братья шли на подобное соглашение с великим князем. И не мудрено.
Присматриваясь к содержанию заключенных договоров, без труда замечаем, что дело шло о чем-то большем, чем простой отказ от раздела Юрьева удела. Иван Васильевич начинает перестройку на новый лад внутренних отношений семьи московских Даниловичей. Он не только добивается от братьев признания великим князем и вотчичем всего великого княжения своего пятнадцатилетнего сына Ивана Молодого, но кладет в договорах 1473 г. начало изменению самих воззрений и судеб территориального владения московского. Любопытно отметить, как Иван Васильевич пользуется при этом традиционным представлением о вотчинной наследственности уделов, обеспечивая в пользу своих прямых потомков вотчинное право на великое княжение, с территорией которого уже нераздельно слиты владения московские, какими его благословил его отец. Но это еще не все. Наиболее острым вопросом между братьями стал вопрос о так называемых «примыслах». В прежних договорах обычно встречается взаимная гарантия князьями друг другу не только владельческого жеребья, но и будущих примыслов. Не случайно, надо полагать, в договорах 1473 г. находим обязательство младших князей «ни въступатися» в то, что князь великий «собе примыслил или что собе примыслит» (со своими детьми), но не встречаем подобной гарантии за князьями-братьями их возможных примыслов. По-видимому, Иван Васильевич не был склонен допускать расширения удельных владений. Конечно, наибольшее значение договоров 1473 г. в истории междукняжеского права московского состоит в отказе (вынужденном) от права на раздел между братьями выморочного братнего удела. Иван Васильевич уже осуществил присоединение Юрьева удела к великому княжению, обошелся без «уступки» себе братьями их долей права на это выморочное владение, и заставил их только гарантировать себе его – уже как часть великокняжеских вотчинных владений, от каких-либо «подыскиваний» под собою и своими детьми. Целью Ивана Васильевича было, как видно из дальнейшего развития этого вопроса, установить новую норму княжого владельческого права, которую он, однако, насколько знаем, формулировал в общем виде только в своей духовной: «а которого моего сына не станет, а не останется у него ни сына, ни внука, ино его удел весь в московской земле и в тферской земле, что есми ему ни дал, то все сыну моему Василью; а братьа его у него в тот удел не въступаются»[241]. Выморочный удел должен целиком идти великому князю, без раздела с братьями.
Чтобы не дробить этого вопроса, вспомним судьбы братних уделов при Иване III. В 1481 г. умер князь Андрей Меньшой. Его духовная весьма интересна. Перечисляя состав «своей вотчины, чем его благословил отец его», князь Андрей заключает: «и та моя вотчина вся господину моему, брату… старейшему великому князю Ивану Васильевичю»[242]. Сама формула – без слов «даю по себе» и «благословляю» – показывает, что тут нет так называемого «завещательного распоряжения» уделом: перед нами простое констатирование неизбежного факта. Нет, конечно, этого и в следующей статье, подтверждающей, что волость Иледам, данная княгине-матери из Андреева удела «до живота» по духовной Василия Темного, за ней так и останется, а по ее кончине перейдет к великому князю. Зато свои подмосковные села Раменейцо, Ясеневское и Танинское Андрей дает Андрею Великому, Борису и племяннику Василию Ивановичу, сыну великого князя, да просит великого князя «отвести» Троице-Сергиевскому монастырю сорок деревень волостных из Сямской волости, что на Вологде. Эти земельные владения выделяются собственно из «удела», но слишком определенно имеют лишь хозяйственно-землевладельческий характер, чтобы придать духовной Андрея Меньшого сколько-нибудь политический характер[243]. Около того же времени Иван Васильевич заставил дядю Михаила Андреевича уступить себе свои «отчины», а Верею взял «за вину» его сына и дал ему «до живота». Все эти основные приобретения, инкорпорированные великому княжению, Иван Васильевич договорами 1486 г. с братьями Андреем Большим и Борисом обеспечивает oт их «подъискиванья» за собой и своим потомством[244].
В 1494 г. умер Борис Васильевич, но его Волоцкий удел не стал выморочным: он разделен по отцовскому ряду (не дошедшему) между двумя Борисовичами – Федором и Иваном. Младший, Иван Борисович, получил Рузу, но умер в 1504 г. бессемейным, и Рузский удел перешел к великому князю. Иван III дает Рузу и половину Ржевы, что дал ему «братаничь» его «князь Иван Борисовичь», по духовной, составленной, вероятно, в том же 1504 г., своим сыновьям, кроме, однако, одного «села з деревнями» (из Рузских волостей), что дал Иван Борисович брату Федору. Этого приобретения обеспечивать от чьих-либо «подъискиваний» было уже незачем: Андрей Большой умер в одном году с братом Борисом. А Федор Борисович пережил Ивана III на своем Волоцком уделе. Он умер в 1513 г., в надежде, что у его княгини родится сын после его кончины, и он его благословляет Волоком и Ржевою, определяя на случай рождения дочери, чем ее наделить; но прибавляет: «А не будет у моей княгини отрода, ино моя вотчина перед Богом и перед моим государем перед великим князем, чтобы государь мой с моей вотчины душу помянул и долг заплатил»[245]. Этот удел слился с великокняжескими владениями как выморочный.
Андрей Большой умер в 1494 г. Но удел его [был] раньше взят на государя великого князя за вину брата, слуги непокорного. Князь углицкий с двумя сыновьями кончил жизнь в ссылке, и Андреевичи, подобно отцу, скончались в неволе – Иван в 1523 г., Дмитрий в 1540 г.
Так строилась вотчина великих князей московских за счет удельных владений их родичей, вотчичей, вместе с ними, на общей семейной вотчине. Эта великокняжеская вотчина называлась великим княженьем в смысле территориальном, и в ее росте строилось Московское государство, потому что «государством» государей московских были только их великокняжеские вотчинные владения. И к концу жизни Ивана Васильевича III не было уже уделов или вотчинных княжений в составе основной территории великого княжества Московско-Владимирского.
Я выделил этот процесс разрушения семейно-вотчинного владения московского (в пользу вотчинного владения великого князя) из общей связи событий и отношений времен Ивана III, чтобы больше к нему не возвращаться.
Но территория московского государства росла не только этими путями внутреннего объединения княжеской власти. Тут только крепло и сплачивалось основное ее ядро. Однако Ивану Васильевичу пришлось добиваться и другого: именно, признания, что крупные приобретения, такие, как Новгородские и Тверские земли, стоят вне традиции семейного владения семьи князей московских. Братья Андрей Большой и Борис выражали притязания на долю в этих завоеваниях, т. к. помогали в этом деле своей военной силой и считали себя совладельцами с великим князем как члены владетельной княжеской семьи. Летописи упоминают об их недовольстве тем, что он «Новгород Великий взял с ними, ему ся все подостало, а им жеребья не дал из него»[246]. Иван Васильевич вносит в договоры с братьями условие, чтобы им «в его вотчину в Великий Новгород и во Псков и во вся Новгородская и Псковская места не вступатися и что дал [Бог] ему с сыном взять вотчину у своего недруга у великого князя у Михаила, у Борисовича Тверь и Кашин и вся тверская и Кашинская места, и им также в ту в нашу вотчину не вступатися». Он говорит теперь во множественном числе о «всех своих вотчинах великих княжениях», из владения которыми и каких-либо прав на них исключены его братья – в пользу него, государя великого князя и его сына, великого князя, его великой княгини и их детей. Единство вотчины московской расширяется до представления о единстве власти великого князя над всеми великокняжескими владениями: так представляется дело, пока мы односторонне глядим только на отношения Ивана Васильевича к братьям и их притязаниям.
Насколько над ним самим имели силу семейно-вотчинные воззрения на великокняжескую власть и территорию великокняжеского владения, показывают его отношения к вопросу о преемстве власти и его духовная грамота. Иван Васильевич в борьбе с братьями отстаивает не столько новый принцип единовластия (государственного), сколько монополию на княжую власть и владение своей семьи, в сущности не сходя тут с почвы одной из древнерусских традиций, история которой может при желании быть начата со времен Мономаха или даже Ярослава Мудрого. Но относительная живучесть подобных традиций, представляя собою исторически важную черту политического быта и воззрений, фактически не нарушает огромной важности того сплочения московских владений в одну вотчинную территорию, какое наблюдаем при Иване III.
Глава IIIУсложнение внешнего положения Москвы с 60-х гг. XV в. (татары, Литва и Польша)
Процесс усиления и объединения власти происходил под сильным давлением внешних отношений, которые в данную эпоху приобрели весьма значительную напряженность: международное положение Москвы значительно осложнилось в 60-х гг. XV в.
На востоке окрепло Казанское царство, выйдя из периода своего созидания на новом месте, но смуты, начатые там отцеубийством, не только развивались дальше и все заново вспыхивали, но и втягивали Москву в казанские дела. Царем на Казани был Мамутяков сын Ибрагим, но его родичи, Касим и Даньяр, служили Москве; служили и другие татарские царевичи и князья, искавшие на Руси спасения и помощи от казанских смут. Близость Казани и характер этого беспокойного гнезда, засевшего на месте старой Булгарии, закрывая восточные пути русской колонизации и торговле, втягивали Москву в попытки не только обороняться от нее татарскими же силами, но и использовать эти связи для подчинения Казани московскому влиянию и возможно прочного ее замирения. Часть казанцев, недовольная Ибрагимом, призывала на его место ставленника от московской руки, и в 1467 г. Иван Васильевич впервые соблазнен такой перспективой и посылает русскую рать помочь Касиму утвердиться в Казани. Расчет на поддержку сколько-нибудь сильной партии оказался ошибочным, и московичам пришлось наспех уходить от сил Ибрагима. Завязалась пограничная война с разорением русских волостей татарами и русскими набегами на черемисов и на камские волости Казани. Тягостная неустойчивость отношений в этой восточной «украйне» особенно сказалась на следующем эпизоде с Вяткой. Когда московские воеводы, повоевав «черемису», пошли в 1468 г. на Каму, казанцы пришли со многою силою на Вятку и «не возмогоша Вятчане противитися им, и предашася за казанскаго царя Обреима», и «право свое… дали ему», что им «не помогати царю на великого князя, ни великому князю на царя», причем за этим своеобразным нейтралитетом вятчан наблюдать остался «посол Казанского царя»[247]. Вятчане, действительно, не пошли на следующую весну с судовою ратью великого князя в поход. Они, очевидно, играли двойную игру, отделяя свои отношения от московских, и когда воеводы великого князя послали опять к ним с «великого князя словом», чтобы шли они к Казани ратью, то подняли такое притязание: «коли поидут под Казань братия великого князя, тогды поидем и мы». Вятчане воздерживались от участия в военных действиях, пока не начнется большая война. Номинально признав власть московскую, они жили своей жизнью и даже, как видно из грамот митрополита Ионы на Вятку, в церковном отношении не считались с московской иерархией, обходясь своими священниками, о которых митрополит не знал, от кого они имеют рукоположение и духовное «наказание». Восточная «украйна» с ее населением, плохо знавшим власть московскую, без определенного и крепкого рубежа с немирными инородческими племенами, мордвой, черемисой, и с Казанским царством в тылу, была тяжелой и непрерывной заботой московской власти, которой предстояло еще много труда и стоило многих усилий утвердить тут основы своих порядков и своего управления. Война тут и велась часто своевольная, сами войска московские иной раз превращались в наездников-ушкуйников, как показывает другой эпизод, не менее характерный, разыгравшийся в том же 1469 г. Воевода «судовой рати» Константин Беззубцев получил приказ стоять в Нижнем, а воинам своим, охотникам, позволить «воевать мест Казанских». На такой призыв ушла от воеводы вся его рать, выбрав себе воеводой сына боярского Ивана Руна. И набегом застигли Казань врасплох, сожгли посады, много набрали добычи и отполоненного у татар полона и, с трудом отбиваясь, вернулись в Нижний, причем на полдороге к ним пришел на выручку сам Беззубцев, хоть и с малой силой. Привожу эти характерные черты из тогдашнего быта восточной «украйны», так как они рисуют тревожное и беспокойное положение дел в областях, прилегавших к Нижнему, стратегическому и административному центру местной московской власти. В конце года Иван Васильевич решил послать большую рать на Казань. Братья великого князя Юрий и Андрей Большой осадили ее и принудили Ибрагима к миру «на всей воле великого князя». Только такими усилиями можно было, и то по временам, сдерживать татарскую силу. Прошло несколько лет без крупных событий на приволжском востоке, но когда Иван Васильевич в 1478 г. двинулся большим походом на Новгород, Ибрагим по ложным вестям о постигшей его там неудаче кинулся снова на Вятку и Устюг, хотя и бежал, как только прослышал про возвращение великокняжеской рати. Москва отплатила лишь незначительным походом под Казань, но в 1482 г., развязавшись с более тяжкими делами, Иван Васильевич сам идет на Ибрагима, и этот поход кончился челобитьем о мире, которым казанский царь встретил великого князя в Нижнем. Казань явно не в силах была бороться с Москвой, но и Москва еще не настолько окрепла внутри себя и на западной границе, чтобы затратить на прочное умиротворение востока достаточно сил и усилий.
Во вторую половину Иванова княжения, со смерти царя Ибрагима (1486 г.), задача московской политики – смирить Казань, сажая там московских царевичей подручниками. Раньше мы видели, как пользование татарскими служилыми силами получило немалое развитие при Василии Темном и привело к основанию Касимовского царства, своеобразного форпоста московской политики против татарского мира. В Москве научились ценить приезжих татар и дорожили ими не только как боевой силой, но и как орудием политической интриги, охотно принимали выезжих казанских, ордынских и крымских царевичей или выходцев из орд, бродивших в Поволжских степях. Договоры Ивана Васильевича с братьями не раз упоминают об обязанности сообща «держать» выезжих царей и царевичей. По смерти Ибрагима казанского власть захватил его сын Алегам, а другой, Мегмет-Аминь, отъехал в Москву. Иван Васильевич решил поддержать его притязания на Казань и по призыву казанских его сторонников водворил его на царстве в 1487 г., после сдачи Алегама русским воеводам, осадившим Казань. Плененный Алегам с семьей сослан в Карголом, и Мегмет-Аминь лет десять сидел на царстве подручником московским; но в 1496 г. пришлось посылать рать на его защиту, но это не помогло, ибо, по уходе московских воевод, казанские князья призвали к себе шибанского хана Мамука, Аминь же бежал в Москву и получил в кормление Серпухов, Каширу и Хотунь. Казанцы, избавившись от Аминя, побоялись, однако, ссоры с Москвой и прислали к Ивану просить об отпуске к ним иного царя. Иван Васильевич отпустил на Казань Аминева брата, Абдул-Летифа, прибывшего в Москву из Крыма (где мать их была за Менгли-Гиреем) и державшего в кормлении Звенигород. Но Летиф не смог держаться подручником московским, когда на Казани пошло новое движение против чужой власти, и Иван Васильевич в 1502 г. велел его схватить, передав снова Казань Мегмет-Аминю. Однако и тот, только обжившись в Казани, восстал на Москву и напал на Нижний в союзе с ногайцами. Иван оставил сыну казанские дела в полном расстройстве. Уже тогда должно было быть ясным, что только утверждение твердой русской власти на месте Казанского царства может обеспечить русские интересы в Поволжье. Но на решение такой задачи сил еще не хватало.
Перечень фактов этих восточных отношений Москвы существенно иметь в виду при рассмотрении всех дел московских. Московское государство строилось в условиях еще крайне неопределенного состояния границ владения и расселения, при воскресшем приблизительно с середины XIV в. колонизационном движении на восток, на зыбкой почве отношений, напоминающих и более раннее, и позднейшее положение дел где-нибудь на степном юге «украйн», вечно беспокойных от половцев, а потом крымских и волжских татар. Но тут отношения были сложнее, т. к. боевое положение осложнялось стремлением утвердить подчинение финских племен и русского населения путем колонизации и новых порядков землевладения и управления. Не только утомительная в своей непрерывности борьба, но и вся эта культурная работа, к которой я еще вернусь с особым вниманием, требовали немало сил и средств, в развитии которых крепло и строилось Московское государство.
Если не сложнее, то более, как должно было казаться, грозно складывались отношения Москвы на западе. Литовско-Русское государство, пережив период смут по смерти Витовта, с трудом «собрано» вновь трудами господарской рады молодого князя Казимира Ягеллончика, который по смерти брата Владислава стал польским королем, обновив расшатанную польско-литовскую унию. 50-е и 60-е гг. полны борьбой Казимира с фрондой местных магнатов и княжат, с сепаратизмом русских областей. Трудным было положение литовской власти между опасностью полного поглощения Польшей, политика которой в то же время не считалась с литовскими интересами и русским населением, которое было необходимой опорой самостоятельности Литвы, но по различию веры и национальности слишком часто бывало опорой местных, областных противодействий виленскому великокняжескому правительству. Одолеть этот русский сепаратизм и расширить крепкую основу своей государственности на русских землях было жизненной необходимостью для великого княжества Литовского. Усиление Москвы грозило смертельной опасностью ее западному соседу, т. к. создавало сильный русский и православный политический центр, к которому часто и в XIV в. тянули элементы, недовольные подчинением виленскому правительству и его объединительной политикой. И на этом рубеже царили отношения тревожные, напряженные. Их ахиллесовой пятой были дробные и более крупные русские политические единицы, которые, вечно колеблясь между Москвой и Литвой, охраняли свое бытие, противопоставляя то литовскому напору сближение с Москвой, то обратно.
Положение дел, какое застал тут Иван Васильевич при начале своего правления, определялось, по-старому, договором, какой в 1449 г. заключили Василий Васильевич и Казимир Ягеллончик[248]. Этот договор сделал попытку, как сказали бы на нынешнем дипломатическом языке, «разграничить сферы влияния» московского и литовского в промежуточных русских областях. Договор устанавливал соглашение – стоять заодин против недругов, не принимая друг от друга бегущих внутренних врагов; вместе борониться от набегов татар на украинные места; в случае смерти одного из великих князей другому «печаловаться» его детьми, как своими, не вступаясь в чужое великое княжение. Далее идет «разграничение сфер»: в Смоленск и во все смоленские места не вступаться московскому князю, но и Тверь «в стороне» великого князя литовского, а с московским Василием «в любви и в докончаньи». Договорами Москвы с Тверью 1451 и 1462 гг. этот пункт был освещен так, однако, что в случае войны Тверь помогает Москве, но сохраняет равное братство своего великого князя с московским[249]. «Верховые» князья Черниговской земли – мелкие вотчичи Рюрикова рода – сидят на своих княжениях, находясь в докончании послушания одновременно и с Москвой, и с Литвой; договор берет их отчасти под московскую защиту, устанавливая, что «Верховъскии князи што будут издавна давали в Литву, то им и нынечи давати, а большы того не примышляти». Недаром Иван Васильевич позднее писал о них великому князю литовскому, что «те князья на обе стороны служили со своими вотчинами», являясь со своею «силою» то в московских, то в литовских полках против татар или немцев. Оба великих князя сулят «их блюсти, и не обидети». Ряд мелких пограничных князей – Торусский, Хлепинский, Фоминский и др. – служат великому князю Василию, и их «отчыны, земли и воды» – все его; не вступаться Казимиру и в вотчину великого князя – Мещеру. Великий князь Казимир обязался не вступаться в Новгород и Псков и не обидети их, и не принимать их, если сами «имут» ему «давати». Казимир может их покарать, если они ему сгрубят, но «обослався» о том с Василием и не захватывая их земель. В отношения же Новгорода с великим князем, с Псковом и немцами не вмешиваться. Рязань– под опекой Москвы, и если рязанский князь «сгрубит» Казимиру, то карать его он может только после неудачи московского посредничества.
Нечего говорить о том, что такое разграничение политики не могло создать прочного равновесия. Однако обстоятельства так сложились, что внутренние дела литовского государства дали возможность Москве несколько усилить свое влияние в Твери, овладеть фактической властью в Рязани и, наконец, покончить с новгородской вольностью без встречи с противодействием Казимира. Глава Речи Посполитой был парализован равнодушием польских политиков к восточной политике в духе Витовта и собственным недоверием к русскому населению областей Литовско-Русского государства, которое он, по свидетельству Длугоша, считал неприязненным литвинам из-за различия в вере и готовым в случае войны с Москвой содействовать скорее гибели, чем победе Литвы. Между тем он с начала 70-х гг. мечтал о коалиции против Москвы ее врагов, сносясь и с Новгородом, и с Ливонским орденом, и с Тверью, и с Золотой Ордой. Но отсутствие достаточной собственной силы для энергичной восточной политики убило для него возможность стать в центре такого широкого союза против Ивана Васильевича.
Глава IVПрисоединение Новгородской земли
Наши летописи сохранили мало известий об отношениях между великим князем Иваном Васильевичем и Великим Новгородом за первые годы княжения Ивана, и непосредственная подготовка острого конфликта, разразившегося в 1470 г., отразилась в них довольно неполно и отрывочно. Новгородская политика Ивана Васильевича явилась, впрочем, не последствием тех или иных отдельных событий, а вытекала с роковой неизбежностью из положения, создавшегося в последние годы Василия Темного. Яжелбицкий договор 1456 г. нанес такой удар новгородской независимости, что в Новгороде началось острое и угрюмое брожение. В 1460 г., когда великий князь Василий ездил в Новгород с сыновьями Юрием и Андреем, новгородцы «ударив в вечье и собравшеся ко св. Софии свещашеся великого князя убити и с его детьми», хотели убить и боярина Федора Басенка. Только архиепископ Иона отговорил их, устрашив их местью Ивана Васильевича, оставшегося за отца в Москве. С московской стороны настроение было тоже неспокойным. Для понимания всей вообще политики Ивана III надо помнить, что сложился он из юноши в правителя в условиях ликвидации острой смуты, потрясшей Москву в дни его детства, и под воздействием живых и жутких воспоминаний о ней. Этими воспоминаниями он пользовался позднее как существенным политическим уроком. Много позднее он писал дочери, великой княгине литовской, узнав о проекте выделить Киевщину в особое удельное княжество для королевича Сигизмунда: «Слыхал яз, каково было нестроенье в Литовской земле, коли было государей много (Иван Васильевич, очевидно, разумеет кровавую смуту 30-х гг., по смерти Витовта); а и в нашей земле слыхала еси, каково было нестроенье при моем отце… (слыхала) каковы были дела и мне с братьею… а иное и сама помнишь»[250].
Стремление к единству власти вросло в Ивана с первых сознательных лет его жизни. Новгород в смуте при Темном сыграл свою роль, принимая врагов великого князя, искавших тут убежища в свое безвременье; сюда уходили и князья, вовсе проигравшие свое дело, тут только потайным злодейством прикончила московская власть Дмитрия Шемяку. Новгород был не только нужен как опора великокняжеской власти – со своей обширной территорией и доходами – но мог стать и опасным центром сопротивления. Не раз и раньше колебался он между Москвой и Литвой, как и Псков, принимая литовских князей на кормления, ведя свою политику, не всегда согласную с великокняжеской. Житие новгородского владыки Ионы рассказывает, что Василий Темный в последний год жизни собирался поднять руку на Великий Новгород, жалуясь на его граждан, «аки не по лепоте от них чтом»; «а ему, – поясняет житие, – великого княжениа власть над князи русскими предеръжащу, и сего ради искаше подъяти руце на Великий Новъград»[251]. Мысль верная: после Яжелбицкого договора поглощение Новгорода со всеми его волостями великим княжением Московско-Владимирским ставилось на очередь само собой как неизбежная задача московской политики. Житие повествует, что Иона отклонил великого князя от решительного шага, предрекши ему близкую кончину, славу и силу его сына. «Повесть об Ионе» составлена современником (1472 г.), и ее свидетельство о том, что и в Новгороде, и в Москве понимали, к чему идет дело задолго до того, как Иван Васильевич ребром поставил вопрос о своем «государстве» над Новгородом, имеет вполне определенную цену.
Судя по обвинительному акту против новгородцев, какой дают московские сказания о «смирении» Новгорода великим князем Иваном Васильевичем, недоразумения возникли на обычной почве пограничных споров и пререканий по вопросу о великокняжеских пошлинных доходах с Новгородской земли. В Москве обвиняли новгородцев, что они «таят у себя в земле господарские пошлины», вступаются в «земли и воды» великого князя, вернув назад к Новгороду спорные волости, которых раньше отступались, и население этих земель «к целованью приводили на Новгородское имя». На Городище в Новгороде жили наместники великого князя, блюстители его «чести и власти», и их поведение доводило новгородцев до присылок на двор великого князя «многих людей с большого веча» с буйными требованиями и даже с расправой над наместничьими людьми, которых сводили с Городища в город и мучили на допросах и в самовольной расправе. Копя свои претензии, великокняжеская власть обычным приемом московской политики бездействовала, не давая управы по челобитьям новгородских послов о земских делах и твердя им: о их «неисправленьи», о необходимости для них «бить великому князю челом по докончанью» и за то ожидать его «жалованья», а то «ему уже не в истерп». Во всех летописных рассказах о сношениях Новгорода с великим князем за эти годы последнего кризиса этих отношений проходит красной нитью одна черта. Новгородцы и в почтительнейших челобитьях своих держат привычный тон договорной стороны по отношению к великому князю, пререкания понимают как спор о праве, который можно разрешить соглашением. Эта вкоренившаяся привычка векового самоуправления заставляет их говорить в Москве языком, который им представляется, видимо, весьма даже подчас униженно почтительным, а для великого князя звучит неприемлемо и оскорбительно. Он ждет иного челобитья, которое и само «держанье его вотчины Великого Новгорода в старине» осветит как пожалование с его стороны, как милость, односторонний акт государя-вотчича. Терминология летописных рассказов, средактированных в Москве, представляется мне весьма поучительной в этом отношении. К ней я еще вернусь, т. к. полное ее значение раскрывается в последнем акте новгородской драмы, а пока вернусь к движению, возникшему под давлением смертельной опасности для народоправства новгородского, в самой вечевой общине.
Эту опасность яснее раскрыл Иван Васильевич, послав в 1471 г. сказать псковичам, что ему его отчина Великий Новгород «не правит», что он готов новгородцев жаловать, если они пришлют с надлежащим челобитьем, «а не учнут ко мне присылати, и вы бы [псковичи] на них со мною готовы» были. Влиятельный в Москве заступник – новгородский владыка Иона – умер в ноябре 1470 г. Он, по-видимому, всего более сдерживал обе стороны. Столкновение стало неизбежным. Такова обстановка, в которой возникло последнее обращение Новгорода к великому князю литовскому Казимиру о помощи против Москвы. Новгородцы «сами взыскаша собе латыньского держателя государем, а прежде того и князя себе у него же взяша в Великий Новгород», киевского князя Михаила Олександровича, и «держаша его у себя время довольно, чиняще тем грубость государю великому князю». Они «послашася к королю и грамоты докончальные дали на себе». Договор Великого Новгорода с Казимиром до нас дошел[252]. В нем означен «нареченный» [в архиепископы] Феофил и перечислены новгородские послы от Феофила владыки, от степенных посадника и тысяцкого, от боярства новгородского и от житьих людей. Любопытно, что нет в нем обычных слов: «и от всего Новгорода», не названы «черные люди» или все «большие и меньшие». Договор, признававший Казимира великим князем на Новгороде и его наместника на Городище, был делом боярской партии Борецких, не имевшей опоры в широких слоях вечевой общины. Кроме осложнения всего дела внутренними новгородскими разногласиями, оно было сорвано, по-видимому, и с литовской стороны вмешательством Михаила Олельковича. Его приезд в Новгород надо, по-видимому, относить ко времени раньше заключения договора, как определенно говорит приведенный летописный текст. Князь Михаил, по тому же московскому рассказу, подготовлял водворение литовского управления, проектируя какой-то брак Марфы Борецкой с одним из литовских панов – будущим наместником новгородским. Если это не простая сплетня, то жаль, что рассказ не дает имени этого пана. Дело в том, что Михаил Олелькович недолго пробыл в Новгороде, т. к. получил весть о смерти княжившего в Киеве брата Семена и поспешил на юг, чтобы вступить в обладание своей отчиной, но не получил ее, вынужденный удовольствоваться мелким уделом в Пинском полесье. Борьба с этим русским княжьем из Рюриковичей и обруселых Гедиминовичей или литовских магнатов, вроде Ольшанских, была очередной задачей внутренней политики Казимира. А новгородский договор требовал наместника «от нашей веры от греческой, от православного христианства», и Михаил Олелькович подготовил почву в Новгороде едва ли в духе политики Казимира, которому опасно было создать в новом владении новую опору для строптивых православных княжеств. С этим политическим вопросом сплелся другой – церковный. По смерти Ионы новгородцы жребием нарекли на владычество Феофила, протодьякона при покойном Ионе. Феофил начал хлопоты по поездке на поставление в Москву к митрополиту Филиппу, но возникшее литовское дело отсрочило его поездку, а в Новгороде вызвало церковную смуту ввиду попытки другого кандидата, владычнего ключника Пимена, добиться архиепископии готовностью принять поставление из Киева. Феофил был против этого, не только блюдя церковную старину, но и потому, что митрополитом киевским был в то время Григорий Цамблак, ставленник папский, униат, ученик Исидора московского. Православные князья Литвы, Олельковичи и Ольшанские, его не признали, но незадолго перед тем Григорию удалось добиться признания себя митрополитом Руси (и даже всея Руси) от цареградского патриарха Дионисия, что вызвало резкий протест Москвы. При таких запутанных делах западнорусской церкви обращение туда за поставлением представляло значительные трудности, и грамоты митрополита Филиппа в Новгород должны были произвести свое впечатление[253]. Обе обращены к священноиноку Феофилу, нареченному на владычество Великому Новгороду и Пскову, и ко всему Великому Новгороду, отчине великого князя. Первая имела целью отвратить новгородцев от намерения отступить от своего «отчича и дедича» (по преемству великих князей от Владимира Святого), забывши старину свою и обычаи, «к чужему, к латыньскому господарю к королю». Грамота смягчает впечатление от трений между великим князем и Новгородом и страх, какой вызвал призыв великого князя к псковичам стоять с ним на новгородцев, уверяя, что «как пришло» их челобитье, «того часа и жалованье» великого князя «пошло» (разумеется – челобитье о поставлении Феофила). Митрополит уговаривает новгородцев «от неподобныя мысли» возвратиться, памятуя, что «святыми отци заповедано, что с Латиною съобьщания не имети» и что нельзя же поминать на ектениях «иныя веры государя имени». Вторая грамота, во многом повторяя первую, развивает мысль о невозможности, «оставя православие и великую старину да приступити к латином», обличением латинской ереси, заразившей и константинопольского патриарха, и Исидора с Григорием, «иже ныне в Литве живет». Грамота уговаривает новгородцев смириться «под крепкую руку благовернаго и благочестиваго государя рускых земль, под своего господина под великого князя Ивана Васильевича всея Руси, по великой старине вашего отчича и дедича, по реченному Павлом христовым апостолом, вселеньскым учителем: “всяк повинуяйся власти, божию повелению повинуется, а противляяйся власти, божию повелению противится”»; спешно смириться, чтобы «великаго божия дела церковнаго и земьского в долготу не откладывать, а святая бы церковь божия [Новгородская] без пастыря не вдовьствовала», т. к. по правилам церковным нельзя быть церкви без пастыря более двух месяцев.
Так, под влиянием и национальных, и религиозных тенденций, находивших пищу в воздействиях не только из Москвы, но и от русских областей Великого княжества Литовского, планы партии Борецких оказались сильно скомпрометированными. А Казимир не предпринял никаких шагов для их поддержки.
Внутри Новгорода поднялись острые раздоры из-за всех этих дел. Мужики-вечники поднялись на Пимена, соперника Феофилова, кандидата Борецких на владычество и советника Марфы, «сильным избесчествовали его безчестьем, самого измучив, казну всю у него разграбиша, и самого на 1000 рублей продаша». На вечах разыгрывались бурные сцены между литовской партией и ее противниками, и было очевидно, что расстроенный смутой Великий Новгород, предоставленный собственным силам, беззащитен перед Москвой.
Этот момент и избрал Иван Васильевич, чтобы подняться на Новгород «всеми землями», с братьями и служебными князьями, с Даньяром Касимовичем и его татарами, с псковскою ратью. Другую рать с воеводой Василием Образцом он отправил на Двину. Дело кончилось поражением главных сил новгородских передовой ратью московской князя Даниила холмского на Шелони, а двинян с князем Василием Шуйским – ратью Образца. Великий Новгород смирился, обязавшись уплатить «копейное» «за Новогородскую проступку» пол-шестнадцать тысячи рублей деньгами в отчет, а серебром в отвес в четыре срока в течение года. Как свидетельство об условиях мира между великим князем Иваном Васильевичем и Новгородом 11 августа 1471 г. дошли до нас две грамоты, составляющие одно целое (помета на первой: «а се другая с тою же вместе, а печати и подписи опрочь себе»), дошли в копии[254]. Это не что иное, как почти дословное повторение Яжелбицкого договора Василия Темного 1456 г., также изложенного в двух грамотах: Иван Васильевич выдержал характер, чтобы показать, что он пришел лишь утвердить «старину». Летописный свод московский дает такое изображение этого мирного докончания: Иван Васильевич «отчину свою Великий Новгород пожаловал, гнев отложил, нятцев выпустил без откупа и весь полон новгородский, а войнам и грабежам учинил дерть и погреб всему» [т. е. велел их прекратить и не начинать вновь. – Ред.] – «а что залоги старые и пошлины его новгородские, о том о всем укрепився с ними крестным целованием да твердыми грамотами записав положил». Этому «пожалованию» с московской стороны придан характер милостивой амнистии по печалованию митрополита Филиппа[255], братьев великого князя, его бояр и князей. На деле осуществление мира было сложнее. С одной стороны, новгородцы оказались вынуждены уступить Ивану Васильевичу ряд Заволоцких владений своих, частью спорных с Москвой, частью бесспорно новгородских – Пинегу и Кевролу, Пермские и Мезенские и ряд других: «ино то земли осподы нашей великих князей», сообщает вечевая грамота местным старостам и всем христианам, а потому с них «крестное целование Новугороду доловь». По-видимому, теперь и признание законодательства и всех актов новгородского управления «в имени» великого князя, а также гарантия суда наместничьего (вместе с посадником) должны были получить более реальное значение, чем это установилось после Яжелбицкого договора.
С августовскими актами 1471 г. неразрывно связана та редакция Новгородской судной грамоты, которая дошла до нас и написана «по докладу господе великим князьям, великому князю Ивану Васильевичу всея Руси и сыну его великому князю Ивану Ивановичу всея Руси и по благословенью нареченного на архиепископство В. Новгорода и Пскова священноинока Феофила». Этот кодекс Новгородского права устанавливал не то, что великого князя наместнику без посадника не судить, а то, что «без наместников великого князя посаднику суда не кончати, а наместником великого князя и тиуном пересуд свой ведати по старине». С нею связаны отступления, точнее, дополнения в договоре Ивана Васильевича с новгородцами, сравнительно с договором Яжелбицким: «а что грамота докончальная в Новгороде промеж себя о суде, ино у той грамоты быти имени и печати великих князей», причем договор особо отмечает о праве великого князя на половину ряда судебных штрафов и пошлин, установленных в Судной грамоте. Далее, договор развивает начало соучастия в суде новгородских судей и великокняжеских наместников, требуя, чтобы «сотским и рядовичам, безо князей великих наместника и без посадника не судити нигде». Крепла и нарастала активная роль великокняжеских наместников в делах внутреннего управления новгородского и новгородского суда, неотделимая от более последовательного проведения в жизнь и соучастия великого князя в новгородских доходах. Последнее подчеркнуто и тем заголовком, который так странно звучит в единственном – и то дефектном – дошедшем до нас списке Новгородской судной грамоты: «О суде и о закладе на наездщики и на грабещики»: право великого князя на половину заклада на наездщиках и грабителях особо подчеркнуто договором.
Совокупность условий, на каких помирился в 1471 г. Иван Васильевич с Великим Новгородом, не раз поражала историков своей умеренностью. Укрепляя свою власть над Новгородом, Иван Васильевич на первых порах сравнительно осторожно обходился с его «стариной и пошлиной», и в этом можно видеть определенный политический расчет. В Москве, конечно, хорошо знали внутренние дела и отношения новгородские. Сильный перед Новгородом с его внутренними раздорами, имел ли Иван Васильевич расчет скрепить его согласие резким давлением? Щадя инстинкты вечевой массы новгородской, он крутую расправу направил на часть вожаков литовской партии. Захватив старшего из сыновей Марфы Борецкой Дмитрия (посадника) и нескольких влиятельных его единомышленников из бояр и житьих людей, Иван Васильевич велел их казнить, главы им отсечь «за их лукавство, за их отступление к латинству»; многих же иных посадников и тысяцких и бояр и житьих людей новгородских разослал он по московским городам в темницы и в ссылку по станам. В числе заключенных видим такую влиятельную силу, как посадник Василий Казимирович, посланный на заточение в Коломну с 50 товарищами «лучшими». Надо думать, что Иван Васильевич рассчитывал на устрашающий пример 1471 г., вскрывший безнадежность новгородского сопротивления.
Дальнейшая новгородская политика Ивана Васильевича проходит две стадии, которые можно определить как развитие реальной силы великокняжеской власти с относительным соблюдением традиционных для Новгорода форм ее деятельности (т. е. ее связанности новгородской «стариной и пошлиной»), а затем водворение в Новгороде вотчинной власти московского государя. Первое наблюдаем до конфликта 1477/78 г., второе составляет суть этого конфликта и так называемого «падения Великого Новгорода». Прежние отношения Великого Новгорода к его князьям сложились так, что, несмотря на сохранение за ними значительных прав и полномочий, фактически эти права, с одной стороны, парализовались обязательством князя не осуществлять их иначе, как при участии посадника и при посредстве должностных лиц, назначаемых князем вместе с посадником из новгородцев, а с другой – часто и вовсе не осуществлялись, когда князьями новгородскими стали князья тверские, потом московские, не имевшие возможности играть активную роль в местном деле новгородского суда и управления. Этот фактический абсентеизм княжеской власти развивался издавна и исподволь, причем находил поддержку в том, что князья в Новгородской земле не имели никакой владельческой опоры, как лишенные права иметь тут свои вотчины и своих дворовых людей и закладней. Если князья Северо-Восточной Руси, охраняя взаимную независимость своих вотчинных княжений и уделов, обязывались сел не покупать в чужих владениях и не держать там лично-зависимых людей, то Великий Новгород ту же меру применял, как известно, к своим собственным князьям, чтобы не стали они из облеченных властью (по решению веча) ее вотчинными владельцами, как во всех других русских землях.
Однако московские князья как князья великие всея Руси искони считали и называли Новгород своей вотчиной. Вековая традиция была за то, что князем новгородским может быть только кто-либо из «братьев князей русских» Ярославова рода, а с XIII в. устанавливается тесная связь, в свое время мною отмеченная, стола новгородского с великим княжением Владимирским. Соединение в одном лице великих князей владимирского и новгородского сложилось с тех пор в прочную «старину и пошлину», которую и новгородцы едва ли когда отрицали как черту своего обычно-правового порядка. Мысль признать власть Казимира была, несомненно, коренным и смелым новшеством, отчаянной попыткой одной из новгородских партий. Но эта связь новгородского княжения с великим княжением Владимирским получила совсем новое освещение ввиду превращения последнего в вотчину московских государей. Иван Васильевич на нее и опирается в своем наступлении на новгородскую вольность. Он прежде всего ее, эту связь, закрепляет в договоре 1471 г.: ведь новгородцы там обязались «быть от великих князей неотступными ни х кому», не отдаваться «никоторою хитростью» от великих князей за короля и великого князя литовского, не принимать и на пригороды князей из Литвы, ни русских князей, недругов великому князю. Затем он берет на себя весьма активно роль князя новгородского как высшей, прежде всего, судебной власти в Новгороде, обеспечив себе и своим наместникам условия такой роли. Восстановлена и зависимость новгородской церкви от московского митрополита – поставлением Феофила (в декабре 1471 г.), и по его просьбе Василий Казимир и другие «нятцы» отпущены в Новгород.
Заняв такую позицию, великокняжеская власть получила близкую возможность прямого вмешательства во внутренние дела новгородской общины. А там отношения сложились в XV в. крайне тяжело. Рост силы и значения боярской аристократии, новгородского патрициата, поднявшего именно в XV в. значение правительственного совета старых посадников и тысяцких, вызвал острые социальные антагонизмы внутри вечевой общины. «А в то время, – жаловался новгородский книжник еще в 40-х гг., – не бе в Новегороде правде и праваго суда <…> и бе по волости изъежа велика и боры частыя, кричь и рыдание и вопль и клятва всими людми на старейшины наша и на град наш, зане не бе в нас милости и суда права». Неудачная финансовая и монетная политика привела к тому, что «бысть крестьяном скорбь велика и убыток в городи и по волостем»; народ за все беды винил «безправдивых бояр», сваливавших злоупотребления в монетном деле на «ливцов» и «весцов» денежных[256]. Хозяйничанье боярской олигархии вызвало в следующие десятилетия сильное раздражение не только народной массы, но и рядового купечества, тянувшего по своим торговым интересам к Северо-Восточной Руси. Этот разлад и вырвал почву из-под ног партии Борецких. А между тем она, видимо, не считала еще своего дела безусловно погибшим и после 1471 г. Во главе новгородского управления видим в следующих годах вокруг степенного посадника Василия Ананьина всех людей этой стороны – Селезневых, Телятевых, Афанасьевых. Приписывая, надо полагать, первую неудачу внутреннему разладу, они стремятся подавить противников своей политики, бояр Полинарьиных и других, обычным приемом новгородского террора – погромом домов и целых улиц их сторонников. Но толпа вечевая была не на их стороне. Современник-пскович записал, что новгородские люди житии и маложитии сами призвали великого князя Ивана Васильевича на управу, «что на них насилье держат посадники и великие бояре, никому их судити не мочи, тии насилники творили, то их такоже имет князь великой судом по их насильству по мзде судити»[257]. В октябре 1475 г. Иван Васильевич двинулся на суд свой в Новгород миром, но со многими людьми. Подробное описание его пути отмечает, как чуть не на всех «станах» стекались к нему жалобщики новгородские; спешили и владыка, и бояре задобрить великого князя усердными и крупными дарами. Москвич по-своему записал общую суть жалоб, какие несли великому князю новгородские люди «о своем управлении». «Понеже бо, – говорит он, – земля она от много лет во своей воле живяху, а о великых князех, отчине своей, небрежаху и непослушаху их, и много зла бе в земли той, меже себе убийства и грабежи, и домом разорениа… напрасно, кой с которого можаше»[258]. В Новгороде явились к князю главные жалобщики – жертвы большого погрома, и били челом на бояр партии Борецких. Иван Васильевич принял их при владыке и посаднике и совете бояр новгородских и велел на обвиняемых дать вместе со своими приставами (а он назначил трех видных дьяков своих: Чюбара Зворыкина, Ф. Мансурова и Василия Долматова) – приставов от Новгорода, двух подвойских. И, учинив суд по обыску, обвинив их, главных виновников, в том числе бывшего посадника Василия Ананьина и одного из Борецких, Федора Исакова, «поймал», а других отдал на поруки архиепископу «в истцевых исках да в своей вине». Суд великого князя вплел в это дело и обвинение в намерении передаться Литве, придав уголовному делу политический характер, какой оно, впрочем, в действительности и имело. Это дало ему предлог сослать арестованных в Москву в оковах. С остальных же велел взыскать «исцевы убытки» в размере иска, а свою «вину» – по грамотам; собрал обильные дары с новгородцев, не только с бояр, но и с купцов и с житьих и со многих молодых людей, приходивших к нему с поминки и с челобитьем, так что «никаков не остался, который бы не пришел з дары». А великий князь отдаривал их своим жалованьем «от дорогих порт и от камок, и кубки, и ковши серебряные, и сороки соболей… и кони, коемуждо по достоинству»[259].
Это властное и торжественное выступление в Новгороде видимо убедило Ивана Васильевича, что почва для водворения полной его власти в Новгороде достаточно подготовлена; многие жалобщики приходили к великому князю с челобитьем уже при его отъезде, и он начал давать им своих приставов, назначая срок – стать им перед великим князем с обвиняемыми на Рождество Христово. И в начале 1477 г. тянутся опять в Москву многие новгородцы «иным отвечивати… а на иных искати», чего «не бывало от начяла, как и земля их стала и как великиа князи учалибыти, от Рюрика на Киеве и на Володимери и до сего великого князя Ивана Васильевичя, но сей в то приведе их». «За приставом великого князя» пришел и посадник Захар Овинов, сидевший недавно при суде великого князя над другими; но главное дело было в том, что сами новгородцы шли в Москву «о обидах искати» – многое множество и житьих людей, и поселян, и чернецов, и вдов, и других преобиженных[260]. Трудно, да и однобоко было бы все эти известия, подтверждаемые и заметками псковской летописи, ставить на счет одной политики Ивана Васильевича.
Видимо, внутренний разлад и недовольство против бояр дошли до того, что вечники новгородские, выйдя из-под опеки властей своих, искали у великого князя опоры и управы в своих обидах, потеряв всякую преданность своей старине. Не только в великокняжеском суде шли захваты новой власти. Новгородские бояре жаловались, что наместники великого князя судят суды посадничьи и владычни, перетягивают суд с Новгорода на Городище. И сам великий князь, вместо того чтобы предоставлять текущие дела суду своего наместника с посадником, решая сам только те дела, какие те «не възмогут управити», и то не в Москве, а в свои приезды (которые с новгородской точки зрения должны были быть периодическими, например, на четвертый год) на место, перетягивает судебные дела к себе в Москву.
Так подготовлен был знаменитый эпизод, разыгравшийся в марте 1477 г., когда новгородские послы подвойский Назар и вечевой дьяк Захарий били челом великому князю, как своему «государю», что «наперед того, как и земля их стала, того не бывало: никотораго великого князя господарем не зывали, но господином»[261]. Мы не знаем подкладки этого эпизода, но едва ли можно сомневаться, что тут состоялся шаг, подготовленный из Москвы с помощью новгородских сторонников великокняжеской власти, или по крайней мере ее угодников. Иван Васильевич снарядил в Новгород посольство – двух ближних бояр и дьяка Долматова «покрепити того, какова хотят государства»? Речь шла, очевидно, не о титуле; и самое известие, что послы новгородские были посланы «к великому князю Ивану Васильевичу и сыну его Ивану… бити челом и называти себе их государи» (Софийская, Воскресенская летописи), говорит не о форме, а о содержании посольской речи. Иван Васильевич, решившись на окончательный шаг – введение Новгорода в состав своего «государства», – стремился обставить его так, чтобы он являлся ответом на новгородское челобитье; официозный рассказ о мотивах последнего похода на Новгород подчеркивает, что Иван Васильевич говорил об этом посольстве так: «с чем присылали сами, что и не хотел есми у них – государства…». Официально запрошенные власти новгородские отвечали, что «с тем не посылывали и назвали то ложью». А в Новгороде началась смута, поднятая Захаром Овиновым, причем погибли иные сторонники обеих партий; часть боярства держала уже сторону великого князя, давала вести в Москву, другие снова заговорили о союзе с королем, и борьба партий захватила всю вечевую общину. Одолела партия врагов Москвы, и «тамошние посадники, которые приятны великому князю, разбегошася вси». Тогда Иван Васильевич и поднялся на Новгород вторым походом по совету с митрополитом Геронтием и всем освященным собором, матерью своей и братьями, боярами своими – князьями и воеводами, всеми силами своего великого княжения и братних уделов, призвав в поход и тверские войска и псковскую рать. Новгород был, конечно, не в состоянии оказать сопротивление; внутренний раздор вконец разбил его силы, и в истории этого похода интересен только ход переговоров. Первое новгородское челобитье – попытка ставить вопрос на старую почву договора с устранением возникших от великого князя и его наместников искажений новгородской старины. Великий князь ответил наступлением на город, а на новое челобитье о переговорах ответ был: «князь велики глаголет вам: въсхощет нам великим князем, своим государям, отчина наша В. Новгород бити челом и они знают, отчина наша, как им великим князем бити челом», с напоминанием о челобитье Назара и Захара. Великий князь добивался признания этого челобитья, а исходным пунктом переговоров мог принять только формулу, которая в наших летописях отнесена еще к первым переговорам, кончившимся будто бы такими словами одного из новгородских послов – Василия Короба: «челом бьет отчина его, чтобы государь пожаловал, указал своей отчине, как ему Бог положит на сердце отчину свою жаловати, и отчина ему, своему государю, челом бьет, в чем им мощно бити». Этой формуле, по ходу дела, скорее, место в изложении позднейшего момента переговоров, где как раз не хватает, по нашим текстам, того заявления послов, на какое ответ великого князя гласил: «а въспрашиваете, какому нашему государству быти на нашей отчине на Новгороде, ино мы великие князи, хотим государства своего, как есмя на Москве, так хотим быти на отчине своей Великом Новгороде». Новгородцы, обсудив, вернулись снова с речами о суде наместника с посадником вместе, о размере княжой дани, о суде по старине и о гарантиях для новгородцев, что «вывода» из Новгородской земли не будет, что вотчины боярские останутся за ними, что «позвов» на суд из Новгорода в Москву не будет, чтобы новгородцев великий князь не требовал на paтную службу, в низовскую службу, «к берегу», а боронили бы они только «прилеглые» к Новгородской земле рубежи. Великий князь отвечал им: «били есте челом мне, великому князю, зовучи нас собе государями, да чтобы есмы пожаловали указали своей отчине, и я, князь великий, то вам сказал, что хотим государьства на своей отчине В. Новгороде такова, как наше государьство в Низовской земле на Москве, и вы нынеча сами указываете мне, а чините уроки нашему государьству быти, ино то которое мое государьство?» Характерен ответ новгородцев: «то мы своим государем, великим князем, урока не чиним их государьству, но пожаловали бы наши государи, явили бы, как их государьству быти в их отчине, занеже отчина их В. Новгород низовские пошлины не знают, как государи наши великие князи государьство свое держат в Низовской земле». Они представляли себе дело так, что речь идет о замене одной «старины и пошлины» – новгородской, другой «пошлиной» – Низовской. Обычно-правовая определенность всякого властвования, его связанность какой-либо устойчивой и определенной «пошлиной» представляется им неустранимым свойством всякого политического быта. А вместо определения основ такой «пошлины» они получили два отрицательных указания: вечу не быть, посаднику не быть, и два положительных: «государьство все нам держати» и требование предоставить великому князю волости и села, «как у нас в Низовской земле», «на чем великим князем быти в своей отчине, понеже нам великим князем государьство свое держати на отчине – В. Новгороде без того нельзя». Новгородскому представлению о великом князе как органе верховного управления, чья власть, как бы ни была она велика, определена обычно-правовой пошлиной в своей компетенции и полномочиях, противопоставлено московское – о государе, который «держит» все государство свое, опираясь на реальные средства и социальную силу собственного обширного землевладения и княжого хозяйства. За цену признания и осуществления такой постановки своей власти Иван Васильевич соглашался пожаловать новгородцев обещанием, что «вывода» не учинит, вотчин у бояр не отберет, сохранит местные законы («суду быти по старине»). Новгородцы просили добавить еще две льготы – отменить «позвы московские» и не требовать службы в Низовской земле, и получили обещание и тем их пожаловать. Вся власть и управление переходили в руки великого князя, новгородцы отдавались ему «на всей его воли, и на суду», но просили сохранить за ними их гражданское местное право, производство суда и ратной службы лишь в своей области, и великий князь их тем пожаловал. Но под какой же гарантией? Новгородцы били челом, чтобы государь «дал крепость» своей отчине, крест бы целовал – и получили отказ; просили, чтобы бояре к ним крест целовали – снова отказ; чтобы хоть наместник целовал, которому у них быти, но и в этом отказано. Избегая крестного целования, новгородцы просили грамоты в форме «опасной грамоты», но великий князь и того им не дал. Тогда, обдумав свое положение в течение недель двух, они решили просить хоть о том, чтобы не через бояр, а лично от великого князя, из уст его выслушать, чем же он окончательно жалует свою отчину. На это Иван Васильевич согласился и повторил им пункты своего пожалования – о «выводе» из земли, о вотчинах и «животах», о «позве», о суде по старине, о службе низовской. На том и кончились переговоры, чрезвычайно поучительные по своей формальной выдержанности.
Затем началось выполнение. Вопрос о даче великому князю волостей и сел прошел те же стадии. Новгородцы пытались сами «явить» великому князю десять волостей, он не принял. Новгородцы догадались, что надо бить челом, «чтоб сам государь умыслил, как ему своя отчина жаловати, и отчина его покладается на Бозе да на нем». Великий князь назначил себе половину всех волостей владычных и монастырских и все земли новоторжские «чьи ни буди». Поговорив с Новгородом, послы вернулись с тем, что Новгород отступается великому князю всех этих земель. Иван Васильевич велел представить себе список волостей владыки и монастырей, грозя отобрать все утаенное, и определил затем, что именно берет. Кроме того, потребовал себе, «которые земли наши великих князей за вами», и взял на себя все села, какие были за князем Васильем за Шуйским – по его положению князя в Новгороде. Затем пошли переговоры о размере дани великому князю применительно к отношению новгородской сохи (в 3 обжи) и московской. Определив дань с сохи по полугривне «на всяком, кто ни пашет землю, и на ключниках, и на старостах, и на одерноватых», великий князь согласился не посылать в волости новгородские своих писцов, а принять в основу обложения показания землевладельцев по крестному целованию, сколько у кого сох. Не посылать и своих данщиков, а предоставить новгородцам «самим дань собирая, отдавать, кому велит у них имати». Наконец, составлена была крестоцеловальная запись, которую великий князь, по просьбе послов, велел «явити» всему Новгороду, и Новгород, весь слушав ее на вече, принял ее. 15 января 1478 г. бояре московские привели весь Великий Новгород к целованию на той грамоте.
По-видимому, последнее вечевое собрание в Великом Новгороде было, когда его жители «список слышали» той грамоты, на какой им предстояло великому князю крест целовать. Само крестоцелование произошло без созыва. Бояре, житьи люди и купцы присягали на владычном дворе при боярине Иване Юрьевиче Патрикееве, остальные жители – по пяти концам – при детях боярских и дьяках великого князя, поголовно, не исключая «жен боярских вдов» и боярских людей. «Да что была у новогородцев грамота укреплена межи себя за 50 и 8 печатью, и ту у них грамоту взяли бояре»[262]. Едва ли под этой грамотой можно разуметь какой-либо акт Новгородского государства. Скорее, это грамота конфедерации, договор пяти концов о совместном стоянии за общее дело, вроде тех вечевых договоров, какими новгородцы ранее завершали свои усобицы, когда «все пять концов поидоша в одиначество и грамоту списаша и запечаташа на вечи». Народоправство новгородское сменилось «государьством великого князя».
До нас не дошла крестоцеловальная запись 1478 г. О ее содержании и летописные рассказы говорят глухо: это «список целовальный», на чем новгородцам крест целовати, грамота, «на чем великим князем добили челом новгородци». В. И. Сергеевич был уверен, что в эту грамоту включены были все обещания Ивана Васильевича, вероятно, основываясь на последнем из приведенных выражений. Из этой уверенности он сделал существенные выводы, что Новгород «отложил вече и посадника, но не отказался от всей своей старины», «великий князь согласился на значительные ограничения своей власти», и, стало быть, «договор с государем и с московской точки зрения не представлялся… делом невозможным». Новгород целовал крест «по старине… на грамоте, в которую были внесены все вышеозначенные условия»[263]. Едва ли все это так. Посылая бояр приводить к присяге Новгород, великий князь «и жалованье свое к Новгороду приказал», что я склонен понять, по аналогии с результатом переговоров, как устную декларацию великокняжеских обещаний. Ведь, закончив все дело, Иван Васильевич послал сообщение в Москву к матери, митрополиту и сыну Ивану, что он «отчину свою В. Новгород привел во всю свою волю и учинился на нем государем, как на Москве»; и едва ли это сообщение стояло в таком резком противоречии с целовальной записью, какое предполагает Сергеевич. Не договор, а пожалование по челобитью видит великий князь в своих обещаниях. Самая целовальная запись была односторонним актом новгородцев, закреплена она их присягой, подписью владыки и его печатью, да печатями пяти концов. Но великокняжеской на ней не было, и не видно ни из чего, чтобы новгородцы получили утвержденный им «противень». На третий день после новгородской присяги «били челом великому князю в службу бояре новгородские и все дети боярские и житьи, да приказався вышли от него».
Этот «приказ» в службу налагал на них обязанность личной верной службы, долг следить за всяким государевым добром и лихом, извещая великого князя о том заблаговременно, и хранить тайну всякого доверенного им государева дела. Они должны были усвоить себе, что служат впредь не Господину Великому Новгороду, а государю великому князю. «И те бояре все на том молвили, на чем к ним, к своим государям, великим князем, крест целовали». Только после всех этих актов закрепления своего государства в Новгороде въехал Иван Васильевич в город. Наместниками в Новгород он назначил двух князей Оболенских, И. В. Стригу и брата его Ярослава, затем двух других – Василия Китая и Ивана Зиновьева. Начались аресты, по-видимому, в связи с расследованием о литовских сношениях. Великий князь отобрал из казны новгородской «грамоты докончальные, что докончанья было им с великими князи Литовскими и с королем», а затем «поймал» Марфу Борецкую и ряд бояр и житьих людей, сослав их в Москву, а «животы их всех велел на себя отписати».
Для новгородского боярства пробил час погибели с концом политического бытия новгородского народоправства. Ему предстояло либо войти в состав великокняжеского боярства, либо вовсе сойти с житейской сцены. Насколько можем судить, большая часть его личного состава пошла первым путем, и ряд новгородских фамилий встречаем в боярах Московского государства; другие вошли в разряд второстепенных слуг государевых, его детей боярских и дворян, а часть исчезает вовсе в разгроме новгородской силы 70-х гг. XV в. и в последовавших за тем новых опалах и конфискациях.
Политические события, взволновавшие Восточную Европу в годы, ближайшие к падению новгородской вольности, стоят в близкой связи с этим событием. Польский историк, всего тщательнее изучавший деяния Казимира Ягеллончика, Фредерик Папэ называет падение Новгорода как бы током, который наэлектризовал все враждебные Москве элементы. В годы кризиса московско-новгородских отношений король Казимир был всецело поглощен западными делами. Он ограничился посылкой в Орду в начале 1471 г. московского беглеца, татарина Кирея, подымать на Москву хана Ахмата; но Орда запоздала с набегом. Ахмат только через год разорил Алексин и спешно ушел от Оки, встретив «на берегу» рать московскую, уже давно вернувшуюся из первого новгородского похода. Но для Ивана Васильевича это было первым предостережением. И он сумел развить сношения с Крымом, завязавшиеся через касимовских царевичей еще раньше, и положить начало тем союзным отношениям к Крымскому ханству, которые позднее играли такую важную роль в его политике. Менгли-Гирей, укрепивший после ряда внутренних смут в ханстве свою власть в Крыму, враждебный и Золотой Орде, и Речи Посполитой, дорожил и сам союзом с Москвой; и Киевщина испытала в 1474 г. тяжкий его набег, описанный Длугошем в самых мрачных чертах. Казимир только что взял за себя «землю граничную Киев», а за этой границей окрепло беспокойное гнездо татарской силы, вскоре получившее новый политический вес с признанием над собой с 1479 г. верховной власти турецкого султана. А Иван Васильевич слал в Крым дары и поминки, направляя татар на южнорусские владения короля Казимира.
Покорение Новгорода не замедлило осложнить московско-литовские отношения. Граница между Великим княжеством Литовским и землей Великого Новгорода была столь же зыбкой и неустойчивой, как и московско-литовская граница в областях «верховских княжеств» Черниговщины. Ржев, Великие Луки, Холмский Погост тоже служили и тянули «на обе стороны». На Ржеве великий князь литовский держал своего тиуна, который суд творил и доходы собирал, хотя то была земля новгородская, и был тут суд новгородский и поборы Великого Новгорода, были земли владычни и боярские; шли с Ржевы доходы и великому князю Московскому, как «сокольничье». На Великих Луках два тиуна, новгородский и литовский, делили суд пополам; на Холме тиун литовский собирал на своего великого князя «черную куну» и другие доходы. Как только «князь великий московский взял Новгород, и вече им сказал», появились на Ржеве и ее волостях, и на Великих Луках, и в Холмском Погосте московские наместники со своими людьми и привели их население к московской присяге. Стали судить и править, собирая новые доходы и вводя свои порядки, от которых, по уверению чиновников литовских, население стало разбегаться, а представителей литовской власти согнали прочь, иногда с боем и грабежом и полоном их людей и семей.
Литовское государство на деле почуяло наступление восточной силы, настойчивой и упорной, более тяжкого соседа, чем новгородское народоправство. А союз Москвы с Крымом повышал тревогу. Руководители литовской политики – паны-рада виленские – стали настаивать еще на сейме 1478 г., чтобы великий князь дал Литве устойчивое и энергичное правительство с кем-либо из своих сыновей во главе, но Казимир, опасаясь за судьбы восстановленной им унии Литвы с Польшей, порешил в 1479 г. сам переехать со всем двором в Вильно и заняться вплотную восточными делами. Встревожены были и власти Ливонского ордена, обсуждавшие вопрос, как бы «вернуть московита к тому положению, в каком были его предки». Магистр ливонский Бернгард фон Борх начал переговоры со Швецией и Литвой о союзе против Ивана, и к концу 1479 г. казалось, что серьезная гроза нависает над Москвой. Шведы сделали набег на Новгородские волости, ливонцы– на Псков. Но это были преждевременные, разрозненные попытки. Переговоры о большой коалиции против Москвы затягивались и шли не очень-то гладко, т. к. переплелись со старыми польско– и литовско-немецкими счетами, которых ведь было так много. Но Казимир вел свою линию, завязал снова сношения с Новгородом и Псковом, с Золотой Ордой.
Что в эту пору творилось в Новгороде, не знаем. Но в октябре 1479 г. Иван Васильевич пошел миром в Новгород и в этот приезд «изымал в коромоле» архиепископа новгородского Феофила и сослал его в Москву. Старшие редакции московских сводов говорят об этом глухо, поздние, как «Воскресенская» [летопись], поясняют, что владыка, обиженный конфискацией многих церковных земель, был замешан в планах передаться «за короля или за иного государя»; а Татищев дал рассказ о целой попытке новгородского восстания, описание которой, не лишенное драматизма, находим у историков Новгорода. Внутреннего противоречия другим данным я в этом рассказе не вижу, но текст у Татищева такой ненадежный, явно поздний по составу и изложению и значительно обработанный, по всей видимости, самим Татищевым, что мудрено признать его источником при отсутствии подтверждения его черт старыми текстами.
Весьма возможно, что великий князь готовил Новгороду тогда же розыск и расправу за сношения с врагом, но события отвлекли его. В Новгород пришли к нему две грозные вести – об отступлении от него его братьев, Андрея Большого и Бориса, и о движении на Русь хана Ахмата. Иван Васильевич поспешил в Москву. Братья великого князя использовали момент внешнего осложнения, чтобы с особой энергией поднять против него свои претензии. И им, видно, по-своему желательно было возвращение великого князя в то положение, в каком находились его предки. Опираясь на представление о Казимире как душеприказчике их отца и опекуне их семейного строя и на сочувствие княгини-матери, которую Иван Васильевич винил, что она «сдума братьи его от него отступити», князья-братья обратились к королю, чтобы он «их управил в их обидах с великим князем и помогал», хотя это значило приступить к польско-татарско-немецкому союзу против Москвы и к новгородской крамоле. С семьями и людьми своими они двинулись к литовскому рубежу, стали на Ржеве и Луках Великих и отсюда вели переговоры с Казимиром. Он дал их княгиням «избылище» в Витебске, сулил помощь и наспех звал против Ивана ордынскую силу.
Летом 1480 г., пока в тылу разыгрывались эти события, Ивану Васильевичу пришлось выступить против хана, выдвинув рать на берег Оки, но хан миновал этот обычный путь нападения, идя к западу на соединение с литовской ратью Казимира, и стал на берегу Угры. В то же время братья великого князя заняли Псков, но не поладили с псковичами, которые требовали их помощи против немцев, возобновивших нападения на Изборск и на самый Псков. Князья-союзники Казимира покинули Псков, пограбив его волости, так что Пскову пришлось от них откупаться, и ушли в Новгородскую землю, став на Великих Луках. Положение было, несомненно, опасным. Однако гроза коалиции распалась по бездеятельности Казимира, парализованного своими «усобицами», раздором с русскими князьями Литовского государства, а также несогласиями с Орденом. Наместники великого князя Ивана удержались и во Пскове, и в Новгороде, и князьям Андрею и Борису оставалось мириться со старшим братом, тем более что, по уговору матери, митрополита Геронтия и епископа Вассиана, Иван Васильевич сулил им, что «княжь Юрьеву отчину с ними делит». Сделав диверсию к Пскову и убедившись, что немцы отступили, князья пошли на помощь к брату, и соединенные московские силы сосредоточились у Кременца и Боровска, готовые к бою. Хан оказался не только стратегически, но и политически побитым и без боя отступил, пограбив в сердцах пограничные литовские волости да пустив незначительный набег на южную «украйну» московскую.
Выйдя благополучно из опасного кризиса, Иван Васильевич энергично его ликвидирует. Против хана и короля он закрепляет союз с Крымом. 80-е гг. – время спокойное на востоке, т. к. Ибрагим казанский приведен к миру на всей воле великого князя, Орда же доживает последние годы до разорения ее крымцами в 1502 г. в полном бессилии. По отношению к Литве Иван Васильевич начинает дипломатическое наступление сношениями с господарем Стефаном Волошским и королем венгерским Матвеем Корвином и перетягиванием на свою сторону «верховских князей». С братьями Иван Васильевич улаживается небольшими уступками, далекими от данных в трудную минуту обещаний, чтобы приступить к систематическому упразднению их владельческой силы. Теперь у него развязаны руки и для ликвидации новгородского дела. После всей испытанной тревоги потребность твердо стать на этой западной границе должна была сильно обостриться. Немцы продолжали тревожить псковские волости, и великий князь посылал им в помощь новгородских воевод, а в феврале 1481 г. подоспел и московский вспомогательный отряд с князем Ярославом Оболенским и Иваном Булгаком. Наступательные действия – взятие Каркуса и Вельяда – привели к миру, который заключили с магистром новгородские воеводы при участии псковских посадников; тогда же «пойманы» в Новгороде братья-бояре Василий Казимир и Яков Короб, Берденев да Федоров. Это было только началом расправы. Зимой 1483/84 г. из Новгорода пришел «обговор» на нескольких бояр за прежние сношения с Литвой. Он был вызван, по-видимому, возвращением из Литвы Ивана Кузьмина, бывшего посла к Казимиру, который бежал в Литву, да не ужился там. Великий князь велел поймать «всех их больших и житьих людей», человек с тридцать, допросить с пыткой, присудил было повесить, но, не добившись твердых улик, кинул их в тюрьму окованными, а их семьи разослал в ссылку. Затем ряд «больших бояр новгородских и боярынь» потерял все свое состояние и положение. Великий князь «казны их и села все велел отписати на себя, а им подавал поместья (так выражается поздний Никоновский свод) на Москве по городам». На этот раз, таким образом, потерпели опалу не только те, кто «коромолу держали». Дело шло об уничтожении местного новгородского боярства, которому оставалась одна дорога – войти в состав московского служилого класса. Обширные боярские вотчины были отписаны на государя, бояре выведены из Новгорода и водворены на жалованных землях в московской служилой среде, теряя всякий самостоятельный земский вес, теряя значение членов правящей среды и политической силы. По государеву изволению были при этом «распущены из княжеских дворов и из боярских служилые люди», а затем «испомещены» на конфискованных боярских землях уже как государевы служилые люди. Картина та же, какую мы уже встретили еще в 60-х гг. XV в. по отношению к Ярославлю.
Однако и водворение на развалинах новгородского народоправства московских порядков шло с большими трениями. Оно требовало не только разрушения старины, но и построения новых порядков и навыков, утверждение которых давалось лишь с большим напряжением – и наместничьего насилия, и общественного негодования. Ведь вольным людям новгородским предстояло преобразиться в холопов государевых, расстаться с сознанием, что все отношения должны опираться на обычно-правовую основу «старины и пошлины», обеспеченную общественной традицией и политическим договором, и подчиниться безусловной воле государя-вотчинника. В новгородской жизни стали утверждаться чуждые церковные и административные порядки. Боевое настроение ломки придавало их водворению формы поругания местных традиций властной и враждебной силой. Преемник владыки Феофила, выходец из Троице-Сергиева монастыря, внес в предания эпохи агонии Великого Новгорода момент оскорбления церковно-религиозного чувства, заставил своим поведением испытать ощущение торжества грубой силы, чуждой уважения к местным новгородским святыням, к новгородскому религиозному быту. Ему, преемнику святителя, низложенного вопреки канонам не за ересь какую-либо, а по чисто политическому поводу, приписывали кощунственное неуважение к мощам новгородского святого Моисея. Более реально винили его за то, что он пришел на владычество из Москвы «к гражданом, яко плененным», держал себя с крайней гордыней, увеличил поборы «владычни», введя «многи новые пошлины», и злоупотреблял пастырским судом, немилосердно «испродавая» попов и игуменов. А в Москве вражду между архиепископом Сергием и новгородцами объяснили тем, что «нехотяху Новгородци покоритися ему, что не по их мысли ходить». Сергий недолго пробыл на владычестве и сошел с кафедры в психическом расстройстве: по новгородским свидетельствам – от угрызений совести и покаранный новгородскими святыми за неправое святительство; по московским – из-за злостного волшебства новгородцев.
Не лучше сложились отношения новгородцев с новыми светскими властями. Тяжко было привыкать к московским порядкам. И тут большую роль играло увеличение поборов наместничьих и судебных пошлин. В 1489 г. разыгралась какая-то смута против наместника Якова Захарьина Кошкина и волостелей из-за взыскания «продаж», кончившаяся тем, что наместник обвинил новгородцев в заговоре на жизнь свою, многих пересек и перевешал, а другие многие казнены в Москве. Это дело дало великому князю повод для новой решительной меры. За устранением боярства руководящим слоем в новгородской общественной жизни оказались житьи люди. И более 7 тысяч житьих и купцов выведено теперь из Новгорода, для испомещения их в великом княжении – по городам Московской отчины. На их место великий князь перевел «московских много лучших людей, гостей и детей боярских», передав им дворы и земли выведенных новгородцев. А еще раньше, в 1487 г., переведены в Москву 50 семей «лучших» новгородских купцов. Эти «выводы» были по существу политической репрессивной мерой, притом давно знакомой на Руси. Еще Всеволод Большое Гнездо, подчинив себе Рязань, вывел рязанцев в города своего владения. Но такие «выводы» не были только политической мерой. В древней Руси они, несомненно, преследовали и колонизационную цель и служили иногда средством сосредоточить военно-служилые силы в определенных местах, как практиковал еще Владимир Святославич. И перевод в Москву боярства и других служилых сил, а также купечества из подвластных городов также преследовал, наряду с политической целью обессиления и обезличения местной общественно-политической жизни, другую задачу – развитие великокняжеских служилых сил и подчинение московскому центру средств торгово-промышленного капитала. Позднее, как известно и как еще увидим, это искусственное сосредоточение в столице Московского государства руководящих сил и основных средств личных и экономических стало одним из основных приемов московского государственного строительства.
Глава VДальнейшее объединение территории и власти
Эти наблюдения и соображения, поскольку они могут быть связаны с фактами новгородской политики Ивана III, наглядно иллюстрируют тесную связь между стремлением московских государей утвердить по всем углам Великороссии свою вотчинную государеву власть и общей целью – овладеть полным распоряжением ее силами и средствами для своего государева дела. А та крайняя напряженность международных отношений, которая составляет политическую обстановку, в какой протекает этот внутренний процесс государственного объединения Северо-Восточной Руси, – столь большая напряженность, что, можно сказать, Иван Васильевич вертелся на все стороны, как волк на псарне, – поясняет ту общую историческую потребность, которой такое объединение всего более в конечном итоге обусловлено. После падения Новгорода Иваном III начата широкая работа по организации на новых началах великорусских военных и финансовых сил, легшая в основу всего строя Московского государства XVI в.
А первым шагом к этой работе было подчинение власти государя областей, имевших ранее свою особую правительственную организацию, разрушение их местного управления, т. е. связи частей местного целого с их старым центром и подчинение их органам московской власти. Такова была политика Ивана III и по отношению к младшему брату Великого Новгорода – Пскову. Тут со времен Василия Темного представителем московской власти был великокняжеский наместник, которого псковичи держали себе князем по псковской старине. В 1461 г. Василий Васильевич послал в Псков ростовского князя Владимира Андреевича, «не по псковскому прошению, ни по старине», а через полтора года псковичи прогнали его «с безчестием», «а иныя люди на вечи с степени съпхнули его»[264]. Иван Васильевич погневался на псковичей, но все-таки «дал им князя по Псковскому изволенью» – Ивана Александровича Звенигородского, и псковичи посадили его на княжении, а он при посаднике степенном «целова крест ко Пскову на всей Псковской пошлине». С ним псковичи жили мирно, управляя свои дела по старине и воюя против немцев с помощью московских войск и великокняжеских воевод – наместников новгородских. В 1467 г. князя Звенигородского сменил князь Федор Юрьевич Шуйский, тоже по псковскому челобитью и с крестоцелованием на псковской пошлине, но его власть уже усилена. Псковичи уступили ему право назначать своих наместников на все 12 пригородов с полной властью суда и расправы, а прежде князья держали своих наместников только на 7 пригородах. Так все управление пригородами псковскими перешло в руки великокняжеского наместника. При князе Шуйском возникла попытка реформы церковных порядков, чтобы духовенству псковскому «промежи себе во всем священстве крепость поддержати»; против вдовых священников составили по решению на вече «священскую грамоту крепостную» о всех распорядках церковных и положили ее «в ларь» при церкви св. Троицы. Но и новгородский епископ Иона нашел, что такое самоуправное дело «христианству развратно, а церквам божиим мятежно», и митрополит Филипп предписал им «тое управление священническое положить на архиепископа», и грамоту пришлось «подрать». И князь Шуйский начал «творить сильно» над псковичами; те били челом великому князю о замене и просили себе князя Ивана Стригу Оболенского, но Иван III дал княжение князю Ярославу [Оболенскому], который «целовав крест на вече к Пскову на суду и на пошлинных грамотах и всех старинах Псковских». Псков в 70-х гг. подвергался, как мы видели, усиленным нападениям немцев – и стал боевым пунктом большого значения. Наместники псковские, опираясь на помощь новгородских, вели оборону западной границы, вели и переговоры с врагом, заключали то у себя, то в Новгороде перемирия и мирные докончанья. В этой политике участвовал Псков еще как вольная политическая единица, со своим князем, хоть он и наместник московский (на этом и создалась традиция переговоров со шведами и ливонцами через новгородских наместников, державшаяся и в XVI в.), но на деле Псков – только орудие московской политики, поскольку возникали интересы [намного] шире местной самообороны.
Уже к 1475 г. стало резче выясняться, что сохранение псковской «старины» при князе-наместнике московском не может долго тянуться. Недовольный своим стесненным положением, князь Ярослав уехал в Москву, туда вызваны послы псковские и начались переговоры о новых условиях наместничества. Великий князь придал им характер пересмотра псковских «старин» и их оснований, чтобы свою отчину «устроене держати», и затребовал «прежних князей великих грамоты пошлинныя». Князь Ярослав требовал себе не половину пошлин, какими прежде князья делились с Псковом, а все целиком: «на ссылку вдвое езды имати, и по пригородом… княжая продажа имати обоя, такоже и денги наместничи». Псковичи боронились своими «пошлинными грамотами», но великий князь их охаял, «что деи то грамоты не самых князей великих»[265]. Ответ характерный. Псковичи могли представить лишь грамоты о соглашениях со своими местными князьями, а правовая их сила опиралась на обычное право псковское и решение вечевой общины. Для Ивана Васильевича источником права могло быть только установление великокняжеской власти, гарантированное его жалованной грамотой. Псковичи вынуждены сойти с почвы спора о праве на почву практической невозможности: «чего у нас ныне князь Ярослав просит… ино нам в том не мощно жити». На это великий князь обещал прислать посла разобраться в тех «управах». В том же 1476 г. великий князь был в Новгороде, и к нему сюда пришло псковское посольство с челобитьем, чтобы он «держал Псков, свою отчину, в старине». Ответ великий князь дал послами в Псков, требуя расширения юрисдикции и доходов своего наместника: чтобы псковичи князю-наместнику «денгу наместичю освободили» и [дали ему] «езды вдвое, и продажи по пригородом… княжия, и нивнии судове по старине, судити всякая копная, и изгородное прясло, и коневая валища». Псковичам оставалось «поиматься» за то. Князь Ярослав стал править по-новому, как псковичам «не мощно жити», и через несколько месяцев поехали в Москву бояре со всех концов псковских «с грамотою жалобною, а бити челом с плачем великому князю», чтобы он князя Ярослава со Пскова свел, дал бы им опять князя Ивана Бабича. Жаловались они на «насилья» князя Оболенского и его наместников по пригородам, упрекали и великого князя, что он «только нялся посла своего прислати о том» (чтобы разобрать невозможность новых условий), а вместо того решает по «засыльным грамотам» князя-наместника, а не «по своим старинам, как его прародители держали Псков». В то же время началась смута во Пскове, чернь поднялась боем на князя Ярослава и его «княжедворцев», дошло до крови, еле разняли их бояре. В феврале 1477 г. великий князь, хотя и не по псковскому челобитью, отозвал князя Ярослава в Москву. Иван Васильевич, щадя Псков, ввиду подготовлявшегося последнего разрыва с Новгородом, дал ему в князья по псковскому челобитью князя Василия Васильевича Шуйского, который и водил псковичей под Новгород, но оказался неудачным воеводой в делах с немцами, прилежал питию и граблению, а о граде не заботился нимало. Псковичи, видимо, за него не стояли, а великому князю на таком существенном посту держать его было несподручно, и в феврале 1481 г. снова появляется во Пскове князь Ярослав Оболенский воеводой рати московской, пришедшей на выручку Пскова, и остался тут наместником. [А] в 1484/85 г. разыгралось крупное дело о повинностях псковских смердов.
Это крайне интересное дело, к сожалению, изложено в псковских летописях сбивчиво и глухо, а относившиеся к нему грамоты до нас не дошли. Насколько можно его восстановить, оно представляется спором псковичей за свои старые права на повинности смердов своей земли в пользу главного города, против попытки наместника в корень изменить положение смердов как тяглецов князю, избавив их от тягла на Псков. Князь Ярослав при участии псковских посадников велел написать новую грамоту о смердьих повинностях и вложить ее в ларь церкви св. Троицы, где хранились акты Пскова, без ведома веча псковского. Приступ к осуществлению новых порядков вызвал возмущение во Пскове, смердов многих побросали «на крепость в погребе», одного казнили, убили на вече посадника Гаврила, а другие посадники, причастные к делу, бежали в Москву. Их заочно осудили на смерть, написав на них «грамоту мертвую», а к великому князю послали челобитье, чтобы порядки касательно смердов остались по старине. От великого князя был ответ: выдать грамоту мертвую посадникам, вернуть им их имущество, принять их назад, не чиня им никакой шкоды, освободить схваченных смердов. Бояре и житьи люди стояли за покорность, а подняли все дело черные люди – чьи интересы, очевидно, и страдали от новых порядков. Волнение с трудом удалось утишить, и великий князь псковичам «вины о смердах отдал», но по существу уступки не сделал. Псковичи все еще не поняли, что дело идет не о доказательстве старого права, а о полном подчинении новой власти, и года через два подняли дело заново, когда какому-то попу удалось найти у смердов грамоту старую, «како смердам из веков вечных князю дань даяти и Пскову и всякия работы урочныя по той грамоте им знати». Псковичи, вообразив, что утайка такой грамоты и есть причина, что «смерды не потянуша на своя работы», послали новое челобитье великому князю. Но Иван Васильевич только воззрел на них ярым оком и укорил их с гневом, что они опять «на то же наступают». Тем дело и кончилось, а чтобы понять его суть, вспомним, что наряду с данью, что шла князю, на смердах, как основная повинность, лежало «городовое дело», так что когда были в городе большие работы, то бывал «сгон» крестьян изо всех волостей. А в Новгороде, например, в московское время город стали ставить «всем городом», «опрично волостей», тогда как прежде эта тягость лежала на волостных смердах, а новгородцы только нарядчиков, т. е. руководителей работами, от себя давали. Полагаю, что и псковские черные люди в деле о смердах боронились от переноса на себя их повинностей, какими прежде пользовался город Псков, деля пригороды и волости между своими концами. Так, уже при Иване Васильевиче Псков потерял власть над своими пригородами и волостями; его «народоправство» доживало еще несколько лет – до 1510 г. – лишь тенью прежней «старины» под властью московских наместников. На деле же в земле псковской водворилось московское управление, хотя формальная инкорпорация псковской земли в вотчинное государство Московское произошла лишь при Василии III.
Таким же фактическим подчинением с сохранением старых форм отношений, хотя и утративших реальное политическое содержание, довольствовался Иван Васильевич и относительно Рязани, где управляли с 1456 г. московские наместники, а юный князь рязанский Василий Иванович воспитывался в Москве. Когда ему исполнилось 15 лет, Иван Васильевич отпустил его на рязанское княжение и женил его на сестре своей Анне. Это было в 1464 г. 19 лет княжил Василий Иванович московским подручником, а умирая в 1483 г. учинил «ряд» сыновьям своим: старшего, Ивана Васильевича, благословил великим княжением и городами Переяславлем, Ростиславлем и Пронском со всеми волостями, тянувшими к ним, и рядом «отъезжих мест» вне округа этих уездов. А младшему – Федору, по отцовскому благословенью, его брат великий князь Иван Васильевич с матерью княгиней Анной «отделил» Рязань Старую с волостьми и Перевитеском (из переяславских волостей). Об этом «ряде» Василия Ивановича рязанского знаем только из договора между его сыновьями, заключенного в 1496 г. Договор – старого типа, [наподобие] договоров великого князя с младшим братом, причем уговариваются братья о наследственности великого княжения для детей Ивана Васильевича, а удела – для детей Федора, который получит по благословению брата и великое княжение, если тот умрет без детей, а сам обязуется, если умрет без детей, «своей отчины не отдати никоторою хитростью мимо своего брата великого князя». Отношения к Москве были определены в 1483 г. договором, где Иван Васильевич рязанский обязывался не отступать «никоторыми делы» к великому князю литовскому, «ни в его ся имя с своею землею не дати», а быть на него, как и на всех недругов, с Москвою во всем «за один», за что ему обещана оборона Москвы против всякого обидчика, «от кого ся сам не возможет оборонити», а гарантировалась от московских «подыскиваний» – его отчина Переяславль-Рязанский и все переяславские места, что потягло к Переяславлю – ему и его детям. Представляется существенным, что в договоре этом не назван Федор Васильевич вместе с братом, хотя он упомянут в договоре Ивана III с великим князем литовским [Александром] 1494 г., [где] читаем, что великий князь рязанский Иван Васильевич и брат его князь Федор и со своими детьми и со своею землею – «в стороне» великого князя Ивана, а великому князю Александру в их землю не вступаться и не обижать, а если они ему сгрубят, то Александр о том посылает в Москву, и предоставляет «то направити» великому князю московскому. Москва отвергла попытку Александра поставить рязанско-литовские отношения так, как было по договору 1447 г., т. е. с правом литовского великого князя самому расправиться с Рязанью при неудаче московского посредничества, и добилась полного признания своей власти над Рязанской землей в делах международных. Иван Васильевич рязанский умер в 1500 г., а в 1503 г. умер Федор, и его удел, Старая Рязань, перешел к великому князю московскому. Иван III распоряжается в своей духовной, «что ему дал сестричичь его князь Федор Васильевич рязанский свою отчину». Договор 1483 г. своим молчанием о Федоре показывает, что Иван III еще тогда подготовил применение к Рязанскому уделу права на выморочные уделы, какое проводил в своей отчине московской, и заставил, не знаем когда и как, Федора признать это свое новое великокняжеское право, подобно тому как видим это в духовной верейского князя (1485 г.) и Андрея Меньшого. Иван Васильевич не признавал цельными комплексами ни удельных княжеств московских, когда взял на себя Рузский удел, по даче его себе князем Иваном Борисовичем мимо его старшего брата Федора волоцкого, ни великих княжений, как Рязанское, когда приобрел Старую Рязань с волостьми мимо великого князя рязанского Ивана Ивановича. А с Рязанью покончить он не торопился. Там номинально по смерти Ивана Васильевича правила его мать, княгиня Аграфена, а на деле – Иван III, посылавший ей, когда считал нужным, прямые наказы о службе себе, великому князю, всем ее служилым людям, об охране строгого порядка на южной границе и т. п.
Остается рассмотреть тверское дело. Когда Иван III взял власть в свои руки, тверским великим князем был одиннадцатилетний Михаил Борисович, и с ним был возобновлен договор на началах равного братства с гарантией полной самостоятельной власти: Москва обещает Михаилу быть с ним «за один» на удельных князей тверских, если те «згрубят» ему как великому князю, и их «к собе не примати»; также с гарантией Михаилу права свободно сноситься с Ордой[266]. На деле союз предоставлял Ивану III помощь тверских сил в обоих новгородских походах, в сборе сил против хана на Угре. Михаил делал даже больше, чем предполагалось союзным договором: давал в походе великому князю «корм по вотчине своей», словно московские войска шли по его зову ему в помощь. Московская сила нависла над Тверью и начала поглощать в себя силу тверскую. В 1476 г. поехали с Твери служить великому князю Ивану Васильевичу многие бояре и дети боярские: Григорий Никитин, Иван Жито, Василий Данилов, Василий Бокеев, три Карповича, Дмитрий Кондырев и «инии мнози». После 1480 г. этот напор становится грознее. Падение Новгорода, ликвидация притязаний великокняжеской братьи, усиление власти во Пскове, новый договор с Рязанью – все черты крепнувшей концентрации московской властной силы встревожили руководителей тверской политики и толкнули их на попытку снова искать опоры на западе.
Эти западные связи Твери никогда не прерывались. В 1471 г. Михаил Борисович женился на дочери Семена Олельковича, князя киевского, но она в 1483 г. скончалась, и в связи со второй его женитьбой начались сношения о союзе с Казимиром. Заключен был по форме литовской великокняжеской канцелярии договор о союзе[267]; Михаил обязывался с Казимиром «стояти за одно противу всих сторон, никого не выймуючи, хто бы коли ему немирен был», особенно «где будет (тверичам) близко». Москва не была названа, но формулы и так достаточно красноречивы. В остальном договор сходен с московским – по равному братству, по гарантии целости и независимости великого княжества Тверского; словом, договор был по старине, повторяя почти буквально договор Бориса тверского с Литвой 1449 г. Действительно ли все это было актом тверской инициативы, или тут скорее видны шаги политики литовской, нашедшей отклик в Твери? Есть данные думать о почине из Вильно, где тогда же «верховские князья» – воротынский, одоевский, новосильский – возобновляют договор о верной, бесхитростной службе и послушании великому князю литовскому и его преемникам. Казимир, наладивший, казалось, прочное соединение польских и литовских сил, закреплял и русские свои связи перед лицом надвигавшейся Москвы. Союз Михаила с Литвой должен был быть закреплен его браком с какой-то внучкой Казимира. В мотивах нападения Ивана III на Тверь наши летописи указывают его договор с Казимиром, что «женитися ему у короля», что он «испроси у короля за себе внуку». Известий о том, чтобы этот брак состоялся, нет, и, видно, Иван Васильевич раньше двинулся в поход, чем созрел вполне литовский союз. Для него «Тверское взятье» не было только делом приобретения земли и власти. Оно тесно связывалось с общим международным положением на западной границе, с той политикой, которую он развернул против Литвы, завязав отношения с ее врагами – Стефаном, воеводой волошским, чью дочь в 1483 г. сосватал за сына, с Венгрией, с папской курией, учитывая и ее влияние на польскую политику. Сломить опору – и так шаткую – Казимира в русских промежуточных областях, поставить твердо государственную границу в Литве наиболее для себя выгодно, перетянув колеблющиеся русские силы на свою сторону, – было для политики Ивана прямой необходимостью.
Быстрое наступление «порубежной рати» московской принудило Михаила Борисовича к челобитью на всей воле великого князя. Заключен был в конце 1484 г. договор, который вводил тверского великого князя всецело в московскую политическую систему. Михаил Борисович вынужден целовать крест «к своему господину и брату старейшему к великому князю Ивану Васильевичу всея Руси и к его сыну, к своему брату старейшему к великому князю Ивану», признать себя равным младшему брату великого князя, Андрею, сложить «перед московским послом крестное целование к Казимиру» и впредь не сноситься ни с ним, ни с кем иным без ведома московского великого князя и «никоторыми делы» не отступать от Москвы, будучи с нею заодин на всякого ее недруга.
Этим договором Тверь, сохраняя внутреннюю автономию под властью своего великого князя, решительно вводилась под политическое верховенство Москвы. Но она стоит еще рядом с великим княжением Ивана III, которое отчетливо определяется как состоящее из Москвы, Великого Новгорода и Пскова, со всеми «местами», что к ним тянут, и есть вотчина Ивана Васильевича, его детей и внуков. Властно звучит в этом договоре и воля великого князя определять своим решением спорные границы: «а что назовет князь великий земель своими землями и новоторжскими, то те земли князю великому».
Такое усиление зависимости от Москвы не замедлило усилить отъезды. Два князя удельных – микулинский князь Андрей Борисович и дорогобужский князь Осип Андреевич – отъехали в ту же зиму к Москве, не сохранив своих вотчин, по слову договора: «а князей служебных с вотчинами нам великим князем от тобя не приимати»; граница между служебными и удельными князьями в Твери значительно стерта со времен Бориса Александровича в силу общей гарантии тверских владений. Князь микулинский получил Дмитров, а дорогобужский – Ярославль. За ними «бояре вcu приехаша тверьскии служити к великому князю на Москву», чуя засилье московское, «не терпяще обиды от великого князя; занеже многы от великого князя и от бояр обиды и от его детей боярскых о землях: где межи сошлися с межами, где не изобидят московские дети боярские, то пропало, а где тферичи изобидят, а то князь велики с поношением посылает и с грозами к Тверскому, а ответом его веры не имет, а суда не дасть»[268]. Ища сохранения и защиты прав своих, бояре тверские и потянулись к центру единой действительной силы и власти.
Почва окончательно уходила из-под ног Михаила, и попытка возобновить сношения с Казимиром покончила все дело. Гонец его с грамотами к королю был перехвачен. Не принимая повторных попыток нового челобитья, Иван Васильевич двинулся на Тверь со всеми силами и 8 сентября 1485 г. обступил Тверь; на третий день сожжены были тверские посады, а там князья и бояре тверские стали выезжать из города, бить великому князю челом в службу. Михаил, «видя свое изнеможение», ночью бежал в Литву, а владыка Вассиан, князь Михайло Дмитриевич холмский с братьей и остальные князья и бояре и все земские люди вышли к великому князю с челобитьем и отворили город. Иван Васильевич послал своих бояр и дьяков привести всех граждан к крестоцелованию на свое и своего сына имя. 15-го вступил в Тверь и отдал ее сыну, который при отъезде отца в Москву и «въехал… в град Тверь жити», а при сыне оставил на Твери своего наместника, боярина Образца Добрынского. Летописи отметили, что Иван Васильевич при том «на Москву свел» мать Михаила Борисовича и многих тверских князей и бояр[269]. А в одном местническом деле 1501 г. читаем, что великий князь Иван Иванович «бояр тверских, которые были у прежнего своего государя, у великого князя Михаила Борисовича Тверского, в боярех, тех и у себя пожаловал, в боярех учинил и грамоты свои Государские на вотчины их тверские им давал и велел их писати в грамотах бояры своими».
Тверское великое княжение стало с тех пор вотчиной московских государей, но вотчиной, особой от Московского государства, на первых порах со своей местной организацией, со старым великокняжеским дворцом, в котором молодой великий князь московский заменил прежнего великого князя тверского. Но Иван Иванович, соединяя в себе великого князя московского, соправителя отца, и великого князя тверского, не стал продолжателем местной тверской традиции. Он, по-видимому, больше жил и действовал в Москве, где и умер в 1490 г. Вероятно, к моменту его кончины следует отнести изменение в строе управления великим княжеством Тверским, состоявшее, как обычно говорят, в перенесении тверского дворца из Твери в Москву. Управление закреплено этим за центром великокняжеской власти, но в его организации еще долго сохраняются следы особности Тверского государства, с особыми тверскими дворецкими великого князя, службой служилых людей «по тверскому списку», и в конце концов с возможностью фантастического мнимого восстановления в Тверском великом княжении крещеного татарина Симеона Бекбулатовича при Иване Грозном.
С разрастанием территории, сосредоточенной под прямой властью великого князя московского, понятие о ней усложнялось до своеобразной невозможности людям того времени мыслить ее как единую. Если объединение собственно московско-владимирских владений вело, как мы видели, к построению представления о их совокупности как едином вотчинном государстве великого князя Ивана Васильевича, то уже с Новгородом и Псковом дело обстояло несколько иначе. Укрепив за собой подлинную власть над их территориями, великий князь мыслит трехчленное целое – Москва, Новгород, Псков – как состав своего великого княжения, рядом с которым стоит отчина Тверская, лишь постепенно крепче и более непосредственно связуемая с единым центром власти и управления. В политических представлениях Ивана III на первом плане не единство всей территории его властвования, а полнота этого властвования над всеми ее составным частями. Это наглядно сказалось в эпизоде, какой разыгрался между ним и Псковом в 1499 г. в связи с его колебаниями по вопросу о его преемнике. В 1498 г. Иван Васильевич благословил «при собе и после себе» на великое княжение Владимирское, Московское и Новгородское великого князя Дмитрия Ивановича, но через год при дворе верх стала брать партия второй жены великого князя Софии Фоминишны и ее сына Василия, и Иван III «пожаловал… сына своего князя Василиа Ивановича, нарек его государем великим князем, дал ему Великий Новъгород и Пьсков великое княжение», о чем псковичей уведомило особое посольство. Псковичи испугались, может быть, того, что ослабеет с разделением московская защита от врагов, и послали великим князьям Ивану Васильевичу и внуку его Дмитрию Ивановичу челобитье, «чтоб держали отчину свою в старине, а который бы был князь великий на Москве, тот бы и нам был государь». Иван Васильевич гневно отвечал: «Чи не волен яз князь великий в своих детех и в своем княжении? Кому хочю тому дам княжение», поняв, по-видимому, псковское челобитье как попытку вмешаться в борьбу придворных партий из-за Дмитрия – внука и Василия – сына, а не как постановку вопроса о единстве власти и государственной территории[270]. И этот пример, кажется, подтверждает общую мысль моего изложения, что в образовании Московского государства мысль о «собирании власти» господствовала над представлением о «собирании земли», в строгом смысле слова – объединения территории.
Чтобы покончить с вопросом о «присоединениях» Ивана III, упомяну еще о переходе под московскую власть группы князей-отчичей Чернигово-Северской земли. Движение это вытекало из особенностей положения этого княжья, сидевшего на своих «отчинах» под властью великих князей литовских, которым «били челом в службу». То служило оно «на обе стороны», то одной Литве, а то владело даже пожалованиями от великого князя литовского «в вотчину» себе княжений. Частью это коренные Рюриковичи Черниговской земли, частью обруселые представители младших линий Гедиминова рода, частью московские выходцы, как сын князя можайского Семен Иванович, владевший Стародубом, и Шемячич Василий Иванович – князь Новгорода-Северского. Из полноты их обладания вотчинными княжениями правовые идеи того времени выводили их право отъезжать от одного великого князя к другому не только лично, но и «с вотчинами», как и самая связь этих вотчин с Литовско-Русским государством покоилась на их «докончаньи» с великим князем. В XV в. нарастают попытки закрепить связь их земель с великим княжением. В договорах с ними читаем уговор о том, что «земли их от великого княжества литовского не отступать» и в случае выморочности, а в договоры с Москвой, Тверью, Рязанью вносится условие «служебных князей с вотчинами не принимати». Но начало отъезду на московскую сторону положено внутренней политической смутой, вызванной князьями литовского происхождения, недовольными усилением Казимира.
Вотчич киевский Михаил Олелькович, лишенный Киева внук Владимира Ольгердовича, Федор Иванович Бельский и его свойственник Ольшанский, подавленные великокняжеской силой, затеяли искать против нее опоры в Москве – и «восхотеша по Березину реку отсести на великого князя Литовской земли». Ольшанский и Олелькович схвачены и казнены в августе 1481 г., а князь Бельский ушел в Москву. Этот «заговор князей», подробности которого остаются нам неизвестными, дал толчок ряду отъездов «с вотчинами» в 80-х и 90-х гг. XV в. Внутренние нелады соседа получали опору и неожиданное разрешение в наступлении московской власти к юго-западу. Иван Васильевич закрепляет за собой службу и вотчины тех князей, что служили на обе стороны, как одоевские, воротынские и др. Воротынские один за другим тянутся в Москву, чуя, что нет им прочной защиты от Казимира, а затем вместе с одоевскими нападают на соседей, опираясь на московскую поддержку. По-видимому, многие из таких отъездов происходят, подобно первым переходам к Москве тверских бояр, «не стерпя обид» в пограничных спорах и наездах. Князь Иван перемышльский, Иван белевский, князь мезецкий, Андрей вяземский переходят к Ивану Васильевичу, который, начав прямую войну с Литвой, захватывает и других мелких князей с их вотчинами. И по мирному договору 1494 г. за ним укреплены Вязьма, Рославль, Венев, Мстиславль, Таруса, Оболенск, Козельск, Серенск, Новосиль, Одоев, Воротынск, Перемышль, Белев, Мещера. В связи с той же литовской политикой Ивана III в 1500 г. переходят в Москву Семен бельский, князь Семен Иванович можайский с Черниговом, Стародубом, Гомелем и Любечем, и Шемячич с Рыльском и Новгородом-Северским. Перемирие 1503 г. закрепило эти приобретения[271]. Но все эти дела хотя и выросли на почве еще удельно-вотчинных отношений и воззрений, по существу далеко ушли от них, т. к. ссылки на старое, давно на деле отжившее право «отъезда с вотчинами» выродились в дипломатическую уловку и отступают перед широкими планами великого князя «всея Руси», выдвигавшего в эту пору уже новый принцип – принцип национальной политики, хотя еще построяемый на особой вотчинно-династической теории, по которой московским государям принадлежит право на все наследие князей Рюрикова дома с древнейших времен.
Глава VIБоярство
Красной нитью проходит через всю историю присоединений Ивана III одна существенная черта – стремление великого князя овладеть местными служилыми силами, поставить их прямую личную службу себе, стягивая их в Москву, к одному центру. Эта черта – следствие всей системы княжеского управления и властвования, как оно сложилось в вотчинных княжествах удельной Руси и перестроено постепенно московскими государями на новых, расширенных основах. А перестройка эта – одна из основных сторон той властной работы, какая произведена Иваном III и его ближайшими преемниками и преобразовала политический строй Великороссии из удельно-вотчинных форм в формы новой московской государственности на началах единодержавия.
Представляется естественным после обзора процесса, которым власть над всеми частями Великороссии собрана в руках одного вотчича – государя московского, обратиться прежде всего к той стороне деятельности строителей Московского государства, которая имела своим объектом отношения к боярству. Под боярами я разумею тот общественный слой, который ближе всего стоял к княжеской власти, был главной ее опорой и орудием ее деятельности, сам сильно влиял на княжескую политику, так что она нередко оказывалась даже средством осуществления политических тенденций влиятельных групп боярства. Конкретнее боярство определяется как высший разряд вольных слуг князя и как класс крупных землевладельцев. Оба эти признака необходимы для понятия «боярство» и, взятые вместе, исчерпывают его содержание. И древняя Киевская Русь не знала бояр, которые не были бы княжими мужами, старшей дружиной, а для «удельного времени» это бесспорно, хотя для ранних киевских времен и утверждали в научной литературе существование каких-то земских бояр, вовсе не засвидетельствованных источниками. Про слово «боярин» отмечу, что русское его производство от «болий» или «бой», хоть за него авторитет такого языковеда, как И. И. Срезневский, лингвистически совсем невозможно. Вероятнее восточное происхождение слова – из турецких наречий: bajar – название богатого и знатного (хотя и об этом спорят востоковеды Корш и Мелиоранский). Для этимологического смысла это, впрочем, никакой разницы не дает: термин бытовой, отмечающий социальное положение, барство бояр. Этот термин вытеснил древнее – «огнищане», которым отмечалась иная сторона – принадлежность княжих бояр к составу княжего двора (огнище), его старшей дружины.
Как мощный фактор общественной и политической жизни Северо-Восточной Руси великорусские бояре выступают сразу и ярко на самой заре истории Суздальщины, при Юрии Долгоруком и Андрее Боголюбском. Одной из существенных заслуг В. И. Сергеевича считаю настойчиво проводимую им мысль, что именно боярство было в удельное время XIII и XIV вв. носителем тенденций к сохранению и восстановлению единства Северо-Восточной Руси в эпоху, когда ее политическая сила дробилась в ее распаде на местные вотчинные княжества[272]. Верхи великорусского боярства группировались вокруг великокняжеского стола владимирского и поддерживали его традиции, потянувшись сперва в Тверь, потом в Москву в поисках подлинной силы, которая могла бы поддержать и осуществить стремление к единству политической власти великого княжения Владимирского и всея Руси. Стремление к политическому объединению вытекало из потребностей, созданных международным положением Великороссии, как оно определилось еще во времена Юрия и Андрея, и придало крепкую живучесть традициям великорусского старейшинства, особенно в среде великокняжеских бояр, которые в период неустойчивой смены носителей великокняжеской власти (братьев и сыновей Александра Невского) сплачивались, по-видимому, вокруг митрополичьего двора, как только он осел во Владимире. Со времен Калиты, с 20-х и 30-х гг. XIV в., наблюдаем отлив этого боярства от Твери, к которой оно было примкнуло, в Москву, где боярство сплотилось вокруг московских князей, поддерживая и развивая их великокняжескую политику.
Бытовой, социально-экономический термин «бояре» получил, естественно, широкое и довольно расплывчатое значение в старом языке. В житейском обиходе называли боярами первоначально всех служилых землевладельцев, как боярщиной – всякую землевладельческую вотчину. То боярство, о котором я говорю, выделяется поэтому в памятниках XIII и XIV вв. терминами «бояре большие», «бояре нарочитые», отличаются еще в начале XV в. бояре великие и меньшие. Лишь постепенно вырабатывается более отчетливая терминология, закрепившая в Северо-Восточной Руси слово «бояре» за высшим слоем служилых людей, установив для «меньших бояр» термин «дети боярские». Это словоупотребление развивается постепенно в связи с развитием организации служилого класса, когда оба термина приобретают наряду со старым, бытовым значением новое и официальное значение «чинов» служебных. С этой служебной точки зрения все, кто служит князю, составляют его двор, но внутри княжого двора различаются два слоя слуг княжих, слуг вольных – высший, княжие бояре, и младший, княжие дворяне, в составе которых видим и «детей боярских», и более мелких по общественному происхождению и положению дворцовых слуг, иногда даже людей несвободных, людей купленных, холопов княжих. Все это – только терминологические заметки: о самих явлениях – речь впереди.
Исходным пунктом для характеристики боярства, великих и младших вотчинных княжений так называемого удельного времени служит, как известно, то, что бояре – «вольные слуги» князя, причем терминология источников выделяет термином «бояре» высший слой этих вольных слуг. Неслужилого боярства удельные века так же не знают, как не знала его и Киевская Русь. А в составе этого боярства выделяются особыми терминами и специальными признаками те бояре, которые ближе входили в княжой двор, примыкали к ближайшему, непосредственному окружению князя. Это бояре введенные и путные. Как ни часто встречаем в источниках «бояр введенных», – но на нашем понятии о них лежит печать некоторой неопределенности. Этого термина мы не в состоянии связать с каким-либо особым видом службы, с представлением об определенной должности. Ключевский называет бояр, введенных вместе с путными, «личным составом высшего управления в княжестве удельного времени», причем отмечает, что акты XV в. слабо проводят отличие одних от других, иногда, например, заменяя эти выражения словами «бояре и путники». Указывает Ключевский на близость терминов «введенные» и «большие» бояре, хотя не считает возможным установить их тождество. В конце концов Ключевский приходит к отождествлению бояр введенных и путных, по крайней мере в том смысле, что всякий боярин введенный был, по его мнению, в то же время и путным, и объясняет «правительственное значение» бояр введенных тем, что «это были управители отдельных ведомств дворцовой администрации или дворцового хозяйства», т. е. дворецкий, казначей, сокольничий, стольник, чашник и т. п. Но тогда для бояр путных собственно ничего не остается, и Ключевский видит в них второй, ниже бояр введенных, слой путных слуг[273].
Весь этот путь пояснения, что такое введенные бояре, едва ли правилен, т. к. тексты наши не дают основания для разложения введенного боярства на сумму дворцовых должностей. Материал Ключевского уполномочивает скорее на заключение, что должности по управлению дворцовым хозяйством и введенное боярство – два несоизмеримых явления, явления разного порядка. Не исполнением тех или иных должностей определяется введенное боярство, а наоборот, окружая себя боярами введенными, князь поручал тому или иному из них путные должности, которые, однако, могли быть и в руках бояр путных, но не введенных. Слова грамоты XVI в., приводимые Ключевским: «ино сужу их яз князь великий, или мой боярин введеной, у которого будет матери моей великой княгини дворец в приказе», – показывают нам боярина введенного, которому поручается управление дворцом великой княгини матери, а упоминание, хотя, по-видимому, из очень позднего источника, о «боярине введеном» и «горододержавце» намекает на возможность встретить введенного боярина и на наместничестве. Ища конкретного определения введенного боярства, Ключевский, несомненно, суживает это понятие и переводит его в несоответственную плоскость: это-де «главные дворцовые приказчики». Я бы сказал иначе: введенные бояре – тот круг лиц, из которого князь прежде всего брал тех, кому приказывал то или иное ведомство, но этим, конечно, нисколько, по существу, не определяется введенное боярство. Известно, что попытка Ключевского определить введенное боярство, исходя из представления о нем как о личном составе дворцовых чиновников, привела его к определению Боярской думы удельного времени как «совета главных дворцовых приказчиков – по особо важным делам», чем этой думе придан, в его изложении, резко выраженный вотчинно-хозяйственный характер. Это в свою очередь связано с представлением о вотчинных княжествах удельного времени как частноправовых хозяйственных владельческих единицах. Но об управлении каких княжеств идет речь?
Все, что мы знаем о введенных боярах, касается крупных великих княжений – и прежде всего Московского княжества. А как ни мало нам известно управление Москвы, Твери, Рязани, Нижнего в XIII, XIV и XV вв., – знаем, однако, для первых двух из этих столетий о существовании должности тысяцкого, а одного этого достаточно, чтобы не сводить всего княжого управления к формам управления дворцового. В центре управления стольными городами крупных княжений стоит должность старого типа – тысяцкий, державший в старину, в Руси Киевской, «тысячу и весь ряд». Должность эту занимали люди с сильным общественным влиянием, и по мере роста силы князей, вокруг тысяцких идет какая-то внутренняя политическая борьба. При Семене Ивановиче московском на московского боярина Алексея Петровича падает тяжкая опала за какую-то крамолу против великого князя, а при Иване Ивановиче он – тысяцкий, что вызвало большую смуту, убийство его втайне, отъезд нескольких видных бояр в Тверь. Быть может, борьба и завязалась из-за самой должности, т. к. в числе отъездчиков видим В. В. Вельяминова, «последнего тысяцкого», сын которого снова отъехал из Москвы, но схвачен и казнен в 1379 г. Из четырех известных нам рязанских тысяцких трое погибли насильственной смертью. Быть может, причина трагизма, обвеявшего конечную историю тысяцких, объяснима их высоким и влиятельным положением, какое видно из связи этой должности с определенными фамилиями. Дед В. В. Вельяминова Протасий был на Москве тысяцким при первом князе Даниле, а его сыновей, хотя и не достигших «отнего» звания, памятники письменности московской продолжают называть «тысяцкими». И в Твери тысяцкие в течение трех поколений из рода Шетьевых, отец после сына.
Когда эта должность исчезает, ее сменяют наместники великого князя, – на Москве, например, опять-таки должность слишком важная, чтобы проходить мимо нее при характеристике великокняжеского управления, а ничем не связанная с дворцовым хозяйством. Наконец, несомненно, к числу «больших» бояр принадлежали и наместники по городам, по крайней мере главным; и выделять их в какой-либо второстепенный разряд боярства – после бояр введенных – едва ли правильно. Соловьев даже склонялся к мысли, что «большой боярин, или введенный, был именно горододержавец, получавший города, волости в кормление». Ключевский справедливо возражает против этого, т. к. невозможно выключить из введенного боярства тех, кто жил и служил на должностях дворецкого, окольничего и т. п. в стольном городе, при дворе князя. Соловьев исходил из статьи договора Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем серпуховским: «А коли ми взяти дань на своих боярех на больших и на путных, тогды ти взяти на своих так же по кормленью и по путем», подчеркивая связь больших-введенных бояр с кормленьями. И связь эта, несомненно, один из существенных их признаков[274].
Не считая возможным следовать Ключевскому в определении введенных бояр по занимаемой ими определенной группе должностей (дворцовых), не могу в то же время сомневаться в характерной черте введенного боярства: это боярство должностное. Об этом ярко свидетельствуют междукняжеские договоры. Подтверждая, что между союзными князьями «боярам и слугам вольным воля», договоры отмечают, как известно, и обязанность отъехавших бояр «сидеть» в городской осаде «туто, где кто живет», т. е. участвовать в защите того княжества, той земли, откуда они отъехали, если они там остались землевладельцами. Но из этой обязанности исключены «бояре введенные и путники», «бояре и путники», или «бояре путные», гласят три варианта этой оговорки[275]. Эту статью договоров представляется мне правильным сопоставить со следующей статьей договора Дмитрия Донского с Владимиром Андреевичем серпуховским: «А который боярин поедеть ис коръмленья от тобе ли ко мне, от мене ли к тобе, а службы не отъслужив, тому дати коръмленье по исправе, а любо служба отъслужити ему», и признать, что введенные бояре выступают перед нами, как вообще высший слой должностного боярства, на должностях ли центрального дворцового управления (дворецкий, казначей, конюший), или на наместничьих кормлениях, причем, однако, выходит, что не все кормленщики и не все путные суть бояре введенные, а, по-видимому, лишь высший их слой, который не потому введенный, что должности занимает, а потому получает важнейшие и доходнейшие должности, что он введенный. Мудреное и никем еще не объясненное название этих бояр «введенными» поясняют обычно указанием, что оно позднее вытесняется терминами «ближние», «думные» бояре и дьяки, причем Ключевский остроумно предлагает признать, что «в XVI в. удельное звание введенного разложилось на два понятия, прежде в нем сливавшиеся»: человека думного и ближнего[276]. Я считал бы возможным признать «введенное боярство» предшественником боярства «думного», а «ближнего» разве в том смысле, что введенные бояре так же выделяются из круга бояр вообще, как позднее, с расширением круга думных людей, выделились из их среды «ближние», «комнатные» советники великого князя. Слово же «введеный» вызывает представление о каком-то «вводе», быть может, тождественном по существу, а, вероятно, и по форме с позднейшим «сказыванием» боярства тем лицам боярского происхождения, которые этим актом вводились в состав думцев великого князя.
Если так, то под введенными боярами остается разуметь ближайший круг правительственных сил князя, его «старшую дружину», его «думцев», или «бояр думающих», как сказали бы в Киевской Руси. Из них – его тысяцкие, его воеводы, что идут в поход во главе «двора» великого князя, заменяя по нужде его самого, его наместники, его судьи, что творят его личный суд, по его приказу-поручению. Эти бояре в первую голову служат великому князю, а он их «кормит по службе». Их службу надо себе представлять разнообразной, не закрепленной в определенную форму. Прежде всего это служба мечом, защита вооруженной силой интересов князя. Боярство – класс военный, и нет боярина, которого не встретишь на ратном поле воеводой и воином. Когда князь «садится на коня», то и его бояре с ним. Что до других сторон боярской службы, то ее общая основа в той же верности, какая определяет и разное дело бояр при князе. Бояре по обычному воззрению обязаны своему князю «добра хотети во всем», и что услышат о его добре или лихе, то им сказать, а доверенного им дела «не проносити», а хранить. Эти отношения составляли основу связи. А назначение на определенные должности – уже ее следствие, причем в них нераздельно сплетены служба и кормление, скорее с преобладанием второго, чем первой. Вернее будет сказать, что службой боярской по тогдашним понятиям считалась не деятельность по занимаемым боярами должностям, а их ратное и политическое служение мечом и советом князю. За эту их службу князь их «кормил», по службе глядя, давая им в кормления доходные должности. Но и так выражаясь, я выражаюсь не точно, ибо наше понятие должности, собственно, вовсе не применимо к явлениям этого порядка.
Боярам своим князь жаловал в кормление города, волости и доходы. О таких пожалованиях довольно часты упоминания в летописях. Упоминая о «приездах» князей или бояр в службу великому князю, они сообщают, что князь им за то дал или пожаловал такие-то города, села, волости. Знаем, что на такие пожалования давались грамоты, но подлинных, старых грамот на кормление до нас почти не дошло. Большая часть их известна только в копиях так называемой Палаты родословных дел при Разрядном приказе, куда после отмены местничества, в силу указа от 12 января 1682 г., московские служилые люди представляли «родословные росписи» свои для составления полной «родословной книги». Росписи требовались с «явным свидетельством», с оправдательными документами, а такими являлись разные древние грамоты, с которых в приказе снимали копии, возвращая, к сожалению, подлинники владельцам. В таких копиях сохранился, между прочим, и ряд грамот на кормления. Но среди документов, представленных в Палату родословных дел, были и явно подложные, и весьма сомнительные вместе с подлинными. Все же их тип и содержание устанавливаются с достаточной определенностью. Такое пожалование состояло в городе или волости «по тому же как было за прежними наместниками, со всеми пошлинами», причем пошлины эти иногда и различно перечисляются: «и с пятном», «с правдою и с пятном», «с мосты и с перевозы» и т. п.[277] – жалуются, стало быть наместничьи, т. е. княжие, доходы, установленные обычной «старой пошлиной». Кормленщик является в то же время наместником, или волостелем. Населению предписывается «слушать его и чтить, а он их блюдет и ходит по пошлине». «И вы, все люди тое волости, чтите его и слушайте, а он вас ведает и судит и ходит у вас во всем потому, как было преж сего»[278]. Размеры жалуемых доходов бывали, видимо, весьма разнообразны. То они определяются просто тем, как было при прежних кормленщиках, то пожалование касается доли всего дохода, как в духовной Семена Ивановича, великого князя (1353 г.): «а хто моих бояр иметь служити у моее княгини, а волости имуть ведати, дають княгине моей прибытъка половину», то перечисляются подробно в особых наказных и доходных списках. Вопрос о том, на какой срок давались кормления, не скажу, чтобы был ясен. Проф. Филиппов в «Учебнике истории русского права» говорит: «Кормления жаловались на срок или были бессрочными, иногда, даже наследственными»[279]. Прямую срочность трудно установить по нашим источникам для XIVXV вв. Обычны формулы «бессрочные», но отсутствие срока в грамоте как разуметь? В XVI в. часты пожалования кормлений, состоящие в том, что великий князь кормленщику «попускает» свое жалованье «на другой год сряду», но есть ли это новость? Неуказание срока не создает еще положительной бессрочности, а скорее такое отношение, которое в западноевропейском средневековом праве назвали бы прекарным, т. е. зависящим – в продолжении – от воли жалователя. Дело в том, что такая формула, как приведенная мной ранее статья договора 1362 г. (Дмитрия Донского и Владимира Андреевича) об отъезде боярина с кормления, предполагает относительную срочность кормления: а поедет боярин «службы не отслужив», то либо получает и отдает кормленье «по исправе» (разумеется расчет с князем по «прибытку») или обязан «отслужить службу». Понять суть этого порядка обычного можно только так, что кормление понималось как отношение двойное, взаимное (служба-кормление) с нормальной периодичностью в один хозяйственный сезон. Говорю не срочностью, а периодичностью, т. к. более чем вероятно обычное продолжение кормления на ряд таких периодов, из которых каждый, годичный, завершался расчетом в конце, очевидно, хозяйственного сезона. Забегая несколько вперед, отмечу мысль, которая, наверное, и у вас уже возникла, об аналогии этого условия отъезда кормленщика с крестьянским отказом – в срок и с расчетом.
Что до наследственности кормлений, то ее тоже можно разно понимать, отличая фактическое преемство на кормлении сына после отца, племянника после дяди и т. д. – «наследственность» не по праву – от вопроса о тенденции к закреплению вотчинного права на кормление и ее исторической судьбе. Фактическое преемство – явление, вероятно, нередкое, хотя, конечно, данных о нем у нас мало. Думаю, что его можно представлять себе нередким, потому что ведь и в Киевской Руси встречаются следы боярских фамилий, в нескольких поколениях занимавших должности тысяцких и воевод. Наши кормленные грамоты, из которых старшая не восходит за 60–70-е гг. XIV в.[280], знают пожалования племянника, «как было за его дядей», отца вместе с сыном, сына тем, «что было дано за выезд отцу его», и т. п. Но и о подлинной «наследственности» кормлений можно найти кое-какие указания. Сюда я прежде всего отнес бы пожалования городов и крупных волостей выезжим из Литвы князьям, «в вотчину», как иной раз выражаются летописные своды.
Правда, фактически из таких пожалований ничего прочного не вышло, не образовалось из них «вотчинных княжений» своеобразного – не удельного, а кормленного – происхождения, но причина тому в ходе событий политической истории, а не в невозможности самого явления, которое, видимо, вполне отвечало понятиям того времени. Можно только – а такая оговорка имеет свое основание – считать, что подобные пожалования были в Северо-Восточной Руси явлением наносным, подражанием практике Литовско-Русского государства, где отъездчики из великого княжества Московского, как можайские княжичи или Шемячич, получили «в вотчину» Чернигов и Стародуб, Новгород-Северский и Рыльск, да и отъехали с ними затем опять к Москве. Но попытка Чичерина и Дмитриева установить факт превращения кормления в вотчину с правом суда и управления не удалась[281]. Эти ученые опирались на единственный документ – судное дело кистемских бояр, относящееся к 30-м – началу 40-х гг. XV в., но и то истолковали его неправильно, т. к. в нем нет следов первоначального кормления, ставшего-де вотчиной. Надо еще отметить, что нет никакой возможности установить по-существу разницу между пожалованием волостей в кормление и слободок в путь; по-видимому, все отличие терминологии объясняется свойствами жалуемой единицы, которая, во втором случае, принадлежала к землям дворцового пути.
Наконец, разновидностью кормлений были частичные пожалования отдельных доходов – «торговых пошлин» в определенных уездах или «ямских» доходов в городе, – что опять-таки соединялось с полномочиями «то дело ведать и пошлины свои имать». Кормили князья своих бояр и слуг вольных на наместничествах и волостельствах и иных единицах управления разного размера и качества. Кормили их и при своем дворцовом хозяйстве. Наши источники не дают возможности детально и наглядно проследить, как развился общеизвестный в главных чертах и знакомый всему европейскому средневековью процесс превращения дворцовых должностей в высокие придворные чины, не связанные уже с действительными функциями и хлопотами по дворцовому хозяйственному обиходу. «Путными, – говорит Ключевский, – назывались все дворцовые чиновники, высшие и низшие, получавшие за службу дворцовые земли и доходы в путь или в кормление», причем весьма трудно различить подлинных дворцовых управителей от номинальных путников – кормленщиков[282]. Во всяком случае и в этом круге дворцового и путного управления бояре и вольные слуги князя – руководящая среда.
Глава VIIБоярское землевладение
Что до боярства, то, как сказано, ближайший к князю, кормящийся на кормлениях и путях, и деятельный на наместничествах и должностях центрального управления княжого слой его – это бояре введенные. Как же представлять себе остальное боярство, от которого введенные отличны?
Эти «бояре все», кто служит великому князю, рисуются нам прежде всего основой его боевой силы, рядом с его личным войском, его «двором». Их значение опирается на землевладение, опору их социального положения.
По условиям всего уклада вотчинных княжений удельного времени крупное землевладение являлось существенным элементом их политического строя и управления. Недаром Н. П. Павлов-Сильванский назвал «крупное единоличное землевладение, господскую, боярскую вотчину или боярщину» одним из «основных учреждений государственного устройства средних веков»[283]. Боярщина, действительно, была институтом не только землевладения, но и управления.
Вопроса о «происхождении» такого боярского землевладения мне, собственно, касаться особенно незачем. Отмечу только, для сохранения исторической перспективы, что это явление, уже сложившееся в основных своих чертах еще в киевский период. С XI в. идут известия о боярском землевладении, о селах боярских, где хозяйство ведется руками частью невольной челяди – холопов, частью полусвободного люда – закупов. С падением Киевщины и городского строя русских земель повсеместно наблюдаем быстрый рост силы и значения землевладельческого боярства. На русском северо-востоке – это влиятельная политическая сила во времена Юрия Долгорукого, Андрея Боголюбского, Всеволода Большое Гнездо. В так называемые удельные века боярство – неизбежная действующая сила во всех перипетиях междукняжеских отношений, настроение которой не раз решало судьбы князей и княжений. А фундамент боярского значения – в политической силе и политическом характере боярского землевладения. Суть этого «политического характера» в том, как известно, что владелец боярщины «имел право суда и управления, в той, или иной мере, над населением в пределах своих владений» (Павлов-Сильванский) или, как выражается Неволин, «получал многие права державной власти и становился в своей вотчине как бы князем», был для населения своей вотчины судьею по делам не только гражданским, но и уголовным, собирал на себя в своей вотчине различные пошлины, следовавшие в казну княжескую, например, мыто, мостовщину, перевоз, пользовался повинностями, учрежденными собственно для князя, и т. п. Словом, был во всем подобен кормленщику-наместнику по отношению к населению, т. к. «ведал его и судил, и ходил во всем по пошлине». Мы знаем об этих особенностях владельческого положения средневековых бояр исключительно из жалованных грамот разного типа – несудимых, невъезжих, льготных, которыми, начиная с Ивана Калиты, княжая власть гарантировала боярские вотчинные привилегии, определяя обыкновенно их объем и границу. Это вызвало у историков представление, что правительственные права землевладельцев над населением их вотчин явились, в самом происхождении своем, результатом княжого пожалования. Так долго, хотя и не без колебаний, смотрели на Западе на происхождение сходных прав западноевропейских феодалов из королевских пожалований, но дальнейшая работа привела к выводу, что права эти и связанная с ними практика много старше первых так называемых «иммунитетных грамот». И у нас гениальный создатель истории русского права К. А. Неволин еще в 1857 г. после характеристики державных прав бояр по жалованным грамотам землевладельцев писал в своей «Истории гражданских законов»: «Но, может быть, такими грамотами был только подтверждаем как исключение (?) тот порядок вещей, который в древнейшие времена существовал сам собою и по общему правилу. Надобно полагать, что в древнейшие времена права вотчинника были не теснее, а напротив, еще обширнее, чем они были во времена позднейшие… При слабой власти общественной сильный вотчинник в пределах своей земли был самовластным господином. Никто не мог вступать на его землю без его согласия. Он был посредником между правительством и лицами, жившими под его рукою на его земле. Он производил суд между ними по делам, у них между собою возникавшим, и никто не мог вмешиваться в отправление судебной его власти. К нему должен был обращаться тот, кто имел дело до его людей или людей, живших на его землях… Если дело происходило между лицами, подвластными разным вотчинникам, то общий суд их полагал ему конец»[284]. Так, облик боярина-землевладельца рисуется Неволину весьма сходным с положением удельного князявотчича, также вполне самостоятельного во внутреннем управлении, суде и расправе над населением своего княжества, также разрешавшего споры своих людей с чужими в форме сместного или вопчего суда. Общий взгляд Неволина возрожден Н. П. Павловым-Сильванским, который проводит мысль, что «иммунитетные права проистекают не из отдельных княжеских пожалований, а из общего обычного права»[285]. Высказавшись так, Неволин продолжает: «С утверждавшеюся и распространявшеюся княжескою властью такой порядок не мог быть совместен. Но он не мог быть вдруг уничтожен. Переход к уничтожению его составляют несудимые грамоты. То, что прежде принадлежало вотчиннику в силу вотчинного права, то было теперь знатнейшим вотчинникам обеспечиваемо жалованными грамотами, как особенное преимущество». Тут не все, конечно, верно. Неверно то, что жалованные грамоты подтверждали лишь «как исключение», и то за «знатнейшими», то, что было прежде общим правилом. Сергеевич, также вслед Неволину признавший, что «возникновение указанных преимуществ и льгот относится, конечно, к самой отдаленной древности», говорит более правильно: «Надо думать, что такие пожалования составляли общее правило, а не исключение», – и указывает, что среди пожалованных, чьи грамоты до нас дошли, встречаются разные «Ивашки и Федьки», имевшие свои привилегии наряду с большими людьми, имена которых писались с «вичем»[286].
В итоге боярщина является в составе вотчинных княжений удельного времени не новообразованием, созданным будто бы княжеской политикой пожалований, а бытовой и обычно-правовой стариной, которая растет и развивается, и крепнет параллельно развитию самих вотчинных княжений, внутри их, и с которой растущей в свою очередь великокняжеской власти приходилось считаться как с большой общественной и экономической силой. Близость такой боярщины к вотчинным княжениям и уделам, особенно мелким и дробным по территориальному объему, естественно, привела исследователей к вопросу: распространялось ли на них право отъезда с вотчинами, свойственное даже самым мелким князьямотчичам, которые постепенно теряли это свое право лишь окольным путем договоров с великим князем о том, что им от него «неотступным быти», и договоров между крупными князьями о том, чтобы друг от друга их служебных князей с вотчинами не принимать, а которые отъедут, то те вотчин лишены? Всего тщательнее обработал этот вопрос Н. П. Павлов-Сильванский в § 81 своего труда о «Феодализме в удельной Руси» и пришел к вполне правильному выводу, что боярский отъезд с вотчинами был явлением, весьма знакомым удельной Руси, но рано подавленным окрепшей княжеской властью, почему оно и отразилось в наших источниках почти только косвенно. Полнота вотчинной власти над боярщиной была столь велика, что при свободе личной службы бояр-вотчинников получалось резкое противоречие между политико-административным значением боярщины в составе одного княжения и службой самого боярина в другом. Отсюда забота каждой политической единицы в удельной Руси, чтобы чужие бояре, как и чужие князья, не распространяли своей вотчинной власти на ее части ни в форме покупки земель, ни в форме приема под свою господскую власть так называемых закладней, или закладников, вольных людей, поступавших под чью-либо частную, личную власть путем челобитья им в службу или под их патрональную опеку. Лишь в виде компромисса в договорах между союзными князьями устанавливается возможность боярина или вольного слуги-вотчинника служить в одном княжестве, а вотчину иметь в другом, и то с обязательством не разрушать ее связи с политико-административным целым местного княжества, т. е. «судом и данью», «тянуть по земле и по воде» и не уклоняться от участия в защите по территории, а являться для «городной осады» к месту своего землевладения. Новгородцы настойчиво уговариваются с князьями, чтобы те не принимали «ни людий новгородьскых… ни земли»[287].
Прямые примеры битья челом в службу с вотчиной известны – неожиданно – лишь поздние. Один относится ко временам Василия Темного: в его жалованной грамоте 1461 г. читаем, что великий князь пожаловал суздальского землевладельца Алексея Краснослепа его же отчиною, пустошью Хоробровскою[288]; пожалование не совсем понятное, не ясно и то, от кого «отъехал» Краснослеп, но вне связи с переходом на службу к великому князю от местного суздальского князька и вовсе нельзя объяснить пожалования служилого человека его же вотчиной; так и великий князь Иван Иванович, когда отец ему Тверь дал, приняв бывших тверских бояр в свои бояре, дал им жалованные грамоты на их вотчины. Яснее два других примера: из грамоты Ивана III 1487 г. узнаем, что муромский вотчинник Ивашка Максимов сын Глядящий «бил челом… великой княгине Софее и с своею вотчиною, с половиною селом Глядящим», и князь великий «пожаловал тем его половиною селом Глядячим»[289]. Наконец, в духовном завещании Ивана III читаем: «а бояром и детям боярским ярославским со своими вотчинами и с куплями от моего сына Василия не отъехати никому никуды, а хто отъедет, и земли их сыну моему, а служат ему и он у них в их земли не вступается». На фоне наших источников эти строки производят впечатление чего-то необычного, исключительного: нет обычного права личного отъезда с сохранением вотчины на условии тянуть по земле и воде. Я думаю, что тут можно видеть отражение тех порядков и отношений, которые сохранились с большей косностью и верностью старине в мелких удельно-вотчинных захолустьях, от которых до нас почти вовсе документов и иных сведений не дошло. А наши источники – почти сплошь московские, т. е. отражают более сложную и напряженную политическую жизнь, в которой, по выражению Неволина, «разрушены были многие древние установления Русского народа». Еще один пример «отъезда с вотчиной» Павлов-Сильванский видит в истории Волоколамского монастыря, когда игумен Иосиф Волоцкий, недовольный подчинением князю Федору Борисовичу волоцкому, просил великого князя «принять монастырь в покров и в соблюдение свое»: взял бы великий князь монастырь с игуменом и братьею «в великое свое государство и не велел бы князю Федору Борисовичу вступатися ни во что». Житие Иосифа говорит об этом так, что Иосиф «отказался от своего государя в великое государство». Василий III, действительно, «взя обитель… в свою державу», а Иосиф, когда о том ходатайствовал, то подкреплял свое челобитье на ряде других примеров, когда монастыри, находящиеся в мелких вотчинных княжествах, были по челобитью игуменов Василием Темным взяты «в его государство» с запретом «тем князьям в те монастыри вступатись ни по что»[290].
В известном риторическом рассказе о «Житии и преставлении царя Русского, великого князя Дмитрия Ивановича» московский книжник вложил в уста Донскому цветистую речь по адресу бояр, где великий князь говорит, что с ними он царствовал, с ними держал землю Русскую, держал их в чести, и нареклись они у него не бояре, но князи земли его; и сыновьям, по повести этой, завещал Дмитрий любить бояр своих, честь им достойную воздавать, противу служений их и без воли их ничего не творить[291]. А Ключевский, говоря о действительном укладе великорусской политической жизни, говорит: «Князь правил с двумя классами, господствовавшими в обществе, военно-служилым и духовным».
В каждом политически организованном обществе, в любой стране, выработавшей хотя бы самую элементарную административную организацию, есть отношения и, так сказать, нити властвования, которые надо в руке держать, чтобы действительно властвовать и управлять живыми силами этой страны. Таким органом власти в Северо-Восточной Руси удельного времени было боярство. Конечно, Ключевский вполне прав, называя рядом с ним и духовенство; я бы только предпочел сказать– церковь, т. к. тут дело не в духовенстве как классе, а в церкви как учреждении, как организации. Но ее я пока оставляю в стороне, потому что о ней разговор будет особый.
Князь удельного времени так же не представим без боярства, как древнерусский князь без дружины. В [прямой] связи с сильным и деятельным боярством его [князя] собственная общественная сила. И Москва растет, собирая к себе многолюдную боярскую массу, высасывает живые соки из соседей-соперников, привлекая на службу себе, добром или неволей, местные боярские силы. Удельное средневековье не знает еще безличных учреждений как деятельных сил управления и властвования. Оно строит свой политический быт на личных силах и личных отношениях. Присмотримся ближе, в каком смысле боярство было необходимым органом княжого властвования, и мы, быть может, лучше поймем, почему такая служба могла быть только вольной и основанной на договоре, на взаимной связи интересов и выгод. Две фигуры тут важны: боярин-наместник и боярин-вотчинник.
Одной из существенных научных заслуг Н. П. Павлова-Сильванского представляется мне выяснение в той части его труда, которая озаглавлена «Община и боярщина», подлинного житейского характера и значения наместничьего управления XIV–XV вв. Вглядевшись в то, что оно из себя представляло, поражаешься поверхностным характером его управительной роли и деятельности.
Округа наместничьего управления были огромны в слабо населенной стране, где поселки волостные раскидывались на сотни верст в море леса и пустырей, часто болотных. Сама старинная волость – большая территория от 200 до 800 квадратных верст. А по нескольку десятков таких волостей приходилось на станы наместничьего управления; два-три, иногда больше, таких стана составляли округ наместничьего управления, которое ведалось каким-нибудь десятком или несколько большим числом его агентов, тиунов и доводчиков. Эта кучка людей, можно сказать, тонула в волостном житейском море. А ведь ею исчерпывалось представительство власти на местах в областном управлении. Князю это управление служило отчасти источником дохода, отчасти и, вероятно, даже больше средством содержать нужную силу слуг своих, кто покрупнее, и собирать их к себе побольше.
А чем было оно для населения, что ему давало? Основные функции управления выполнялись почти целиком выборными волостными властями, «старостой со крестьяны». По Двинской грамоте, единственной уставной грамоте XIV в., «самосуд», караемый пеней – только один: «кто изымав татя с поличным да отпустит, а собе посул возмет» – а «опрочь того самосуда нет», да ведь и это, по-настоящему, вовсе не самосуд. Охрана местной безопасности, поскольку существовала, создавалась, очевидно, самодеятельностью волостных общин: у наместничьего управления не было ни сил, ни средств – ни следить за местной жизнью, ни опекать ее. Наместник прежде всего кормленщик – получает кормы, собирает пошлинные доходы, но он и «ведает» и «блюдет» пожалованные ему волости. Наместник – судья. Но весь строй старого судебного процесса таков, что судебная власть вступает в силу только по почину заинтересованных лиц, а частному лицу обратиться к наместничьей власти за защитой нарушенных прав своих едва ли часто бывало по карману: столько приходилось уплатить «хоженого» или «езду» наместничьим доводчикам при надобности осмотра или опроса на месте в сколько-нибудь отдаленной от стана местности. Недаром в дошедших до нас «судных списках» всё больше монастыри да целые волости выступают сторонами. Наместник – власть административно-полицейская. Но какие были у него способы искоренять разбои и татьбу, и всякую преступность, кроме разве взыскания «вины» с волости за нераскрытые ею преступления, если о них узнает по «извету» или «язычной молве»? Наместник – власть финансовая. Но и тут его роль пассивная: получение доходов своих и государевых по раскладке и сбору волостных людей промеж себя – как те же «старосты со крестьяны» организовывали всякую повинную работу или даточных людей давали, когда это требовалось, «покручая» меж себя четвертый пятого или как приходилось на «городовое дело» и тому подобные повинности. Не будет преувеличением сказать, что при наместниках-кормленщиках вся действительная работа по охране общественного порядка и безопасности, суд и расправа, сбор государевых доходов и наместничьих кормов лежали на волостных общинах с их выборными. Система наместничьего управления лежала лишь очень поверхностно на массовой жизни областей, и ее значение, можно сказать, было, кроме целей кормления, не столько судебно-административным, сколько политическим. При слабом развитии действительной правительственной власти в ту эпоху, наместничествами достигалась иная цель: с их помощью закреплялась и сосредоточивалась в руках московского государя верховная политическая власть над областями, входившими – постепенно во все большем количестве – в состав государства великих князей московских. Жалуя своим князьям и боярам в кормление города и волости, великий князь едва ли был особенно расточителен: нельзя же было всю эту массу земель и людей, на них осевших, вовлечь в путное, дворцовое управление, а ведь это по всей тогдашней системе отношений единственный способ непосредственного управления и извлечения доходов из княжеских владений. Оставалась другая система: возлагать неизбежный минимум правительственной деятельности на местах на те органы власти, которые таким путем получали свое содержание, давая в обмен великому князю – свою службу, часть местных доходов и – last not least[292] – обеспечение его властвования над данной частью территории и населения.
На фоне такого представления о действительной роли наместничьего управления в раннем Московском государстве можем себе представить яснее политический и административно-государственный смысл тогдашнего крупного землевладения, боярского и церковного.
Для этого вопроса особенно важно установить определенную точку зрения на происхождение жалованных грамот, поскольку они определяют вотчинный суд и управление, изъятие боярщины из-под власти наместничьего управления и гарантию самого землевладения. Если признаем ходячее в нашей литературе мнение, что жалованные грамоты свидетельствуют о создании всех этих прав и привилегий крупного землевладения волей князя[293], то получится ряд совсем иных выводов о ходе тогдашней жизни и строе ее отношений, чем при Неволинском понимании дела, что-де «такими грамотами был только подтверждаем… тот порядок вещей, который в древнейшие времена существовал сам собой и по общему правилу». При отсутствии источников, которые давали бы сведения о положении крупного землевладения раньше XIV в., эпохи первых наших грамот, для меня, кроме ряда иных общеисторических соображений, вопрос этот решается, особенно, тем влиятельным и мощным положением, какое боярство – несомненно землевладельческое – занимает в Северо-Восточной Руси еще в XII и XIII вв. Если я по отношению к ранней истории Киевской Руси оказался вынужденным отстаивать значительно большую активность княжеской власти при создании и организации древнерусских земель-княжений, то для эпохи возникновения так называемого удельного порядка я настаиваю на необходимости раз [и] навсегда отказаться от картины, созданной Соловьевым и так блестяще художественно развернутой Ключевским. Образ князя – создателя своего княжества на сыром корню, в стране, населенной финскими племенами, куда он призывает русское население с далекого юга, колонизуя им свои владения, строя для него города и церкви и т. п.; князя – хозяина своей земли, на которую он принимает пришлое население, принадлежит не исторической действительности, а области книжных легенд, каких немало, к сожалению, в нашей историографии. Организация особого Ростово-Суздальского княжества во времена Юрия и Андрея Боголюбского сложилась уже на окрепшей основе славянской колонизации этого северо-востока.
В XIV и XV вв. постепенно крепнет заселение и хозяйственная эксплуатация его областей, которые в эпоху утверждения ордынского владычества уже разбиты на ряд местных вотчинных княжений, живших силою своих князей и деятельностью своего местного боярства и духовенства. Эта внутренняя колонизация – заселение и разработка обширных пустошей, вырванных в значительной мере из-под леса, шла частью сама собой, расселением волостных крестьян по починкам и волосткам, частью предприимчивостью духовных и светских землевладельцев. Княжие жалованные грамоты крайне редко предшествовали образованию крупного землевладельческого хозяйства, а их функция в процессе такой колонизации состояла по существу в утверждении, закреплении и нормировке явлений, сложившихся в ходе самой жизни. Вмешательство княжеской власти в судьбы землевладения вызывалось прежде всего столкновениями между укладом волостной жизни и новыми экономическими явлениями, и владельческими интересами вновь возникающих боярщин. Старое обычное право народных общин приходило в столкновение с новыми притязаниями землевладельцев: требовалась власть, которая разрешала бы вопросы, поставленные на очередь самой все усложняющейся жизнью.
Древняя волость захватывала в свое владение весьма обширные пространства, лишь в известной части подчиненные прямой хозяйственной культуре. Ее поселки, тянувшие к волостному центру, погосту, оказывались широко рассеянными среди нерасчищенного леса, болот и пустошей. «Территория волости, – как ее изображает Павлов-Сильванский, – определялась крайними пунктами разбросанных поселений»[294], а леса и болота долго оставались вовсе неотмежеванными от соседних волостей. Только когда поселки двух разных волостей, постепенно все глужбе врезываясь в лес, сходились так близко, что начинались между соседями столкновения из-за пользования теми или иными угодьями, звериными ловлями, бортными ухожаями, пашенным лесом, волости приступали к размежевке, «копали межи и грани тесали на деревьях». Растущее церковное и светское землевладение то и дело клином врезывалось в волостные территории, то поднимая новину путем земельной заимки в неразмежеванных, пустых углах территории, то захватывая земли, которые волость «из века» считала своими. Не всегда такие захваты, по-видимому, вызывали протест волостных крестьян, по крайней мере сразу. Иной раз возникали вольные соглашения. Волость поступалась монастырю теми или иными участками, отдельные ее члены продают богатому соседу свои расчищенные и возделанные участки.
Рост крупного землевладения, прежде всего, естественное следствие накопления богатства в руках высших социальных слоев и применения его к земледельческому хозяйству двумя путями: оно ставится либо силой невольной челяди, холопов боярских, либо трудом вольных людей – крестьян, которых втягивает в чужое крупное хозяйство возможность получить ссуду (помогу) и льготу в уплате дани и иных пошлин. Средневековое землевладельческое хозяйство могло быть относительно очень крупным, по размеру земельных владений, но не было крупным хозяйством по технике ведения дела. Поэтому верно определяют его тип историки экономического быта, когда говорят, что для него характерно соединение крупного землевладения с мелким хозяйством. Дело велось путем создания на территории боярщины многих таких мелких крестьянских хозяйств, в которые и вкладывался владельческий капитал мелкими долями в форме помоги, ссуды, отчасти уплаты даней и пошлин князю за крестьян, если не удавалось выхлопотать более или менее полной финансовой льготы. Богатые монастыри, богатые бояре деятельно поработали над этой формой развития внутренней колонизации, притом, по-видимому, если только нас не обманывает случайный состав наших источников, расцвет этой деятельности падает на последние десятилетия XIV и особенно на XV в. Во всяком случае это время, когда неослабно растет крупное землевладение, плодя свои починки и поселки и все больше утесняя более медленное развитие свободных крестьянских волостей, которым оставалось только жаловаться, что их «деревни и пустоши волостные разоимали бояре и митрополиты, не ведаем которые, за себя». Павлов-Сильванский отмечает такие моменты этого процесса: 1) «значительные части волостных территорий переходили во владение бояр и монастырей в качестве заимок или розделей невозделанных земель» – возникали деревни, которые владелец «разделал на лесе своими людьми», починки, которые «чернецы на лесех ставили»; 2) захват пустошей, заброшенных временно участков; 3) скупка участков у отдельных крестьян или других владельцев, ранее приобретших часть волостной земли[295]. Вопрос о законности всех таких приобретений оказывался весьма спорным. По крепкому обычно-правовому воззрению, раз занятая волостная территория, а тем более пустоши – выморочные и покинутые участки, уже приспособленные для сельскохозяйственной культуры, стояли под территориальной властью волостного мира, который распоряжался ими по мере надобности – путем раздачи «старостой со крестьяны» новоприбылым поселенцам долей леса и полевой земли за тягло, на оброк или в льготу. То, по нашему говоря, право собственности, какое принадлежало крестьянам-хозяевам на их участки, широкой возможностью отчуждения и распоряжения не нарушало – по крайней мере в принципе – при своеобразной конструкции основных понятий средневекового вещного права, владельческих прав волости. И волостные крестьяне не раз пытались оспаривать захваты и приобретения светских и церковных землевладельцев, но систематически проигрывали судные дела, раз землевладелец мог представить грамоту, закрепившую ту сделку, по которой был приобретен спорный земельный участок. Конечно, такие грамоты можно было представить в случае покупки, вклада в монастырь, духовной и т. п. Но на заимки и захваты – под свое прямое хозяйство или в пользование волостным лесом, рыбными и звериными ловлями – таких грамот, удостоверяющих законность приобретения, не оказывалось. Однако самый даже факт, что перед правом подобного приобретения отступало высшее право волости на всю свою территорию, уже свидетельствовал о презумпции в пользу частновладельческого землевладения.
Значительно более сильной и действительной его правовой опорой и явились жалованные грамоты. Разумею тут тот их тип, который содержанием своим имел княжое земельное пожалование. Издревле княжеская власть была единственным «источником права», как выражаются юристы, который мог закрепить новое, возникающее право, разрешить вопрос, обычным правом непредусмотренный, и разрешить его, не считаясь с обычным правом, в дополнение или прямое изменение его. Конечно, от фактической силы княжеской власти зависело осуществление таких новшеств в жизни, но ведь в изучаемую нами эпоху давно и память заглохла о былом ограничении власти князя силой вечевых общин, да и раньше-то разве только в Новгороде бывали случаи, когда вече вступалось ради выгод главного города за интересы смердов. Землевладельцы-бояре и монастыри теперь находят правовое основание для своих приобретений за счет волостных общин в княжеских пожалованиях. Было бы весьма существенно установить, когда же возникла подобная практика. Но это вопрос в сущности неразрешимый по состоянию наших источников. Видим, что некоторые виды княжеских пожалований, и весьма любопытные, восходят еще к XIII и даже XII в. Но некоторое богатство и разнообразие наши источники представляют только для XV в. То великий князь «ослобождает» митрополиту купить волостную деревню (1421 г.), то разрешает монастырю купить участок, разработанный некрестьянином в волостном лесе. Встречаются грамоты с разрешением боярину заимки в лесных угодьях: «пожаловал» такого-то, дал ему «сести» там-то, занять «околицу» и людей призывать к себе. То великий князь разрешает монастырю-землевладельцу «сечь дрова и бревна» или «ездить по дрова и бревна на хоромы» в волостной лес, предписывает старосте «со крестьяны» в том не препятствовать. То князь жалует монастырь, давая в «дом святого» ряд пустошей волостных «с пошлыми землями, с лесы и с пожнями», т. е. покинутые участки из-под старой хозяйственной эксплуатации со всеми угодьями, что к ним (пустошам) исстари потягло.
Наиболее был бы важен, но он крайне труден для разрешения, вопрос, когда возникли и какой характер имели пожалования населенных земель в вотчину монастырям, боярам и слугам вольным. Сравнительно с пожалованием порозжих земель это огромный шаг, получивший первостепенное, как известно, значение во всем развитии социально-политического строя Московского государства. Наряду с земельными пожалованиями отмеченного выше типа, чаще встречаем в XV в. (и раньше) пожалования, по-видимому, из дворцовых земель, когда князь дает «свое» село или слободу; и можно не без основания предположить, что таковы были более, по крайней мере, обычные пожалования земель населенных. Позднее, в Московском государстве XVI и XVII вв., широко развертывается раздача волостных земель с черными волостными крестьянами, но это вызвано развитием поместной системы, на фоне которой и пожалование в вотчину получает несколько иной характер.
В XIV и XV вв. – по крайней мере в пределах московских владений – князья относились с чрезвычайной бережливостью к платежной силе черных тяглых людей. Разумею тут отношение междукняжеских договоров и духовных грамот к «численным и данным людям», которых князья первоначально «блюдут с одиного», а потом, хоть и стали делить заведывание ими по уделам, сводя долю каждого в общей дани татарской к условленной сумме, но все-таки уговаривались между собой не расхищать этого основного финансового фонда. Дело в том, что по мере развития и роста дворцового хозяйства, князья часть волостных земель и волостного населения неизбежно втягивали в него. Еще при Калите упоминаются «выиманные по волостям люди», в службу «уряженные» на ту или иную службу по дворцовому хозяйству, по-видимому, в работу по специальным отраслям дворцового хозяйства – путям. Это слуги, «которые потягли к дворскому». И князья в договорах стремятся связать сами себя и друг друга обязательством – таких слуг, а также «черных людей, которые потягли к сотникам», в службу впредь не принимать, земель их не покупать и боярам не позволять таких покупок. С этой точки зрения, разрешение покупок волостных земель и утверждение уже совершившихся, допущение заимок и раздача пустошей стояли в несомненном противоречии не только с обычно-правовыми воззрениями народных общин, но и с интересами княжеской политики. А все-таки практика изъятий нарастала, и эволюция шла не в сторону тенденции договоров. Надо помнить, что договоры междукняжеские, с какими мы дело имеем, – московские, и эта их тенденция, может быть, и не типична для эпохи вотчинных княжений Северо-Восточной Руси. Как ни ограничен доступный нашему изучению материал, исследователи давно установили не только то, что более ранние пожалования более щедры и широки, а затем постепенно суживаются, но и то, что пожалования в областях немосковской власти и в XV в. шире и щедрее, чем московские. Так что указанные ограничения пожалований еще в XIV в. естественно признать особливой чертой именно московской политики. Нельзя при попытке уложить эти явления в соответственную историческую перспективу не вспомнить о двух одиноко стоящих очень старых грамотах. В 1130 г. князья Мстислав Владимирович, старший сын Мономаха, и его сын Всеволод дали новгородскому Юрьевскому монастырю волость Буйцы по берегу озера того же имени «с данию и с вирами и с продажами». Такое пожалование волости монастырю вместе с княжими доходами от управления волостными смердами можно бы назвать пожалованием кормления в вотчину, т. к. тут соединены земельное пожалование вотчиной и передача в руки монастыря правительственных доходов, не исключая и «полюдия даровьного», добавленного в грамоте от себя великим князем отцом[296]. Затем ко второй половине XIII в. надо отнести то известие, какое находим в грамоте Олега Ивановича рязанского (70–80-е гг. XIV в.) о наделении рязанскими князьями, их боярами и мужами нового Богородичного монастыря пятью погостами с населением в 860 семейств с землями, и угодьями, и с правительственными доходами – судными и иными пошлинами. Странен в этом известии состав жалующей власти – 3 князя, 300 бояр и 600 мужей, своеобразен счет на семьи, но рязанские, как отчасти тверские, грамоты во многом так своеобразны для нас, привыкших к московским формам, что тут с дипломатической критикой надо подходить крайне осторожно, тем более что подлинность пергаменной хартии Олега не заподозрена[297].
Так в главных чертах выступает перед нами развитие крупного землевладения. Оно в политико-административном смысле было привилегированным. Это значит, что его влиятельное и во многом независимое положение было в эпоху роста и усиления великокняжеской власти признано ею, закреплено как привилегия в жалованных грамотах, определявших особое – в отличие от общего строя княжого управления – положение землевладельцев-грамотчиков и населения их владений. Суть этой привилегированности можно определить как признание церковной и светской боярщины особой и самостоятельной единицей правительственного строя, своего рода административным округом. Это достигалось, как известно, двумя чертами жалованных грамот: изъятием грамотчика и его вотчины из-под власти наместничьего управления и передачей судебно-административной власти над населением в руки вотчинника.
По общему наблюдению над хронологией грамот считают, что первая черта старше второй. Старшие жалованные грамоты того типа, который называют грамотами льготными, это так называемые невъезжие, несудимые. Ими определяется неприкосновенность, иммунитетность территории частного владения для органов наместничьего управления – наместникам и волостелям, их дворянам – тиунам и доводчикам «в те земли не въезжать ни по что, ни поборов не брать, ни судить ни в чем». Сам грамотчик и его люди подсудны только великому князю: судит их сам князь великий или кому он прикажет, его боярин введенный, его казначей. Были попытки вывести из этой иммунитетности – как естественное следствие – переход суда и всякой иной власти над населением боярщины в руки землевладельца. Но как уже приходилось мне отмечать, новые исследования ведут к признанию, что вотчинный суд и расправа старше по происхождению, чем жалованные грамоты, задача которых – утвердить (по челобитью землевладельцев ввиду постоянных их столкновений с органами наместничьего управления) их независимость, создавшуюся фактически и принявшую характер обычно-правового явления.
Но сверх того – и это всего важнее – еще Неволин указал на особое значение той эволюции пожалований, которая состояла в регламентации грамотами размера и состава владельческих, судебных и финансовых льгот. В этом вопросе надо различать три существенные стороны. Прежде всего, с распространением практики льготных грамот, повторяю словами Неволина, «то, что прежде принадлежало вотчиннику в силу вотчинного права, то было теперь знатнейшим вотчинникам обеспечиваемо жалованными грамотами, как особенное преимущество»[298]. Другими словами: то, что прежде было собственным правом вотчинника, выросшим на обычно-правовой основе, то теперь является правом производным, пожалованным. Та власть вотчинная, которая была самодовлеющей, становилась, сказать по-нынешнему, делегированной, т. е. по существу особой формой проявления и применения единой центральной великокняжеской власти, элементами коей великокняжеская воля наделяет землевладельцев-вотчинников, как наделяет ими и наместников-кормленщиков, жалуя им волости и города в кормление. Так, эти пожалования, давая опору землевладельческому классу по отношению к другим группам населения, в то же время ставили вотчинную власть в подчиненную зависимость от великого князя. Мало того, утверждение великокняжеским пожалованием даже таких земельных приобретений (все равно – предварительно или postfactum), которые свершались путем частноправовых сделок, вроде купли, или путем вольной заимки дикого поля и леса, ставило само вотчинное землевладение в то же положение зависимости от властной воли великого князя. А владельческое земельное владение делало также производным от территориальной власти великого князя как вотчинника всего своего государства – великого княжения. В духе средневековых правовых понятий, положение вотчинника-грамотчика на пожалованной земле оказывалось сходным с положением, например, земледельца на вотчинниковой земле. Ведь dominium eminens на всю территорию княжения принадлежало ее вотчинному владельцу – князю, а на долю боярина или монастыря-вотчинника оставалось только dominium utile, широкое право владения, которое первоначально соединялось с широчайшей свободой отчуждения и распоряжения.
Такая обусловленность боярского вотчинного землевладения верховной, тоже вотчинной, территориальной властью князя установилась, как мы видели, не сразу. Я отмечал только что признаки того, что и правосознанию, и бытовой практике удельного периода в Северо-Восточной Руси был весьма знаком отъезд с вотчинами, т. е. такое понимание вотчинного владельческого права, при котором оно дробило и разбивало цельность княжеского властвования над территорией княжества. И если оно в таком крайнем своем проявлении, как отъезд с вотчиной, оказывается очень рано и решительно подавленным, то обстоятельство это надо поставить в прямую связь вообще с усилением территориальной вотчинной власти князя и прежде всего великого князя московского. Роль жалованных грамот в этом усилении весьма значительна. Дело в том, что, по средневековым правовым воззрениям, в этом пункте, как и во многих других, тождественным в удельной Руси и в средневековой Европе, пожалование, хотя бы и в вотчину, не создавало безусловного права собственности для одаренного и не устраняло вполне прав на пожалованное самого дарителя. Последний не только имел возможность так или иначе обусловить свое пожалование, но и, помимо формальной условности, самый акт пожалования предполагал связанность одаренного обязательством не употреблять полученного в какой-либо ущерб дарителю, а, напротив, служить ему силами и средствами своего владения в случае потребы.
Тут перед нами одна из тех черт, которые так характерны для средневекового права: его нормы формально (юридически) расплывчаты и стоят на трудно уловимой, а по существу, и вовсе неуловимой грани между нормами правовыми и нравственными. Ведь и взаимная обязанность князя и его вольного слуги строилась на точно неопределенных формально, но житейски ясных понятиях взаимной верности – службы не за страх, а за совесть, и заботливого покровительства. Так и земельные пожалования той эпохи заключали в себе элемент обусловленности вытекающих из них отношений князя и слуги-грамотчика, которого князь мог пожаловать не только участком дворцовой земли или пустыря под заимку, но также его, грамотчика, собственной вотчиной или куплей. В духовных грамотах княжеских упоминаются, между прочим, села, которые великий князь раздал своим князьям и боярам и детям боярским в жалованье «или хотя и в куплю», упоминаются боярские вотчины и купли как элементы той земельной территории, которой великий князь распоряжается как вотчиной своей, деля ее между членами семьи и передавая по наследству. Земли, данные великим князем в куплю, могут быть и проданными из дворцовых земель по форменной сделке купли-продажи (примеры таких купчих сохранились), и все-таки они остаются в составе вотчины княжеской наравне со всеми частновладельческими землями. Тот вопрос, который для нас и вопроса-то никакого не составляет, т. к. слишком просто разрешается различием понятий государственной территории и частной земельной собственности, в удельные века до крайности осложнялся столкновением между вотчинными правами князя на всю территорию княжества, с одной стороны, и боярина или монастыря-землевладельца на часть той же территории – с другой.
Боярское вотчинное право сложилось, при усвоении ему чисто княжеских (правительственных) отношений к населению боярщин, в такую силу, которую для целости княжества надо было князьям преодолеть. И они его преодолевают: во-первых, подавляя отъезды с вотчинами; во-вторых, отделяя владение вотчинами, что судом, данью и повинностью военной обороны тянут по земле и по воде, от вольного права отъезда и, в-третьих, связывая самое вотчинное владение и его привилегии со своим пожалованием как единственным их законным источником. В результате всего этого процесса получилось такое положение боярщины, что ее и в самом деле можно назвать, вместе с Павловым-Сильванским, одним из основных учреждений государственного устройства великого княжения Московского, как и всякого вотчинного княжения удельных веков. Для боярина-вотчинника получилось такое положение, что он явился таким же по существу органом великокняжеского управления, как боярин-кормленщик. Это подчинение боярских вотчинных прав, их вотчинной силы и землевладения высшей великокняжеской власти было одной из существенных сторон процесса образования Московского государства. С одной стороны, оно было одним из средств собирания земли и власти в руках московского государя. С другой – само развитие крупного боярского землевладения с его широкими привилегиями стало одним из средств умножения сил этого государя и расширения территориальной и социальной базы, на которой строилось политическое здание Московского государства.
Я как-то упоминал о пяти главных способах, какими, по словам Ключевского, пользовались московские князья для расширения своего княжества. В их числе Ключевский называет «расселение из московских владений за Волгу». Ключевский, очевидно, разумеет тут колонизацию, развивавшуюся из московского центра преимущественно в северном направлении.
Представление о возникновении удельной Северо-Восточной Руси на сыром корню финских болот трудами князей-колонизаторов, создавших не только княжения, но и само население их – представление столь популярное у нас со времен Соловьева и Ключевского, против которого я так решительно спорил – возникло в значительной мере путем обратных заключений от энергичной колонизационной деятельности княжеско-боярских сил в XIV и особенно XV в. Жалованные грамоты ясно выражают тот хозяйственный процесс, которым сопровождался рост крупного землевладения. Тут читаем о льготах в уплате дани и разных пошлин, в повинностях личных и натуральных, в кормах наместнику и его становым людям (тиунам и доводчикам) для тех крестьян, кто сядет на земле крупных землевладельцев, кого они к себе перезовут. При этом покровительстве колонизационной деятельности грамотчиков, князья устраняют их конкуренцию себе, своим интересам. Вотчинники не должны принимать к себе ни черных волостных крестьян, ни крестьян с княжеских дворцовых земель. Первые называются в грамотах «тяглыми людьми», «тутошними становыми людьми» – это тот же разряд населения, который мы встречали в княжих духовных грамотах как черных людей, что потянут к сотским. Вторая группа – люди дворцовых сел – требует некоторого особого внимания, т. к. не нашла, насколько знаю, достаточной оценки в научной литературе. Ее специальное наименование – «сироты», и грамоты начала XV в. говорят о них в таких выражениях, которые меня заставляют в них (а не в пресловутых старожильцах) видеть первый, древнейший разряд сельского населения, лишенный свободы передвижения. Так, грамота 1423 г. великого князя Василия Дмитриевича Благовещенскому монастырю говорит о сиротах особо от других разрядов населения крестьянского: тех игумен «перезывает» к себе, а сирот («мои сироты» князя), которые «пошли» из отчины великого князя, игумен «перенял»[299]. Термин «перенял» вполне определенный в старой юридической терминологии: «перенять» можно только чужое, например, беглого холопа, что в случае возвращения перенятого владельцу создавало притязание на получение с него «переима» – некоторого вознаграждения за содействие возврату утраченного. Лишь постепенно расширяется значение термина «сироты» в XV в. на все волостное тяглое население, по мере того как утверждается взгляд на него как на неотъемлемую принадлежность княжой земли, которая не только дворцовая, но и тяглая волостная. Сироты – преемники древних «изгоев» в селах княжих и монастырских, иногда и на землях боярских, упоминаются редко в наших грамотах XIVXV вв., как особая группа.
Поощряет княжая политика перезыв на владельческие земли людей из иных княжений и людей вольных (позднее сказали бы – гулящих), поощряет их экономическое устройство на пустырях и пустошах. В этой политике естественно покровительство князей колонизационной предприимчивости крупных землевладельцев, как располагавших значительно большими средствами для создания новых хозяйств, новых деревень, сел и починков, чем волостные крестьянские общины. Распространение боярского вотчинного землевладения имело и свою политическую сторону, против которой ведь и боролись как новгородские договоры с князьями, так и договоры удельных князей с великими, пытаясь устранить распространение этого землевладения чужих, особенно великокняжеских, бояр на территории самостоятельных политических единиц, особенно в пограничной полосе. Надо полагать, что именно на почве колонизационных захватов бояр и детей боярских московских выросли во времена Ивана III те обиды тверским боярам, которые их довели накануне падения Твери до отчаяния и капитуляции перед сильной властью соседа. И на всех границах того времени заметна своеобразная чересполосица землевладения, ведшая к причудливому переплету государственного властвования в таких местностях, [вплоть] до компромисса в виде совладения: то московско-новгородского, то московско– или новгородско-литовского над иными из пограничных волостей. Покровительствуя колонизационной деятельности крупных землевладельцев, великие князья постоянно увеличивали населенность своих владений, стало быть, и их платежную и военную силу. Лишь временно и не без ограничений давались ими финансовые льготы.
Глава VIIIБоярство как орудие великокняжеской власти
Внешняя история образования Московского государства закончилась водворением над всеми областями Великороссии вотчинной государевой власти великого князя московского. Параллельно этому процессу собирания власти и ее претворения в вотчинное suo jure территориальное господство московских государей, развивался процесс внутреннего строительства, в котором главной опорой и главным орудием великокняжеской власти было боярство, последовательно развивавшее свое землевладельческое значение. Великие князья московские держали землю «с бояры своими» в весьма реальном смысле слова. Смысл этот можно расширить. Дело не только в роли бояр-советников и соратников князя. Бояре – та живая сила, через которую великие князья осуществляли свое властвование над территорией и ее населением. Боярин-наместник необходим для закрепления власти великого князя над городом с его уездом, над волостью с ее станами наместничьего управления. Именно боярин, а не просто наместник. Наместник, связанный с князем договором личной службы – боярин введенный и слуга не по должности наместничьей, а по боярской службе своей. Это княжое управление есть управление через своих бояр, через доверенных людей своего двора. Личный характер этой средневековой службы тесно связан с определенной социальной ролью боярства и с тою особенностью традиционной княжеской политики, что она покровительствовала развитию боярского землевладения и признавала боярские притязания на вотчинное господство над населением боярских земельных владений. Передавая свою правительственную власть в руки наместника в порядке кормления с поручением «блюсти» наместничество, великие князья не могли испытывать особого противоречия своим интересам при раздаче несудимых и невъезжих грамот c передачей грамотчику такой же власти над населением его вотчины. С одной стороны, они этим только узаконяли сложившиеся порядки, ставя их тем самым под свой контроль и придавая боярскому праву характер привилегии, производной и зависимой от своего пожалования; с другой – упорядочивали отношения между cильными вотчинниками и наместничьим управлением и притом в сущности в свою пользу, т. к. сохраняли тем самым все наиболее значительные общественные силы под непосредственной своей властью, избегая чрезмерного усиления наместников. В том же смысле действовали великие князья, когда, включая в свое государство новую область, назначали туда наместника, но местные боярские силы забирали в состав непосредственных слуг своих. Это собирание социальной силы сопровождалось ее ростом и княжеским покровительством развитию боярского землевладения, которое иногда даже служило территориальному расширению княжения захватом земельных пустырей в пограничных, неразмежеванных областях, и всегда – колонизационной политике путем перезыва на новые места людей из иных княжений. Эта колонизация увеличивала военные и платежные силы земли не только количественным их приростом, но и организацией более крепких хозяйств и вотчинно-административных единиц, [как] опоры служилым средствам княжого слуги-боярина.
Мы привыкли весьма широко представлять себе льготный характер боярского землевладения. Но ведь полные финансовые льготы – тарханы, судя по нашим материалам, давались редко и то, по-видимому, почти исключительно крупным и влиятельным духовным учреждениям. Тут едва ли можно многое отнести на одностороннюю сохранность преимущественно церковных документов. Обычный тип льготной грамоты дает льготу в уплате дани и всяких пошлин: и неполную, и срочную. Неполной, как известно, льгота бывала в двух отношениях: она обнимала обычно не все трудовое население вотчины, а преимущественно новоприходцев, или давала им по крайней мере более обширную льготу, чем основному населению вотчины, людям-старожильцам. И, кроме того, давалась [она] на определенный срок – на пять, на десять лет, с тем что льготчики по истечении срока потянут со старожильцы вместе, потянут «по силе». Последнее выражение, кажется, не всегда правильно без оговорок понимать как некоторую льготу в размере платежа. Методически строилось обложение с большой постепенностью даже для волостного тяглого крестьянства, а захват правильной системой окладного обложения так называемых крестьян частновладельческих, по-видимому, дело конца XV и особенно XVI в.; дело, с трудом осуществлявшееся в связи с общей ломкой социальных отношений в борьбе государевой власти с землевладельческим боярством. Наши источники молчат о том, как и кем определялись размеры платежей и повинностей, налагаемых «по силе». Весьма вероятно, что долго в этом определении играл роль элемент взаимного соглашения, сохранивший свое значение в московской системе обложения фактически и позднее, даже в XVII в., ввиду технического несовершенства этого мудреного дела.
В княжеской политике весьма рано проявляется стремление подчинить [насколько] возможно больше привилегированное землевладение потребностям центральной власти, и это – не только в Москве. Еще в XIV в. тверские удельные князья жаловались на своего великого князя Константина Михайловича, что он теснит их бояр и слуг непосильным сбором «серебра» и «имает» их «в серебре за волости»[300]. Тут речь, видимо, идет о наместниках-волостелях, как и в договоре Дмитрия Донского с князем Владимиром Андреевичем о сборе дани, которую великий князь берет со своих бояр больших и путных: при таком сборе и удельный князь обязан взять дань и на своих боярах «по кормленью и по путем», «а то опроче того урока», который составлял общий взнос удела в «выход» татарский[301]. Эти шаги к подчинению удельных «кормлений» и «путей» требованиям великокняжеской власти (вне общих обязательств удельного княжества) завершились переходом самой вотчинной власти местных князей в руки великого князя.
На этом, однако, дело не стало. В управлении великого князя все нарастает стремление сосредоточить распоряжение, по крайней мере наиболее крупными комплексами сил и средств, в непосредственном ведении центральной власти. В этом направлении и действовали несудимые грамоты, которыми, с одной стороны, «блюдение» вотчинного населения закреплялось за самим владельцем, а с другой, сам он и все его люди – по делам более важным – подчинялись личной юрисдикции великого князя. Такая «привилегированная» подсудность, как ее обычно называют, естественно, вытекала из значения бояр как личных слуг князя и членов его двора, а вместе с тем закрепляла эти связи и усиливала прямую зависимость крупных землевладельцев от великокняжеской власти. На деле подсудность эта была лишь формально лично великокняжеской, а по мере развития и усложнения центральной московской администрации формула «сужу его яз, князь великий, или кому прикажем» (или боярин мой введенный etc.) приобрела значение централизации ряда судных дел и связанных с ними доходов в Москве, в зарождавшихся учреждениях приказного типа. Под этими выражениями разумею постепенную, более определенную и сложную организацию «суда великого князя»; эволюцию этого суда от архаических форм личного «судоговорения» великого князя или его более или менее случайного заместителя к выработке порядков центрального московского судоустройства.
Эволюция эта в более или менее завершенном виде отмечена царским Судебником, как называют Судебник Ивана Грозного, в его определении: «суд царя и великого князя судити бояром, и околничим, и дворецким, и казначеем, и дияком». Но сложившимся в первоначальной форме этот же великокняжеский суд выступает и в Судебнике Ивана III: «Судити суд бояром и околничим, а на суде быти у бояр и у околничих диаком»[302]. На данных Судебника 1497 г. можно проследить некоторые черты этой возникающей судебной организации, а вместе с тем дифференциации понятия «боярства» и более точного, формального, правительственного его определения. Боярский суд – прежде всего центральный суд, московский; в областном управлении различаются наместники, за которыми кормления с судом боярским (и такой наместник в статье 18 назван боярином), от таких наместников и волостелей, которые держат кормления без боярского суда (и такие наместники и волостели боярами не названы).
Во времена Ивана III боярский суд есть еще суд центральный, великокняжеский по существу. Это понятие боярского суда вызвало разные толкования. Ланге полагал, что это тот суд, который производили в Москве по приказу великого князя бояре его введенные[303]. Это не точно, т. к. и Судебник, и некоторые жалованные грамоты Ивана III отличают собственный суд великого князя (и его детей) от суда боярского. Но трудно согласиться и с объяснением Ключевского, который настаивает на большей широте компетенции суда бояр введенных сравнительно с обычным боярским судом, а сферу этого последнего определяет, по царскому судебнику, как суд о холопстве. Статья 63 царского Судебника гласит: «а суд боярский то: которому наместнику дано с судом с боярским, и ему давати полныя и докладныя, а правыя и беглыя давати с докладу, а без докладу правыя не дати». Ключевский видит тут ограничение «боярского суда», первоначально имевшего полную компетенцию в делах о холопстве. На таком основании Ключевский предлагает определить «боярский суд» как суд по боярским делам, т. е. по делам о холопстве[304]. Не говоря уже о том, что суд о холопстве так и назывался «о холопех суд» и что учреждение, где он сосредоточен, позднее названо холопий, а не боярский приказ, главная ошибка Ключевского в том, что он рассматривает боярский суд как разновидность наместничьего суда. Но выражение «боярин» или «наместник», за которым кормление с судом боярским, само по себе уже указывает, что по идее этот «боярский суд» нечто не связанное органически с наместничеством, а стало быть, не тут надо искать объяснения и самого термина, и означаемого им явления.
Первый Судебник не дает основания видеть основную черту «боярского суда» в делах о холопстве. Ряд статей говорит о суде этом вообще, как о суде по всяким жалобам, о суде, где можно досудиться до «поля», о заемных делах, бое, пожеге, душегубстве, разбое, татьбе, о смертной казни за тяжкие преступления, причем в ряде дел назначение судьи-боярина – в рассмотрении «докладного списка». Это упоминание о докладном списке (статья 16) ясно указывает на боярский суд как на центральный, великокняжеский, которому принадлежит ревизия и утверждение приговоров низших и местных судей, тех, у кого кормления без боярского суда. В общем этот доклад касается прежде всего дел важнейших – о душегубстве, разбое и татьбе с поличным, затем разных видов иных уголовных преступлений и дел челобитчиковых, т. е. весьма широкого и мало определенного круга дел. Условия и правила «доклада», т. е. первой попытки ввести нечто вроде инстанционного судебного строя и порядка, не определены Судебником. Это и понятно. Он ставит себе целью дать руководство для деятельности органов великокняжеской судной власти, указывает, как поступать в случаях доклада, какие нормы соблюдать в решении дел и требовать их соблюдения при всяком суде, а не описывает судоустройство и взаимные отношения разных составных элементов судебной организации. Дела о холопстве и тут, в Судебнике 1497 г. (ст. 17–18), упомянуты; причем без «боярского докладу» запрещено давать «отпускные» и «правые» холопу или рабе на их «государя», как и их не выдавать господину и не давать на них беглой грамоты без доклада. В этой общей конструкции ясно выступают характер наместничества с боярским судом и отличие этого суда от собственного суда великого князя. Статья 18 ставит наместничий доклад, т. е. доклад тому наместнику-боярину, за которым кормление с судом боярским, в ряд с «боярским докладом» вообще; суд боярский такого наместника есть разновидность, точнее, только особая форма центрального суда вообще. Явление весьма обычное в средневековых государствах, где не учреждения, в нашем смысле слова, а личные поручения – на первом плане как господствующая форма порядка управления.
Наблюдения над этими явлениями по нашим источникам чрезвычайно трудно изложить в стройную и убедительную систему потому, что мы получаем их из памятников, отразивших как раз моменты ломки, изменений в сложившихся порядках и отношениях, попыток их приспособления к новым, сильно усложнившимся задачам управления времен Ивана III.
Статья 38 его Судебника указывает на кормления с судом боярским не только за боярами, но и за детьми боярскими, причем определяет обязательное присутствие на их суде дворского, старосты и лучших людей. Это характерное определение указывает на стремление создать контроль над полномочными лицами, в руках которых высшая судебная компетенция. В своем Судебнике Иван III строит и упорядочивает свой великокняжеский суд.
Что же такое эти бояре, творящие боярский суд? Ключевский противопоставляет их и их суд боярам введенным и их компетенции. Но ведь у бояр введенных никакой компетенции не было и быть не могло. Они делали то, что было им «приказано», и несомненно, что им мог быть приказан и «боярский суд». Попытка Ключевского определить бояр введенных по их должностям на княжеской службе отразилась на его понимании «боярского суда» как чего-то отличного от княжеского суда, отправляемого введенными боярами по поручению князя. Правильнее, кажется, признать первоначальное тождество обоих судов. Но [надо] представлять себе дело так, что ко времени Ивана III великокняжеский московский суд расчленился – с предоставлением его полномочий как постоянного, приказного дела боярам, ведавшим это дело в Москве, и некоторым, более крупным (в боярстве своем) наместникам. Однако, видим эти полномочия и в руках детей боярских, как начинают называться вольные слуги того слоя, который в социальном и служилом значении своем стоит ниже настоящих бояр. Я уже касался той известной черты терминологии наших грамот, что термины «вольные слуги», «путники» то объемлют и боярство, то отличаются от собственно бояр. Колебания терминологии, появление в такой должностной роли, где мы ожидали бы только бояр, рядом с ними [и] детей боярских не должно удивлять. Это черта эпохи, когда слагаются более четкие грани общественных категорий и вдобавок слагаются по особому, в сложную систему воззрений на боярскую родословность, которые лежат в основе местничества с его основной двойственностью. С одной стороны, «место» боярина в его служилом положении по отношению к стоящим по должности выше, рядом и ниже его должно соответствовать его относительной родовитости, с другой – это правило не имеет прямого отношения к занимаемой им должности, которая может быть то выше, то ниже, вне какой-либо связи с родовитостью, лишь бы соотношение сослуживцев не нарушало местнического счета. На местничестве я особо останавливаться не буду; упоминаю о нем только в пояснение статей Судебника о боярском суде.
Перед нами момент, когда великий князь московский собрал в руке своей властвование над социальными силами Великороссии и, сознавая себя ее государем-вотчинником, приступил к перестройке самых форм этого властвования. Вотчинному воззрению на территориальное господство отвечает такое же вотчинное воззрение на двор государев. В условиях быта и строя великих и удельных княжений Северо-Восточной Руси этот двор государев, центр всего княжеского управления, сохранил всю принципиальную сложность своего личного состава. Как в древней Руси в это понятие входили и бояре думающие, и мужи храборствующие, слуги свободные и челядь княжая – отроки, так и позднейший двор княжой соединял всех, кто служил князю всякую личную службу мечом и советом, исполнением должности по «блюдению» княжого города и княжих волостей, по дворцовому хозяйству и всякому княжому управлению, службу вольную и невольную. Бояре введенные, дети боярские великокняжие, дворовые его слуги – все «его люди», хотя смысл этого слова, правовое его содержание различно по отношению к разным их разрядам. Обычная терминология это ясно подчеркивает: князь правит с бояры своими; в «посылки» от князя едут его дети боярские; сын боярский такого-то князя – обычное выражение текстов; а рядом – дворяне великого князя – выражение, смысл которого не вполне отчетливо выяснен нашей научной литературой.
Почти общепринято, что первоначально дворянами княжими назывались несвободные люди, холопы княжие, значение которых, однако, на деле могло быть скорее служилым, чем холопьим, т. к. они бывали и воинами, и должностными лицами по княжому дворцовому, а то и не дворцовому управлению, исполняли поручения весьма разного характера. Однако едва ли есть возможность установить какое-либо различие между терминами «дети боярские двора великого князя» и «дворяне великого князя» для какой-либо эпохи. Думается, что вернее признать эти выражения несоизмеримыми. Дети боярские – термин социального быта; дворяне – термин служилого отношения. Сын боярский двора великого князя и есть дворянин великого князя, хотя не только дети боярские, но и люди, ниже стоящие на общественной лестнице по происхождению, входили в состав этого двора, как понятия широкого и строго не определимого иначе, как общим понятием личной службы. Весь этот двор княжой – личный состав силы князя, военной и административной, прямой исторический преемник древней дружины. На верху его – бояре княжие, бояре введенные, которых высокое положение заставляет отличать от рядового состава двора и дифференцировать терминологию, сужая значение слова боярин, расширяя смысл слова вольные слуги, который вымирает, уступая место неологизму – дети боярские.
Этот трудно уловимый в наших источниках процесс выступает уже очень определившимся ко временам Ивана III. Объясняют это обстоятельство заметным изменением состава лиц, окружавших великого князя. По мере объединения Великороссии все больше и больше мелких Рюриковичей, князей владетельных, било челом в службу великому князю, входило в ряды его вольных слуг как князья служебные, фактически попадая в то же боярское положение. Этот новый и естественно казавшийся наименее устойчивым элемент слуг великого князя сосредоточивал на себе особенное его внимание. Крепкая традиция владельческого значения княжат, обладавших своими вотчинами на княжом, а не на боярском праве, вызывала представление, что их свобода особо связана не только с правом отъезда вообще, но именно отъезда с вотчиной. Уже приходилось упоминать, как договоры между князьями, утверждая волю отъезда бояр и слуг вольных с сохранением их вотчин в прежнем княжестве, решительно ставят уговор князей служебных с вотчинами не принимать, а затем и потерю этих вотчин, если такой князь отъедет. Другую сторону того же отношения представляют те записи о неотъезде, какие дошли до нас от времен Ивана III и Василия III. Они переносят закрепление с вотчин княжеских (в которые отъезчикам «не вступатися», потому что они «лишены» их уже при Василии Темном) на личность самих княжат. Вернее, они закрепляют и формулируют новое отношение вечной службы. Старейшая из таких записей взята 8 марта 1474 г. с князя Даниила Дмитриевича Холмского[305]. Князь Даниил подвергся «нелюбью» великого князя, испытал его опалу, отпечаловался от нее митрополитом Геронтием и епископами, и за то обязался великому князю своему господарю Ивану Васильевичу и его детям «служити до своего живота, а не отъехати» от них ни к кому. Князь Данило обязуется соблюдать верность великому князю в его добре и лихе «по сей моей укрепленой грамоте» бесхитростно. И в этих его обязательствах поручился за него митрополит с епископами. Со стороны самого князя Даниила – три санкции обязательства сверх митрополичей поруки: он пишет, что если учнет что думать и починать «через сию мою грамоту» и явится какое его лихо перед господарем, то «не буди на мне милости Божьее», ни благословенья церковного «ни в сий век, ни в будущий»; далее великий князь и его дети вольны в его казни по его вине; и наконец, князь Даниил «для крепости» целовал великому князю крест и дал на себя грамоту за подписью и печатью митрополита. Это еще не все. При «выручке» князя Даниила из заключения у пристава великокняжеского взято за него восемь «поручных кабал», на общую сумму в 2 тысячи рублей с бояр, ручавшихся за князя Холмского, что ему и служить великому князю и его детям до «живота», а «не отъехати ему… ни збежати… ни куда ни х кому».
Таким записям историки права иногда придают очень большое значение, видя в них установление нового права вечной службы в отмену старой, вольной, и даже готовы признать, что именно путем таких записей в конце концов уничтожено право отъезда.
Едва ли это вполне так. Мы знаем записи только со времен Ивана III, да и то для его времени эту одну. Затем из времен Василия III знаем попытку закрепить на московской службе польского пленника князя Константина Ивановича Острожского; опять-таки запись им дана по печалованию митрополита, чтобы освободиться из заключения, а писана она по образцу грамоты князя Холмского. Записью снимает с себя «нелюбье» великого князя князь В. В. Шуйский, дает за отпущение «вин своих» укрепленную грамоту на себя. И князья Дмитрий и Иван Федоровичи Бельские, как и князь Иван Михайлович Воротынский, «проступили» перед великим князем, прощены по печалованию и дают на себя укрепленные грамоты Василию III, обязуясь служить до живота, не отъехать в Литву, не ссылаться с врагами великого князя, выдавать всех, кто с ними учнет думать о посылке в Литву и отъезде, с теми же санкциями – до воли в казни по вине. Дошла до нас поручная целой группы княжат и бояр в 5 тысяч рублей за князя Михаила Львовича Глинского, который сидел до свадьбы великого князя с его племянницей Еленой под арестом за прежнюю попытку побега, и такая же поручная за князей Ивана и Андрея Михайловичей Шуйских, что они в Польшу не сбегут. Укрепленную грамоту дал в 1529 г. на себя князь Федор Михайлович Мстиславский при челобитье в службу по отъезде своем из Литвы, когда великий князь Василий III дал за него свою «сестричну княжну Настасью»[306]. Все это случаи исключительные и в обстановке чрезвычайной. Все это лица крупные, с самостоятельным значением. Бывали ли записи с нетитулованных бояр, я не знаю. И потому не думаю, чтобы было правильно слишком раздувать творческое значение практики записей в смене одного правового порядка другим. Однако М. А. Дьяконов об этих записях, приводя именно и только перечисленные мною примеры, считает возможным говорить как о «прямой мере против свободы отъезда всяких вольных слуг». Ими-де «создавалось понятие о верности службы до живота, а наказание за отъезд приобретало правомерный характер»[307].
Это ошибочно, но естественно. Трудно исследователю помириться с тем, что он не в состоянии документально изучить такое важное явление, как падение вольной службы и права отъезда. Все мы хорошо и твердо знаем, что и XV в. был временем господства обычного права, а все-таки жадно ищем указных, уставных, законодательных текстов, создавших те или иные новые правовые явления. В данном случае соблазн был особенно велик. Ведь речь идет о ломке старого права в пользу новой, все растущей власти. Стало быть, ее действия и должны быть источниками нового права. Записи как будто и дают возможность наблюсти момент, когда сторона, имевшая определенное право, вынуждена от него отказаться, стало быть, признать новое право великого князя. Но, в сущности, записи совсем не о том говорят. Они вынуждены (кроме грамоты Федора Михайловича Мстиславского) государевой опалой, постигшей человека, заподозренного или уличенного в нарушении верности великому князю. Это нарушение верности может состоять в разных поступках, но особенно в попытке завязать сношения с врагами великого князя и отъехать к ним. Прощение вины связано с выдачей укрепленной грамоты, обязательства верной и вечной службы и неотъезда ни к кому. Что же из этого вытекает?
Прежде всего необходимо иметь в виду, что у нас в научной литературе установилось едва ли правильное понимание самого права отъезда, как оно признается междукняжескими договорами. Обычно упускают из виду, что источник, где мы встречаем это признание, – мирные и союзные договоры. Они определенно говорят о том, «что вольным слугам воля» между князьями, состоящими в дружбе и докончаньи. Разрыв союза разрушал ли гарантию неприкосновенности вотчин и самой личности отъехавшего боярина? Несомненно разрушал. Все знаменитые примеры нарушения московскими князьями права боярского отъезда подлежат пересмотру с этой точки зрения. Конфискация сел Вельяминова и Некомата при Калите произошла в борьбе с Тверью и службе их врагу против Калиты; Вельяминов казнен как попавший в руки великого князя личный его враг, казнен как изменник. За что? Он верно служил новому князю. Но с киевских времен одно из тягчайших проявлений боярской измены – их происки поссорить князей; об этом твердят часто и летописи, и вся письменность русская. При Темном конфискованы села Ивана Дмитриевича Всеволожского, затем он сам, захваченный в плен, ослеплен: он виновник московско-галицкой усобицы. А в Житии св. Мартиньяна Белозерского есть рассказ, как Василий Темный заковал вернувшегося по обещанию награды и примирения: старец осудил князя и заставил снять опалу[308]. Да и тут причина гнева на отъездчиков та, что «сии де смущают нас», ссорят князей. Послание московского духовенства к Дмитрию Шемяке в 1447 г. упрекает его, осуждает его за то, что он «опосле докончяния» ограбил села и дома бояр и детей боярских, бивших от него челом в службу к великому князю. Будь это до докончанья или после его разрыва, конфискация была бы законной. Обычно при заключении мира [устанавливались] – всякому грабежу и насилью «погребъ»[309] на обе стороны и обязательство перебежчикам не мстить. Я не вижу тут того «упорного нарушения норм о вольной службе», которым, по словам М. А. Дьяконова, московские князья «расчищали почву для создания новых отношений к служилым людям»[310]. Эта почва расчищалась и подготовлена не столько планомерной политикой московских князей, [как] будто с XIV в., сколько самим укладом общей политической обстановки, которая и вела к новым отношениям, фактическим, а затем обычно-правовым.
Раньше, говоря о боярах введенных и путных, я указывал на ограничения их отъезда сроком (службы не отслужив) и расчетом (кормление по исправе или службу отслужить). Договор личной вольной службы осложнялся другими, тоже договорными, отношениями, которые затягивали более крепкие, хотя еще и не вечные, но реальные связи. Доверенные лица, у которых на руках крупные дела управления и хозяйства, не могли все это бросить ради вольного отъезда, без нарушения не только интересов князя, но и правовых его притязаний, признаваемых обеими сторонами. Еще определеннее проводится в XIV в. этот принцип относительно слуг, занимавших младшие должности и несших разные службы и повинности в княжом управлении. В духовной князя Владимира Андреевича старицкого 1410 г. особо четкая формулировка: «А бояром и слугам, кто будет не под дворьским, волным воля. <…> А кто будет под дворьским слуг, тех дети мои промежи себе не приимают»[311]. Кто крепко и деятельно вошел в строй княжого двора и управления, того он втягивал в себя все прочнее, и преимущества службы оплачивались все крепнувшей зависимостью. При великом князе Иване Васильевиче объединение всей территории великорусской под его вотчинной властью, естественно, усилило вотчинный, дворовый характер всего отношения к его слугам, начиная с высших и кончая какими-нибудь рядовичами посельского дворцового распорядка. Навстречу этому процессу шел другой, политический. Отъезжать по-старому между князьями-братьями в одной земле и в одной семье, что собственно только и имеют в виду договоры, стало некуда. Вотчинное государство московского великого князя приняло национальный характер, неразрывно связавшийся с церковно-религиозной санкцией власти и ее задач. Отъезд по реальным условиям своим выродился в побег к национальному и вероисповедному недругу – польскому государю. Крепла вотчинная власть государя, углублялся смысл службы ей как единой национальной и православной власти. Если и раньше в нравственных и общественных воззрениях русских отъезд считался нормальным, когда происходил между союзными княжествами и без полного разрыва связи с прежней территориальной родиной – в тяге судом и данью по земле и по воде и в обязанности участия в городной осаде всех землевладельцев, где бы они ни служили, – то теперь, к исходу XV в., стал немыслим отъезд без измены.
Гарантия вольности боярской, право отъезда теряло почву в реальных условиях политического быта. Личная связь с определенной формой государева властвования переходила целиком в территориальную и национальную связь, мы бы сказали – подданства; немец сказал бы: произошла смена Landesverband’a Untertansverband’oм. Этот факт имел глубокие внутренне-политические последствия и был своеобразно осмыслен московской общественной мыслью. Право отъезда было гарантией вольности боярской, их боярского права и чести, соблюдения великим князем обычно-правовых отношений по всяким делам к его вольным слугам.
Наглядный пример того, что это означало и чем грозило, показывает известный эпизод между великим князем Иваном Васильевичем и его братом Борисом волоцким, разыгравшийся в 1479 г. На великолуцкого наместника князя Ивана Оболенского Лыка били лучане челом за обиды и вымогательства. Великий князь осудил боярина и велел взыскать с него в пользу лучан все убытки. Обиженный наместник утверждал, что обвинен без суда, личным усмотрением великого князя; московские тексты говорят об осуждении его по суду[312]. Тут, быть может, нет и противоречия, т. к. едва ли ясно установлены были нормы личного великокняжеского суда, о котором в XVI в. пойдет столько споров по вопросу о суде князя – не личном, а непременно «с бояры». Князь Оболенский отъехал к Борису волоцкому, и Борис его принял, отбил от попытки поймать отъездчика у себя во дворе, не выдал на требование великого князя, а настаивал, что «кому до него дело, ино на него суд да исправа». Как видите, спор, по существу, не о праве отъезда самом по себе, а о праве боярина быть покаранным не иначе, как по обычному приговору суда и по исправе. Отъезд же тут – способ уйти от произвола и найти в другом князе защитника своему праву. Весьма вероятно, что в великолуцком деле князь Лыко был и подлинно виноват, но не в этом вовсе принципиальная сторона дела. Великий князь велел своему боровскому наместнику схватить Оболенского, когда тот приехал в свое Боровское село, очевидно, считая себя неприкосновенным. Эта боярская сторона всего дела много поучительнее междукняжеской его стороны. Князь Борис горько жаловался, что великий князь «и зде, – т. е. в области прав его, волоцкого князя, – силу чинит, братьев уже и ни за бояр считает, бессудно поимал отъезчика», пренебрегая междукняжескими отношениями, как они установлены духовной их отца и договорами[313]. В этом деле первое – яркое проявление различия в точках зрения великокняжеской и боярской. Великий князь возносится в суверенную власть, которая одна вольна решать, что право, что нет. Боярин требует себе правильного суда и исправы, ищет гарантии правильности великокняжеского приговора в объективных признаках прямого суда, хотя бы и великокняжеского. Столкновение однородно тому, какое мы наблюдали в переговорах Ивана III с новгородцами об условиях подчинения Великого Новгорода власти московского государя. С одной стороны, «старина и пошлина», нормы обычного права как связывающие всякое государствование, с другой – верховная воля государя-вотчича, не признающая для себя никаких «уроков», принцип вотчинного абсолютизма. Внук Ивана III определит свое отношение к боярам словами о полной воле государя казнить или жаловать своих слуг. Иван III уже создало снову такого понимания великокняжеской власти. А общественное московское сознание осмыслило это новое положение бояр и слуг вольных в строе вотчинного государства как холопство. Холопом своего государя, князя великого, называет себя князь Иван Федорович Бельский в упомянутой «укрепленной грамоте» Василию III. И когда после кончины Василия III митрополит Даниил берет с дядей малолетнего государя обязательство «ни людей им от великого князя Ивана… не отзывати», когда князь Андрей Иванович [старицкий] обязуется, «кто захочет» от великого князя ко мне «ехати, князь ли или боярин, или диак, или сын боярской, или кто ни буди на ваше лихо (другого отъезда и не предполагается): и мне того никак не приняти», или когда князь Владимир Андреевич в 1553 г. обязуется: «а князей ми служебных с вотчинами и бояр ваших не приимати, также ми и всяких ваших служебных людей без вашего веленья не приимати к себе никого», – то тут закрепляются, и притом уже не в договорах, а в односторонних записях, отношения, созданные в правление великого князя Ивана III[314]. Боярство стало высшим разрядом подневольных государевых слуг, и двор государев приобрел своего рода правовое единство – в общем принципиальном бесправии перед верховной волей государя – всего его личного состава. На этой почве и поднялась борьба московских государей с боярством.
Глава IXОтношения между боярством и Московскими государями XVI в
В предыдущем я проследил основные черты образования Московского государства, отливавшегося в такую форму властвования, к которой, кажется мне, всего лучше подходит термин вотчинного абсолютизма. Во внутренних отношениях, быть может, наиболее яркая его черта – коренное изменение отношений к прежним вольным слугам, падение права отъезда и превращение боярства в верхний слой служилого класса, скованного с великокняжеской властью неразрывной обязанностью службы. Мы видели, что это явление – упадка вольности слуг великого князя – доступно документальному наблюдению только по отношению к княжеским верхам боярства, точнее даже и не ко всем этим верхам, а лишь к наиболее значительным, более или менее исключительным по положению их отдельным элементам. Процесс упадка вольности рядового боярства и тем более рядовых слуг вольных почти скрыт от взора исследователей, уловим разве по немногим указаниям (идущим частью еще из предыдущих времен), на рост ограничений вольности всех тех из вольных слуг великого князя, которые занимали определенные должности по его хозяйству и управлению, начиная с низшей массы слуг под дворским и кончая путниками и боярами-кормленщиками. Первые же шаги Ивана III, соорудившего под своей властью обширную территорию Московского государства, к организации великокняжеского центрального и местного наместничьего управления должны были крепче и определеннее спаять боярство с новой – по смыслу и значению– службой, принявшей более государственный характер в постепенном развитии от лично-владельческих форм, превращавших наместничество в кормленье «исполу» с великим князем, к деятельности учреждений приказного типа и должностных лиц, «ходящих» по старине и пошлине, и по Судебнику, уставной грамоте и доходному при ней списку.
В сущности, наши сведения об этой организационной работе московского правительства за последние десятилетия XV в. и всю первую половину XVI в. весьма недостаточны. Явление, на котором главным образом сосредоточено внимание исследователей истории московской государственности, – это знаменитое «политическое противоречие» в строе Московского государства, которое так блестяще изображает В. О. Ключевский и на котором так много строит С. Ф. Платонов. «Московская жизнь сложилась так, что одновременно возносила высокую руку московских князей и растила вокруг их трона сильную оппозиционную власть». Вступление в состав боярства многочисленных потомков прежнего владетельного княжья создавало «внутреннее несоответствие между автократической властью великого князя и царя и притязаниями родовой княжеской знати, искавшей соправительства с государем»[315]. Блестящие страницы, посвященные Ключевским в «Боярской думе» анализу состава московского боярства XVI в., выясняют корни этой его оппозиционности и притязаний на соправительство. Напомню вкратце основные выводы Ключевского. Он исходит из указания, что в боярской родословной книге к концу XVI в. на 200 боярских фамилий «едва ли наберется более 40 таких, о которых с большей или меньшей уверенностью можно было бы сказать, что они в начале XV в. уже действовали в Москве». Беря затем не фамилии, а лиц, Ключевский подсчитывает, что на 200 бояр XVI в. (1505–1593 гг.) приходится около 130 князей и около 70 бояр нетитулованных. «Это княжье почти все состояло из лиц, которые или отцы которых покинули свои княжеские столы для московской службы недавно, при Иване III или его сыне»[316]. Боярский чин стал почти монополией княжат. Лишь сравнительно очень немногие нетитулованные достигали его. Их боярство на государевой службе выражалось в чине окольничего, и потому при рассмотрении списка окольничих перед нами раскрывается «особый служебный мир», со своей родословной физиономией не княжеской. Лишь отдельные лица и фамилии подымались до полного признания их боярства, пройдя через чин окольничего, который миновала на государевой службе княжеская аристократическая среда. Целая половина московского боярства и того не достигала. Боярская в бытовом, родословном смысле, она не доходила в службе до думных чинов окольничего и боярина, а сложилась в особый слой в составе московского служилого класса, который долго обозначался в официальной терминологии названием «детей боярских». Так получается характеристика того, что можно назвать официальным, или правящим московским боярством, как среды преимущественно княжеской по личному составу. Этот прилив князей и княжат в состав великокняжеского двора принес с собой ряд повышенных представлений о родословности слуг государя, великого князя, сложившихся в более или менее стройную местническую систему. Большим достоинством данных страниц труда В. О. Ключевского нельзя не назвать того, что корней местничества он ищет в традициях не боярских, а княжеских. К сожалению, он бросает только намек на этот вопрос, отмечая, что «надобно строго отличать старинные общие основания местничества от своеобразного строя местнических отношений, сложившегося в служилом обществе Московского государства»[317].
Отмечу некоторые черты этих «общих оснований местничества», заметные в междукняжеских отношениях не только XIV, но и XII в. Я мимоходом отметил в «Княжом праве» то наблюдение, что во времена Владимира Мономаха строго подчеркивается его братство с Давыдом Святославичем черниговским в отличие от остальных, младших князей, которых Владимир посылает в походы и без себя[318]. Давыд идет в поход только вместе с Владимиром, а когда Мономах посылает сына, то и с черниговской ратью идет не сам Давыд, а Давыдович Всеволод. Так и в великом княжестве Владимиро-Московском соблюдается и договорами утверждается известная норма: такие владетельные князья, как Владимир Андреевич старицкий, идут в поход, когда сам князь великий садится на коня, а пошлет воевод – и они воевод пошлют. Великие князья стремились себя поднять над этими счетами, и часто это им удавалось. Но в среде служилого княжья эти навыки и воззрения пустили глубокие корни. Княжата князьями владетельными оставались и на службе московского государя. Ключевский отмечает два момента по разрядным книгам времен Ивана III. Сперва военные силы князей-вотчичей составляют особые полки со своими дворами, не входят в общий распорядок московского войска, а становятся в строй подле московских полков, «где похотят». Только к исходу княжения Ивана III они – недавние его слуги, как князья воротынские или одоевские, – являются воеводами московских полков, но и то лишь «когда другими частями той же армии командуют служилые князья», такие же, как они, владетельные отчичи, еще не смешавшиеся со старым московским боярством. Это смешение Ключевский относит ко временам Василия III, когда князья-пришельцы «нашли себе, наконец, определенное и постоянное место в рядах московской знати»[319]. Теперь князья одоевские и воротынские водят московские полки рядом не только с давними служилыми княжатами, но и с «извечными» боярами московскими, как Кошкины, Сабуровы, Колычевы. Это объединение разнородных по происхождению элементов московского боярства Ключевский характеризует как «слияние дворов других княжеств с московским», причем первые ряды московского дворового строя, естественно, остались за теми из княжат, кто раньше стоял во главе самостоятельных крупных дворов. Впрочем, точнее было бы сказать, что княжата, как и ближние к великому князю бояре, стояли не в первых рядах, а во главе дворового строя. «Дворянами» государя они никогда не были и не назывались; этот термин поглотил только второстепенные разряды боярства, т. е. детей боярских, и то не сразу, а весьма постепенно. В составе двора государева официальная терминология долго различала «детей боярских двора великого князя» от дворян великокняжеских. Но вся условность этой терминологии достаточно ясна из того обстоятельства, что лица этого слоя, вступавшие в состав государевой думы, упоминаются в начале XVI в. как дворяне, которые «живут у государя с бояры в думе», позднее – как дворяне думные; а в их ряду бывали и люди с княжими титулами из третьестепенных княжеских фамилий. Это последнее обстоятельство зависело от стремления сохранить и на московской службе традиционные соотношения политического веса, сложившиеся в период самостоятельных вотчинных княжений великих и удельных. Служилый князь, служивший боярином у какого-либо удельного князя, не мог попасть на московской службе в один ряд с прежним своим князем и его потомками. Он примыкал к окольничему разряду московского боярства. Так, и большинство тверских бояр, утвержденных в своем тверском боярстве грамотами Ивана Ивановича Молодого, когда отец, овладев Тверью, дал ее ему, на московской великокняжеской службе примыкали тоже к окольничему чину думных людей.
Таковы общеизвестные условия возникновения московской местнической системы, которая, по меткому замечанию Ключевского, заменила прежние индивидуальные договоры великого князя с отдельными слугами (бившими челом в его службу), распорядком служилых боярских отношений по общему уложенью, по общей схеме обычаев, прецедентов и отдельных решений спорных вопросов. Сложность этой системы обличает черты компромисса различных тенденций и даже случайных отдельных явлений. Княжеская основа местнических традиций прежде всего осложнялась тем, что «слияние дворов» ставило вопрос о взаимоотношении разнокалиберного служилого княжья и коренного московского нетитулованного боярства. Соблюдая иерархическое отношение прежних самостоятельных владетельных князей с более мелкими княжатами и боярами, служившими раньше не великому князю, а по уделам, московские государи не могли прямолинейно применять тот же принцип к старым своим боярам. За них было существенное во всем этом круге понятий представление, что они искони служили непосредственно великому князю, а мимо него по уделам иным князьям не служивали. Верхам московского нетитулованного боярства было неуместно стоять рядом с прежними слугами удельных князей, и они удерживались в правящем боярстве либо минуя чин окольничий, либо проходя через него. Так получился весьма сложный строй московского боярства, сливший в одну, расчлененную по местническим счетам систему, положение княжат и нетитулованных, но родословных и разрядных слуг московского государя.
Преобладание в этом строе московского боярства людей княжеского происхождения заставляет исследователей придавать особое значение правительственной роли боярства в управлении московским государством и связывать эту роль с владельческими традициями удельного княжья. Ключевский ярко выразил эту точку зрения, придавая особое значение тому, что «этот родовитый круг через своих думных представителей вел текущее законодательство государства в то самое время, когда оно устроилось в своих новых границах и в новом общественном составе». Боярство рисуется ему «многочисленным классом, который под руководством московского государя правил всей Русской землей», а его роль – наследием удельного периода. «Предание власти (прежних владетельных князей) не прервалось, а преобразилось: власть эта стала теперь собирательной, сословной и общеземской, перестав быть одиночной, личной и местной». В основе государственной роли боярской думы XVI в. Ключевский видит «непрерывность правительственного предания, шедшего из уделов»[320]. Старинные, привычные власти Русской земли, правившие ею прежде по уделам, теперь, собравшись в Москве, правят ею все вместе, расположившись в известном порядке старшинства у главных колес правительственной машины.
Этот красивый, эффектный образ был хорошо знаком московским книжникам XVI в. Им любил тешиться царь Иван Васильевич. Учтя в 50-х гг. знатность своего боярства составлением «Государева Родословца», он так описывал состав слуг своих в грамоте Густаву Вазе: «Наши бояре и намесники изъвечных прироженных великих государей дети и внучата, а иные ординских царей дети, а иные полские короны и великого княжства литовскаго братья, а иные великих княжств Тферского и Резанского и Суздалского и иных великих государств прироженцы и внучата, а не простые люди»[321]. Этот же образ подсказал Ключевскому его существенный вывод, что в XVI в. «московская Боярская дума стала оплотом политических притязаний, возникших в московском боярстве при его новом составе». Какие же это «политические притязания» и насколько их можно действительно связывать с традициями удельной княжеской власти? «Сущность этих притязаний состояла в требовании, чтобы центральным и областным управлением руководили вместе с государем люди известного класса, расстанавливаясь согласно с местническим отечеством, в порядке родословного старшинства лиц и фамилий»[322]. Таков ответ Ключевского. Но его собственное изложение противоречит мнению, будто эти притязания возникли в московском боярстве именно в связи с его новым составом. Особая глава «Боярской думы» посвящена выяснению, что «политические привычки и стремления московских государей не противоречили этим притязаниям», т. к. московские государи XIV и XV вв. вели все дела свои с бояры своими и им обязаны были успехами своей великокняжеской власти[323]. В эту среду – московскую правящую среду – входили постепенно княжата, не внося новых тенденций, а продолжая образ действий московских бояр XIV в. Признавая все это, Ключевский в конце концов готов самих государей московских признать носителями живучей традиции «раздела правительственной власти» с боярами и полагает, что московское общество раньше своих государей сделало политические выводы из свершившихся перемен и составило себе новое понятие о верховной власти, признав «себя и все свое полною собственностью государя», т. е. построив представление о вотчинном абсолютизме государя, великого князя. Одно это должно бы предостеречь от увлечения мыслью, что «притязания» бояр на «соправительство» с государями имеют корень в составе нового, княжеского боярства, с его преданиями вотчинной правительственной власти. Эта злополучная мысль заставляет и самого Ключевского останавливаться не без недоумения перед такими явлениями, как отсутствие определенного отражения этих «боярских притязаний» на переменах в устройстве боярской думы XVI в. и на какой-либо заботе бояр о расширении и обеспечении своих политических прав, т. к. они не наметили никакого плана государственного устройства, который их бы обеспечивал. Получается в общем крайне неясное впечатление от этих «боярских притязаний», неопределенных, неформулированных, почти неуловимых. Быть может, причина тому не в явлениях жизни XVI в., а в неправильном подходе к их изучению.
В разногласиях между боярством и московскими государями XVI в. следует, по-видимому, различать два совсем разных мотива, лишь внешним образом и в этом смысле, можно сказать, случайно переплетавшихся друг с другом. Один из них – подлинно политический и касается он, по существу, вопроса о самом характере власти московских государей, их «самодержавия» в смысле вотчинного абсолютизма, форм и порядков великокняжеского управления. Этот мотив правильнее не связывать с традициями владельческого и правительственного значения княжат. Зато с этими традициями непосредственно связан другой мотив – о местнических привилегиях родословного боярства, разросшийся постепенно в борьбу из-за правительственного влияния боярских верхов с новыми, неродословными группами слуг государевых. Вопрос скорее сословный, социальный, чем политический. Правда, и в сознании людей XVI в. и представлениях историков нашего времени они, естественно, сплетались и оказывались двумя сторонами одной медали. Но для удобства и точности анализа их лучше рассмотреть порознь, т. к. у них совсем разные принципиальные основания.
Обращусь прежде к первому из этих двух вопросов, связанному с определением вотчинного абсолютизма московских государей; надо покончить с этим определением, рассмотрев его с точки зрения царско-боярских отношений XVI в. Перед нами вопрос о попытках боярства московского ограничить царское самодержавие – вопрос, которому так много отдавала и отдает внимания наша научная литература. Вопреки приведенному мнению Ключевского, что общество московское раньше своих государей осмыслило новый характер их власти как вотчинный абсолютизм, надо признать, что представление это ясно выразилось в действиях Ивана III, например, при подчинении Новгорода, когда шли переговоры о полном, без всякого «урока» властвовании государя великого князя, в отношениях к Пскову и к боярам, судя по делу князя Оболенского Лыка. Но рядом с этой тенденцией стоял обычный порядок ведения всех дел великокняжеских с боярами своими. Организуя свой великокняжеский суд, Иван III ставит рядом с судом своим (личным и детей своих) суд бояр, который творится именем великого князя и представляет суд высшей компетенции, куда идут дела, изъятые из компетенции второстепенных властей, либо прямо, как в первую инстанцию для привилегированной подсудности, либо путем доклада на вершение. В порядке управления высшим учреждением, если только можно употребить это слово, выступает та же группа лиц. Судебник 1497 г. «уложил князь великий Иван Васильевич всея Руси с детми своими и с бояры». Перед населением власть государя великого князя проявлялась конкретно при всех важнейших вопросах как коллективное действие великого князя, его сыновей и бояр. Это и есть то, что историки называют «соправительством». Я бы не решился повторить за В. О. Ключевским и С. Ф. Платоновым, что такого соправительства искала родовитая княжеская знать в XVI в. Явление это очень старое, идущее еще из Киевской Руси, где княжеские уставы возникали в совете князя со старшей дружиной – тысяцкими, посадниками и нарочитыми мужами. И эта практика жила веками. История русского права, не раз ставила вопрос, что тут: бытовое ли явление или правовое? Общественное мнение русского общества не раз высказывалось в памятниках письменности в том смысле, что такой порядок – нормальный, правильный, обеспечивает исправное течение суда и управления. Так, конечно, смотрели и сами князья, и их бояре. В эпоху господства обычного права понятия о правильном поведении и о правовом поведении так близки, точнее, так слаба грань между ними, что наши вопросы о правовой силе того или иного обычая, собственно говоря, не историчны. Это скорее вопросы о том, как нам удобнее называть и описывать явления старой жизни, чем о том, как они сознавались и понимались людьми тех времен. Традиция сотрудничества и, если угодно, соправительства великого князя с боярами была очень крепка в великом княжестве Владимиро-Московском, где бояре были главными носителями тенденций к объединению власти вокруг одного политического центра, где князья завещали преемникам слушать старых бояр и даже без воли их ничего не творить. Не знаю, что могли прибавить княжата XVI в. к этой вековой традиции в смысле «притязаний на соправительство», и причем тут их удельно-владельческие предания. Красивый образ, начертанный Ключевским, относится скорее к области литературного творчества, чем научно-исторического.
Он вызван, однако, двумя верными историческими наблюдениями: изменением личного и родословного состава московского боярства при Иване III и его преемниках, а также переменами в строе и деятельности боярского совета при великом князе. По мере роста Московского государства усложнялись задачи великокняжеского управления. Как наследие всей княжеско-боярской политики XIV–XV вв. московская центральная власть сохранила во времена Ивана III и позднее непосредственное заведывание поземельными делами, юрисдикцию над служилыми вотчинниками, дела о холопстве, суд по высшим уголовным делам, весь тот круг дел, который составил ядро прямой компетенции суда великого князя и суда боярского. Как известно, из отдельных поручений вырастали постепенно «приказы» бояр с дьяками и подьячими, ячейки грядущего (в вековой эволюции) бюрократического управления. Судебник 1497 г. отметил мимоходом первые шаги ее, говоря о различной подсудности, смотря по тому, «которому боярину которые люди приказаны». В то же время, как мы уже видели, он кладет основание различению центрального и областного управления, определяя отличия «боярского суда и доклада» от компетенции управителей «без боярского суда».
В то же время яснее выступает явление, которое само по себе едва ли новое – то, что Ключевский называет «сосредоточением состава думы». Количество «бояр введенных» неизбежно возрастало с приливом в Москву знатных слуг и с ростом функций, зарождением учреждений центрального управления. Это боярство, оставаясь единым классом по служебному положению и официально признанной «боярской чести», дифференцируется по деятельности и не может оставаться подолгу всецело сосредоточенным в Москве. Наместничества и воеводства, вотчинное управление обширных, еще часто вполне княжеских вотчин, посольства и иные «посылки» поглощали значительную часть боярства. По впечатлению для 30-х гг. XVI в., около половины бояр действовало обычно вне Москвы. Иван III обычно совещается с «сущими у него боярами» и лишь в редких, особо важных случаях посылает «по князи и по бояре свои и по воеводы», устраивая, таким образом, собрание «бояр всех». Едва ли эти два типа совещаний были фактически новостью, едва ли и сама терминология имела такое принципиальное значение, какое хочет ей придать В. И. Сергеевич, подчеркивая, что Судебник 1497 г. издан при участии бояр, но не «бояр всех»[324]. Тот же Сергеевич более прав, когда так категорически настаивает, что состав так называемых «заседаний думы» был случайным, колеблющимся и зависел всецело от наличности под рукой великого князя тех или иных бояр или от его усмотрения, когда был повод к осторожному и намеренному подбору советников. Эти собрания «с бояры своими» – нормальная форма деятельности великого князя в его личных правительственных действиях. Ведь и духовные [грамоты] князей московских составлялись в небольшом придворном совете; если духовные Калиты, Семена Ивановича, Ивана Ивановича отмечают только послухов на «сю грамоту», лиц духовных, а в грамоте Дмитрия Ивановича «первой» послухи – четыре боярина, то во второй его духовной читаем клаузулу: «а туто были бояре», «у сее грамоты были», «у духовные сидели» бояре такие-то.
Таков был вековечный обычай. Роль бояр: советников и послухов, свидетелей великокняжеского акта, являлась искони в общественном сознании признаком правильности, аутентичности этого акта, гарантией его обдуманности и выполнения. Эта роль входила в круг обычных обязанностей княжого боярина, служившего своему князю и мечом, и советом. Бояре всегда при князе, пока они налицо. В Москве XVI в., как и в XVII в., блюдут обычай, картинно описанный Котошихиным, обычай приезда к царю на всякой день «челом ударить» с утра рано, и тут получают его поручения и приказания. Насколько стар этот обычай, показывает сходство котошихинского описания с рассказом Жития св. Феодосия Печерского, как он, едучи в монастырь, на заре встретил «вельмож», идущих ко князю, и [с] указанием Мономахова поучения о думаньи князя с дружиной как моменте обычного расписания княжого дня. Едва ли можно сомневаться, что этот обычай характерен для представления о боярах как о слугах великого князя, и далее, что сама роль их – как советников князя – сознавалась в удельные времена, подобно аналогичной роли баронов в средневековой Европе: как обязанность, а не как право. Если нетрудно найти и у нас, и на Западе указание на воззрение, согласно которому совещания с боярами рассматриваются как нечто должное для князя, то это один из элементов общественного представления о правильном отношении князя к своему княжому делу, обязанность князя как дельного и добросовестного правителя. Обязанность, так сказать, общественная, а не осуществление права, принадлежащего боярам. Но вместе с тем служба князю советом – органический элемент боярской службы бояр введенных, и потеря значения княжого советника – признак упадка боярской чести. В моменты конфликта князя с боярами разрыв ощущался боярами как потеря ими боярства, которое при всей его родословной основе конкретно реализуемо только в формах боярской службы и связанного с ней не только общественного, но и административного положения. Моменты уклонения великого князя от обычного ведения дел и держания земли с бояры своими могли потому вызывать в них острое ощущение отрицания прерогатив их звания, стало быть, нарушения того, что они сознавали как свое право.
Но во всем этом круге представлений был и другой, менее личный и классовый, а более принципиальный элемент. Форма действий великокняжеской власти, боярские совещания, сознавалась как гарантия того, что дела княжого управления идут правомерно, в духе старых обычно-правовых традиций, носителями которых были старые опытные думцы великого князя. Это воззрение засвидетельствовано не раз рассказами киевских и московских летописных сводов, и сами князья внушали потомкам: «лихих бы есте людий не слушали и хто иметь вас сваживати, слушали бы есте отца нашего» митрополита, «такоже старых бояр, хто хотел отцю нашему добра и нам»[325]. Это уважение именно к старым, «отним и дедним» боярам – конкретное, бытовое выражение столь характерного для старорусского общественного правосознания преклонения перед «стариной и пошлиной», перед обычно-правовыми устоями всей общественной жизни и всего управления. Ключевский правильно приписывает преимущественное хранение тех правительственных понятий и обычаев, под влиянием которых складывались политические отношения в Москве, «старшим знатным фамилиям», но роль этих княжат не творческая; они стремятся сохранить старый уклад отношений, старинное значение боярства, созданное деятельностью нетитулованного боярства со времен не только Калиты, но и Александра Невского и Юрия Долгорукого.
Останавливаюсь так многоречиво на этих рассуждениях потому, что мне представляется существенным установить тот элементарный факт, что условия конфликта между боярством и великокняжеской властью, который разыгрывается и нарастает в течение XVI в., гораздо глубже, чем пресловутая оппозиция княжат против самодержавия московских государей, взятая сама по себе. Вопрос шел о личной власти великого князя, о личном его самодержавии как единственном источнике всякого права и решения. Иван III уже выдвигал этот тезис вполне сознательно в критические моменты столкновений с чужой и неудобной ему правовой стариной. Но традиционные формы деятельности великого князя живут и при нем полной жизнью. Мы видели, изучая ломку отношений великого князя к членам его семьи, как Иван III стремился выбить свою личную властную волю из пут семейно-вотчинного владения московского. Однако следы этой семейной старины живут еще и в его Судебнике. Он уложил этот Судебник «с детьми своими». Члены личной семьи великого князя имеют некоторую долю участия в его правительственной власти. Знает Судебник, рядом с судом великого князя и боярским, особый «суд детей великого князя», при которых и свой печатник имеется, к которому идет «доклад», идут и доходы разные наравне с великокняжеским и боярским судом. К сожалению, насколько знаю, никакие другие источники не поясняют этого суда детей великого князя – одной из форм центрального великокняжеского и боярского суда. При такой организации личный суд великого князя сохранял значение высшей инстанции, разрешавшей неразрешимые для других властей вопросы. О формах этого суда для времени Ивана III мы не имеем известий, но трудно сомневаться, что это был нормально[326] суд великого князя с бояры своими, т. к., например, известный эпизод с князем Оболенским Лыком указывает на различие правильного суда великого князя от его «бессудного» приговора. Боярский приговор остается нормальной формой выработки великокняжеского решения, как показывает и статья 98 царского Судебника: «а которые будут дела новые, а в сем Судебнике не написаны, и как те дела с государева докладу и со всех бояр приговору вершатся и те дела в сем Судебнике приписывати». Здесь поминается та практика, результатом которой явился ряд указов, частью собранных в Указных книгах приказов. Государь царь и великий князь приговорил со всеми бояры (или просто – с бояры) – обычная начальная формула таких узаконений. Сергеевич придал этой статье 98 Судебника 1550 г. значение огромного новшества; он увидал тут несомненное ограничение царской власти, обратившее царя в председателя боярской коллегии, без которой царь не может издавать новых законов[327]. Достаточно сослаться на то, что Иван Грозный до конца жизни сохранил эту формулу, чтобы отвергнуть подобный фантастический вывод. Судебник и не говорит об утверждении в законе подобного порядка, а лишь в придаточном предложении отмечает, что будет приписываемо к Судебнику.
Однако едва ли можно сомневаться, что среди бояр XVI в. царило и все усиливалось недовольство частыми уклонениями московских государей от обычных порядков суда с боярами и указной деятельности по боярским приговорам. Конкретных свидетельств о проявлениях этого недовольства не так много, но они красноречивы и потому общеизвестны, т. к. часто привлекали внимание историков. При Иване III имеем лишь один пример крутой расправы великого князя с «высокоумием» княжат – опалу, постигшую князей Патрикеевых, Ивана и Василия, отца и сына, и их зятя Стародубского-Ряполовского. Ни причин, ни форм этого дела мы в точности не знаем. Соловьев метко сопоставил его с придворной борьбой по вопросу о престолонаследии; причем известному точно составу сторонников великой княгини Софии, царьградской царевны, и ее сына Василия – все людей неродословных, как дьяки Ф. Стромилов и В. Гусев, да дети боярские Яропкин, Поярок, князь Палецкий-Хруль, Щевья-Стравин, – противопоставил Патрикеевых и Ряполовского как сторонников Дмитрия, внука. Это очень возможно, но сам великий князь лишь помянул о том, как князь Стародубский-Ряполовский высокоумничал с Василием Ивановичем Патрикеевым, а летописи глухо поминают «измену» или просто сообщают факт поимания бояр, казни Ряполовского, пострижения Патрикеевых. Степенная [книга] говорит об испытаниях их крамол, т. е. о розыске, но ее поздний и риторичный текст мало дает, да и едва ли вполне надежен как источник[328]. Толкование этих известий Соловьевым находит сильную поддержку в той ненависти к Софии, какой дышит ряд летописных текстов, а также позднейшие отзывы о ней из боярской среды – князя Курбского и думного дворянина Берсеня-Беклемишева. Берсень толковал, что София «к нашему нестроенью пришла», приписывал ей ломку старых обычаев великокняжеского двора, замену прежнего почета старым боярам новыми порядками решенья всяких дел – «запершыся сам третей у постели». Курбский полагает, что в род князей русских дьявол всеял злые нравы через злых жен, которых князья взяли из иноплеменниц[329]. Летопись сохранила рассказы, явно враждебные великой княгине (римлянке, гречанке), противопоставляющие ей мать великого князя, при которой и духовенство, и Иван Юрьевич Патрикеев.
Но те же рассказы – и летописных сводов, и Курбского, как и беседы Берсеня с Максимом Греком, – столь же враждебны великокняжеской политике Ивана III, выдвигая ее произвол и стремленье окружить себя не заслуженными и родовитыми, а новыми людьми, править по личному усмотрению, не уважая старых обычаев и традиционных форм сотрудничества с боярством. Причины этого явления, действительно, лежат в изменении состава боярства, когда в правящей среде на первый план выдвинулись княжата, оттесняя по возможности с боярских верхов старое московское боярство. В новых течениях своей политики великие князья находят опору в нетитулованном боярстве, как Кошкины и их потомки Захарьины, либо в более мелком боярстве по отечеству, спустившемся на уровень детей боярских, да в приказных дельцах, дьяках. Однако, по существу, княжата в жалобах своих – защитники не удельных княжеских традиций, а боярской старины. Дальше защиты этой старины не пошла боярская политическая мысль в течение всего XVI в.
А во времена Грозного с особой остротой поднялся вопрос об «истинном суде царя и великого князя», в противоположность произвольным опалам, приведший к своеобразному уговору царя с народом московским в 1565 г., когда Иван уехал в Александровскую слободу, грозил вовсе бросить государство и объявил свою опалу на духовенство, бояр, приказных и служилых людей, осуждая в корень всю политику эпохи «избранной рады», а особо то, что при его попытках кого-либо наказать вся эта среда, сплотившись, их «покрывает». В ответном челобитье царю сулили, чтобы он «своими государьствы владел и правил, якоже годно ему, государю», а лиходеев «ведает Бог, да он, государь, и в животе и в казни (их) государьская воля». Иван принял челобитье «на том, что ему своих изменников, которые измены ему, государю, делали и в чем ему, государю, были непослушны, на тех опала своя класти, а иных казнити и животы их и статки имати»[330]. Так формально объявлена была эпоха чрезвычайной власти, эпоха опал и казней. Как бы ответом на сцену 1565 г. служит через полстолетия так называемая «ограничительная запись» царя Василия Шуйского. Шуйский целовал крест всем православным христианам «судить их истинным праведным судом и без вины ни на кого опалы не класти», причем грамота дает ясное представление о том, что такое этот праведный суд: царь обещает «всякого человека, не осудя истинным судом с бояры своими, смерти не предати и вотчин, и дворов, и животов у братьи их и у жен, и у детей не отнимати, будет которые с ними в мысли не были… доводов ложных не слушати, и сыскивати всякими сыски накрепко и ставити со очей на очи». Можно, пожалуй, согласиться с С. В. Рождественским и С. Ф. Платоновым, что с нашей точки зрения тут нет никакого ограничения[331]. Но несомненно, что Иван III на просьбу или требование о такой гарантии «праведного суда» отвечал бы, как говорил новгородцам в 1478 г.: «и вы нынеча сами указываете мне, а чините урок нашему государству быти, ино то которое мое государство?», а Грозный настаивал бы, что он и в пожаловании, и в казни слуг своих волен. По существу С. Ф. Платонов прав, когда говорит об этой записи, что трудно в ней найти действительное ограничение царского полновластия, а можно видеть только отказ этого полновластия от недостойных способов его проявления, от «причуд личного произвола» и обещание «действовать посредством суда бояр, который… был всегда правоохранительным и правообразовательным учреждением, не ограничивающим, однако, власти царя». Но вотчинный абсолютизм московских государей, пользуясь на практике боярским советом, отрицал в принципе его «правоохранительные» функции, чувствуя в них начало связанности своей воли действующим правом, т. е. отказ от самой сути своего самодержавного абсолютизма. Можно и должно отрицать ограничение царской власти правовым строем в смысле какого-либо принципиального, иначе сказать – конституционного разделения верховной власти между различными государственными органами, например, царем и боярской думой. Но не следует умалять трагического по неизбежности противоречия между вотчинным, как и всяким другим, абсолютизмом – с одной, и правовым строем, каков бы он ни был, охрана которого дело правительственных учреждений, с другой стороны. Эти вопросы были поставлены по-своему ясно и понятно для современников во времена Ивана III, и вдуматься в них казалось мне необходимым для понимания самой сути того политического явления русской истории, которое мы называем образованием Московского государства при Иване III.
Глава XМосковское государство и церковь
Отношения великокняжеской власти к церкви, с одной стороны, весьма усложняли самое понятие людей того времени о власти московских государей, ее основах, характере и назначении, а с другой – были связаны со всеми основными вопросами государева управления, землевладения, хозяйства, социального строя.
Став единым вотчинным государем на всех «государствах» Северо-Восточной Руси, великий князь московский оказался во главе единственного на всем широком свете православного царства. Эпоха Ивана III начала работу над выяснением этого представления как теоретически – в писаниях московских книжников, так и практически – в церковной политике московского правительства. Начну с этой последней и напомню прежде всего то положение, какое застал Иван III, приняв великокняжескую власть. До его времени отношения между митрополией московской и великокняжеской властью московских князей пережили ряд колебаний, постепенно подготовляя тот уклад московской церкви – государственной церкви и политического учреждения, – какой она получает в течение XVI в.
Политической силой русская митрополия была издавна, притом силой, тесно связанной с великим княжением и великокняжеским боярством. В истории Северо-Восточной Руси значителен момент, когда упадок реальной силы великих князей владимирских придал митрополичьему двору владимирскому значение центра объединительных тенденций, вылившихся как в литературной деятельности этого двора, так и в его влиянии на политические тенденции великокняжеского боярства. В начале XIV в. выясняется бессилие Владимира сыграть роль центра подобных стремлений, и боярство великокняжеское бросается сперва в Тверь, а по неудаче великокняжеской политики Михаила Ярославича тверского начинает тянуть к Москве. Одновременно с боярством на сторону Москвы все определеннее становится и сама митрополия. Митрополит Петр (13081326 гг.) в решительной оппозиции великому князю Михаилу тверскому [и] друг Калиты. Он первый пустил в ход «церковное неблагословение» как политическое орудие, остановившее решительные шаги тверской политики. Ему же принадлежит акт укрепления светской силы митрополии на основании, независимом от княжеской воли. И эта, так укрепленная сила, в те же годы митрополита Петра уяснила себе, что единственный возможный политический центр Великороссии, способный сыграть ту роль, какая нужна для церкви и ее интересов, для осуществления той более широкой политики, о какой мечтали при митрополичьем дворе и в среде бояр великокняжеского двора владимирского, – в Москве. В это политическое течение втягивается пришлый из южной Галичины Петр, втягивается и его преемник грек Феогност (1328–1353 гг.), хотя оба попали на митрополию без и против воли московского великого князя.
Укрепить союз митрополии с великим княжением Московским можно было, только подчинив самый выбор кандидатов в митрополиты интересам политики московской. Есть известие, что уже Петр и в этом отношении вошел в виды Ивана Калиты и «воименова», по соглашению с ним, какого-то архимандрита Федора себе в преемники. Но тогда Калита еще не был великим князем владимирским, и провести кандидатуру Федора не удалось. Зато Феогност подготовил и провел на митрополию после себя русского митрополита Алексея, человека из московской служилой среды, своего человека при дворе великого князя, по-видимому, сына московского тысяцкого при Иване Калите. Крупный государственный деятель, Алексей всецело связал судьбы и интересы митрополии с политикой великих князей московских, расширив ее кругозор и задачи до подлинно общерусской, православно-национальной программы. Авторитет митрополита, а в случае надобности и патриарха константинопольского выдвигается при нем в пользу Москвы в ее счетах с другими русскими князьями и в столкновениях с великим князем литовским. Митрополия при нем приняла всецело московский характер; митрополичий и великокняжеский дворы объединены тождеством стремлений и личного состава из служилого боярства московского; из той же среды выходят видные церковные деятели с Сергием Радонежским и его кругом во главе. Можно сказать, что московский великокняжеский двор вплотную ассимилирует себе верхи церковной иерархии в политическом и социальном отношении. Но в годину смерти Алексея обстоятельства так сложились, что возникла некоторая реакция против поглощения митрополии государством Московским. Отказ св. Сергия принять бремя Алексеева наследства и нежданная кончина архимандрита Михаила-Митяя, великокняжеского кандидата на кафедру, открыли период смут в делах митрополии, который закончился только через 12 лет по смерти Алексея (1378–1390 гг.) вынужденным принятием на митрополию Киприана, болгарина, чуждого московским интересам и положившего свое честолюбие в том, чтобы вести свою политику, самостоятельную и построенную на поддержке своего влияния не по-московски, а особого от московской политики и в Твери, и в Великом княжестве Литовском, и в Новгороде, и в Константинополе.
Положение митрополичьей кафедры по отношению к великому князю Киприан сумел определить совсем в духе ярлыка (подложного) митрополиту Петру от хана Узбека [указание на подложность ярлыка добавлено Б. А. Романовым. – Ред.]. Характерна самая форма этой грамоты – не жалованной, а, так сказать, протокола соглашения между великим князем и митрополитом, которые «управили» это дело, «сед» в совместном совещании[332]. По существу, это договор, ставящий митрополичьи владения в положение, сходное с положением московских удельных княжеств. Размер митрополичьих владений определяется тем, чем владел митрополит Алексей. Территория эта неприкосновенна: ни бояре, ни слуги великого князя не должны на ней покупать вотчин. Население – под присудом и управлением митрополита, ни судьи, ни сборщики княжие в то не вступаются. Дань оброчная идет великому князю по грамотам, но лишь в том случае, когда по всему великому княжению идет сбор на татарскую дань; ямская гоньба – когда села великого князя ее дают. Суд между людьми великого князя и митрополита – «смесный». Все бояре и слуги митрополичьи, которые служили митрополиту Алексею, идут на войну под особым митрополичьим воеводой, но только тогда, когда сам великий князь выступает в поход; позднее вступившие в митрополичью службу входят в состав великокняжеских полков. Чем не удельное княжество? Великий князь себе обеспечил отказ митрополита от поставления в попы и дьяконы своих слуг и данных людей и ограничение митрополичьих сборов с церквей по городам и волостям великого князя. Последнее особенно характерно, придавая митрополии своеобразный территориальный характер: вне ее владений великий князь представитель интересов «своего» духовенства в защите от митрополичьих поборов. Перед нами договор двух властей, властей политических и территориальных. Киприан пошел сознательно вразрез с традициями митрополита Алексея, и ряд его столкновений с епископами Алексеева поставленья, как и его недоверие к своему же двору – запрет митроличьим слугам покупать вотчины в его [митрополичьих] владениях, внесенный в договор с великим князем, – показывают, как он разошелся с «омосковленной», если можно так выразиться, средой, сложившейся при митрополите Алексее вокруг митрополии. Независимость митрополии, которую он отстаивает, опиралась, с одной стороны, на ее всероссийское значение, т. е. на роль митрополита не на востоке только, но и в Западной Руси, где Киприан своей политики не подчинял московским интересам (а скорее поддерживал подчинение Москвы влиянию Витовта при Василии Дмитриевиче), с другой, на две внешние силы – константинопольскую патриархию и, отчасти, милость ханскую, гарантировавшую со времен митрополита Петра права Русской церкви. XV в. принес постепенное падение всех этих трех опор и привел митрополию к полному подчинению великокняжеской власти.
Московским государям и их слугам трудно было мириться с светским могуществом и владельческой независимостью митрополии в ту эпоху, когда Москва все усиливает власть свою над вотчинными княжениями Северо-Восточной Руси и расширяет свои силы и средства за их счет. По кончине Киприана (1406 г.) Москва осталась без своего кандидата в митрополиты, потому что от Киприана, конечно, и ожидать не могла «воименования» и благословения в преемники желательного лица, а без того немыслимо было провести поставление такого лица в Константинополе.
Настало четырехлетнее «междумитрополье», пока в 1410 г. не прибыл из Константинополя грек митрополит Фотий. Он нашел митрополию в крайне плачевном состоянии, дом церковный и села – пусты; иные села, волости и доходы, и пошлины расхищены от князей и бояр, и от других лихоимцев[333]. От Фотия дошло до нас два послания к великому князю с поучением о неприкосновенности церковных имуществ и благопокорном почтении к святителю. «Сведомо же ти буди, – пишет митрополит великому князю, – яко церковь божию уничижил еси, насилствуя, взимая неподобающая ти». Митрополит поднял решительную борьбу за наследие Петра и Алексея, добиваясь возврата захваченных имений и крепкого утверждения «во священней митропольи всея Руси» ее вотчин и доходов. По летописному преданию, ему удалось достигнуть этой реституции и даже значительно увеличить церковное достояние прикупами и умелым хозяйством. Он требовал в том же послании, чтобы великий князь пришел к церкви христовой и к отцу своему митрополиту с такими словами: «Согреших, прости мя, и имаши, о отче, во всем благопослушна и покорена мене; елика в законе и в церкви христовей пошлины зле растленны бывшаа, испълню и исправлю, воображенаа и даная и утверженаа исперва от прародителей моихь, и яже по многих летех отставленнаа, яже и растленна быша. Имееши убо благопокорьство всяко от мене, о отче!.. точию даждь прощение и благословение», – отстаивая, таким образом, независимость и силу митрополичьей власти[334]. Пережив временную потерю власти над западно-русской церковью, когда там митрополитствовал Цамблак, Фотий достиг восстановления единой митрополии и не только примирился с Витовтом, но содействовал новому сближению великого князя Василия Дмитриевича с ним, идя вполне по стопам Киприана. Сохранил он и Киприаново отрицательное отношение к национализации московской церкви: при нем, как, вероятно, и при Киприане, вновь поставленные епископы должны были давать торжественное обещание «не хотети и не приимати иного митрополита, разве кого поставят из Царягороду како есмы то изначала прияли»; те же остались и раздоры митрополита с москвичами (митрополичьими слугами и боярами), из которых многие бежали от него к черниговскому епископу, а оттуда в Литву.
50-е гг. XV в., время ликвидации московской смуты при Василии Темном и образования той сильной великокняжеской власти, какую унаследовал Иван III, были и временем ликвидации прежнего, самостоятельного и самодовлеющего значения независимой московской митрополии. По смерти Фотия (1431 г.) или еще при его жизни, если верить Житию св. Ионы, была сделана попытка провести на митрополию «своего» человека, питомца московской служилой среды и связанного со двором великого князя Симонова монастыря, епископа рязанского Иону. Но смуты в великом княжении, поставление грека Исидора, дело о Флорентийской унии затянули этот план на десяток лет. В Москве, по низложении Исидора, пытались официально приобрести от греков право самим ставить в своей земле митрополита, а затем в декабре 1448 г. поставили Иону – по избранию великого князя и совету его матери, великой княгини, братьев-князей, со всеми русскими князьями, святителями русской земли и всем духовным чином, боярами, всей землей. В 1451 г. Иона достиг официального признания и в Великом княжестве Литовском, которым, по-видимому, заручились уже при его поставлении, но оно, естественно, оказалось явлением временным и случайным. Восстановление московского характера митрополии было подчеркнуто торжественным актом причтения к лику святых митрополита Алексея. Иона явился завершителем деяний Петра и Алексея и стал за ними третьим «святым» митрополитом. Канон его памяти составлен в год его смерти; Иван III с митрополитом Филиппом установили ему почитание, а собор 1547 г. прославил его общецерковным празднованием его памяти. Основные этапы и конечное торжество московской церковной политики освящены чудотворениями ее главных представителей. С тех пор митрополия московская становится учреждением в строе Московского государства.
Преемство на митрополичьем престоле внешне определяется– вместо патриаршего – благословением митрополита-предшественника, как Иона благословил Феодосия, Феодосий – Филиппа; по существу же – выбором великого князя, который и возводит нареченного на митрополию по провозглашении его епископским собором. При новом укладе великокняжеской власти и всего внутреннего строя Московского государства, роль митрополита, однако, по существу не та, что была при Петре и Алексее. Митрополит не руководитель уже, а орудие великокняжеской политики. Так и вся пастырская деятельность Ионы тесно сплетена с политикой великого князя и служит ей своим авторитетом то для смирения буйных вятчан, то для укрощения мятежного Дмитрия Шемяки, то для внушения псковичам покорности их «отчичу и дедичу» – великому князю.
Естественно, что момент утверждения такого московского характера за митрополией совпал с окончательным отторжением от нее западнорусских епархий в 1458 г. Митрополичья деятельность Ионы протекала в те годы, когда молодой княжич Иван Васильевич был уже великим князем и соправителем отца. В эту пору возникает и упрочивается фактическая независимость Руси от татар; взятие Константинополя турками в 1453 г. убило вконец расшатанный авторитет греков, у которых, по московскому воззрению, «православие изрушилось», чему свидетельством были яркие факты – превращение великой соборной Софийской церкви в мечеть, отсутствие крестов и звона у церквей, какие турецкий «царь» оставил грекам. И государство, и церковь московские стали на деле автокефальными. В ту же пору митрополия московская, с отпадением Западной Руси, сузилась до пределов владений московского великого князя, и церковная политика митрополитов, прежде шире хватавшая, совпала по внешним задачам с политикой московских государей, например, в борьбе за сохранение связи с Москвой Великого Новгорода и Пскова, в противодействии литовско-русскому государственному и церковному влиянию в них и в Твери. А в дальнейшем – в мечтах и стремлении восстановить прежние, более широкие пределы митрополии как всероссийской, путем подчинения Москве русских областей, попавших в состав государства Польско-Литовского. Московская митрополия вошла в состав Московского государства, стала перед властью великих князей без всякой внешней опоры и зажила окончательно местной московской жизнью, местными московскими интересами. Замещение кафедры перешло в руки великого князя; он намечал кандидата, по соглашению с митрополитом-предшественником, по совету с семьей и двором своим, иногда и с епископами; каноническое избрание стало при таких условиях простой формальностью, а после него «давал» избранному митрополию великий князь.
Избираемый по воле великого князя из людей, ему подвластных, митрополит оставался лично зависимым, по-нашему – подданным во святительстве. С собором епископов великий князь мог всегда низложить непокорного митрополита, мог и довести его до добровольного по форме отречения. Бессильный и бесправный перед властью государя-вотчинника, митрополит мог опираться только на священный авторитет своего сана и на личное свое влияние. Третий из митрополитов в княжение Ивана III, преемник Феодосия и Филиппа, Геронтий, поставленный без благословения предшественника собором епископов при участии братьев великого князя и по воле Ивана Васильевича, испытал на себе это зависимое положение в нелегкой форме, точно в свидетельство того, что значит на деле обязательство, внесенное при нем в «обещательные грамоты» новопоставляемых епископов: отнюдь не принимать епископов, поставляемых на Русь в Константинополе. Другое дело – очень важное в глазах москвичей, как антитеза горькой судьбе св. Софии Цареградской – построение Успенского собора, тоже можно, при желании, назвать символом новых отношений между митрополией и великокняжеским двором. Начал постройку еще митрополит Филипп своими церковными средствами; наложил на всех попов и на монастыри «тягиню великую», «сильный» (принудительный) сбор серебра на строение церковное; разрушил старую, обветшавшую и малую церковь, заложенную еще митрополитом Петром, и начал сооружать обширный собор, на полторы сажени во всех направлениях больше своего образца – Владимирского собора. Постройка тянулась три года, начали уже своды сводить, как она рухнула, потому что «не разумеша мастеры силы в том деле». Тогда в дело вступился великий князь, послал в Псков по мастеров церковных и в Венецию за архитектором. Аристотель Фиоравенти начал постройку заново, разобрав остатки прежних стен, заложил новый фундамент, и в мае 1476 г. произошла торжественная закладка, а к августу 1479 г. собор был готов в том виде, как и теперь стоит.
По поводу освящения этого собора 12 августа 1479 г. возникло крупное столкновение великого князя с митрополитом. Поднялся спор, как надо ходить крестным ходом – «посолонь» или против солнца. Митрополит стоял за второе, князь великий с архиепископом ростовским Вассианом и чудовским архимандритом Геннадием за посолонное хождение. Тяжкие события 1479–1480 гг. затянули решение, но все духовенство стало за митрополита, за него были и русская старина, и греческий обычай; молдавский епископ писал, что греческая церковь не знает никаких действий посолонь и только латины так творят. Откуда великий князь и его советники, противники митрополита, взяли свое мнение, не знаем, но великий князь уперся, и года два новые церкви стояли без освящения. Геронтий «съехал» с митрополии в Симонов монастырь, грозил вовсе отречься, а поддержка его всем духовенством заставила Ивана уступить, но лишь внешне, потому что в споре «истины не обретоша», и устава не учинили, оставив вопрос открытым. Вмешательство великого князя и властное настояние в деле чисто церковном – обрядовом – связано в этом деле с попыткой противников митрополита опереться в отношениях церковных на великокняжескую власть. Несколько ранее – в 1478 г. – разыгралась другая история, при коей великий князь выступил в роли руководителя собора, судьи о канонической правильности действий Геронтия, который согласился на странный шаг: по просьбе Кирилло-Белозерского игумена Нифонта он дал удельному князю Михаилу Андреевичу верейскому грамоту о том, что «князю… ведати монастырь, а ростовскому архиепископу в него не вьступатися»[335]. Не добившись отмены подобной грамоты от митрополита, Вассиан ростовский перенес дело на суд великого князя, бил ему челом о суде митрополита «по правилом». Великий князь вытребовал грамоту у князя Михаила и созвал собор епископов и архимандритов; разбор дела принял такой оборот, что митрополит убоялся соборного суда и умолил великого князя помирить его с Вассианом. Тогда великий князь уничтожил его грамоту и объявил соборное решение о возврате монастыря под владение архиепископа ростовского. Было бы ошибочно настаивать при оценке этого дела на канонической функции собора; ведь он действует по приказу великого князя («повеле собору быти»), который ставит ему задание, властно входит в его делопроизводство, придает его решению правовую силу своим утверждением и осуществляет его своим указом. Таково было положение перед властью московских государей всех церковных соборов XVI–XVII вв. Однако в делах церковных дело утверждения московского самовластия шло не так гладко, как в делах светских. Перед законом христовым и святоотеческим отступала эта власть, стремясь войти в роль его защитницы и покровительницы. Отступала она, хоть и нехотя, перед святостью духовного сана, прикрывавшего человеческую личность, зависимую и подвластную. В 1483 г. митрополит Геронтий заболел и захотел было оставить митрополию, но съехал с кафедры в Симоновский монастырь, захватив с собой и ризницу, и митрополичий посох. Вскоре он оправился и пожелал вернуться, «князь же великий не восхоте его», проча ему в преемники близкого себе старца Паисия Ярославова. Но ни настояния Ивана Васильевича, ни уговоры Паисия не помогли; Геронтий «неволею не остави митрополии», хотя его «имаша» силою, когда он «многажды» убегал из монастыря. И, по-видимому, только решительный отказ Паисия от митрополии побудил великого князя снова возвести Геронтия на кафедру[336].
Все изложенные факты сами по себе малозначительны, но они заслуживают внимания по своей показательности. Они своим характером освещают роль великокняжеской власти в более крупных вопросах, потрясших церковный и общественный быт Москвы при Иване III, вопросов о борьбе с ересями и о церковном землевладении. Начну с замечаний об этом последнем.
Чтобы правильно представлять себе характер и значение церковного землевладения, надо иметь в виду основные особенности строя материального обеспечения церковных учреждений и заведования их имуществами. Строго говоря, неправильно даже употреблять выражение «церковное землевладение» ни для удельных, ни для московских времен. «Землевладельческий быт нашей церкви, скажу словами известного канониста Павлова, сложился не по канонической догме, а по национальному типу вотчинного права»[337]. Как единое целое церковь русская не была землевладелицей. Существовали вотчины монастырские, владения митрополичьи, но не церковные в собственном смысле слова. Церковная земля для того времени – разве что земля, принадлежавшая отдельной церкви, приходской или соборной. Вотчины принадлежали отдельным церковным учреждениям, которые в лице своих начальных лиц и оказывались полноправными вотчичами, управителями и распорядителями своих вотчин. Крупные владения митрополии являлись одним из составных элементов всего этого землевладения наряду с другими, как особая, замкнутая в себе единица. И только их, а не всего церковного касались те грамоты и порядки, которые обеспечивали права и имущества митрополии. У других владельцев святительских и монастырских вотчин были свои, особые от митрополичьих, права и гарантии, владения и грамоты. Это ставило епископов и игуменов в непосредственные, прямые, мимо митрополита, отношения к княжеской власти, и ставило их в ряд крупных землевладельцев-вотчинников наряду с боярами и княжатами.
Социальное тождество, если можно так выразиться, землевладения церковных учреждений с боярским сказывалось в ряде правовых и политических последствий. С одной стороны, традиционно-канонические воззрения на недвижимые имущества церкви как на неотчуждаемые и, стало быть, не подлежащие владельческому распоряжению их временных управителей – епископов, игуменов – не соответствовало действительности, т. к. они, напротив, распоряжались «своими» вотчинами как настоящие вотчинники – отчуждали их путем продажи и мены, закладывали и т. п. С другой стороны, их положение как крупных землевладельцев сближало их в роли «государевых богомольцев» с боярами и слугами великокняжеского двора, к которому и они тянулись за опекой и покровительством. В эпоху жалованных грамот отдельные владыки и игумены получали пожалования и разные более или менее широкие льготы от князей и ставили тем свое вотчинное землевладение в такое же, а часто и более привилегированное положение, чем земли бояр-грамотчиков, но зато и в такую же зависимость от великокняжеского пожалования, какое постепенно преобразовало самое понятие о вотчинном боярском праве в представление о праве не самостоятельном, а производном от усмотрения государя великого князя. Эта связь вотчинниковых прав с государевым пожалованием имела свои крупные выгоды как защита от сторонних претензий, легализация захвата и приобретения волостных земель, источник податных и пошлинных льгот. Она же вела обычно к освобождению монастырской или святительской вотчины от подчинения местной наместничьей власти, устанавливая, как и для бояр, прямую подсудность суду великого князя: «а кому будет чего искати на игумене с братьей или на его прикащике, ино сужу их яз, князь великий, или боярин мой введеный».
Развитие этих отношений – дело эпохи предыдущей; в XV в. они в полном расцвете, и при сохранении духовной митрополичьей юрисдикции в делах специально церковных, власть митрополита над духовенством, даже в периоды наибольшей независимости митрополии от великокняжеской власти, не разрушала его подчинения по вотчинному землевладению и в порядке привилегированной подсудности княжеской власти. Мало того, мы уже видели вне территории собственно митрополичьих владений, великого князя в роли защитника церквей и монастырей в Москве и по городам от церковных налогов и поборов митрополита. На таких широких основах покоилась зависимость духовенства и церковных учреждений от великокняжеской власти, нашедшая завершение в эпоху Ивана III, когда и сама митрополия окончательно подчиняется этой же государевой власти.
Насколько именно землевладение служило основой зависимости церковных учреждений от княжеской власти, видно, например, из резкого заявления новгородского архиепископа Серапиона на соборе, разбиравшем в 1506 г. его столкновение с игуменом Иосифом Волоцким по поводу передачи им своего монастыря самовольно из удельного княжества Боровского в «великое государство» Московское: «я, – говорил Серапион, – волен в своем чернеце, а князь Федор (боровский князь Федор Борисович) волен в своем монастыре: хочет грабит, хочет жалует». В частности, именно монастыри с их вотчинами были предметом особого попечения великокняжеской власти, и управление их делами стягивалось все определеннее к государеву двору как высшей инстанции, пока к середине XVI в. (приблизительно) не стало одной из важных функций Приказа Большого дворца. При таких общих, веками окрепших условиях и отношениях, естественно, что и само назначение игуменов, по крайней мере в более крупные и важные монастыри, непосредственно интересовало великокняжескую власть и постепенно целиком перешло в ее руки. Само созидание монастырей происходило весьма обычно с прямым участием этой власти – по крайней мере в том смысле, что возникший монастырь, только что обстроившись и поставив свое хозяйство, спешил заручиться великокняжеской жалованной грамотой на свои земли и угодья, на право колонизовать свои вотчины пришлыми людьми, со льготами для них во всяких государевых пошлинах.
В прямой зависимости от великого князя – вместе с митрополитом или мимо него – стояли и епархиальные архиереи. Старорусская епархия представляла собой не только духовно-церковное, но и административно-владельческое учреждение. Само церковное управление, т. е. отношения архиерея к подчиненному белому и черному духовенству, было пропитано началами светского властвования, принимавшего в духе «национального вотчинного права» вовсе вотчинный, владельческий характер. В центре строя архиерейского управления стояла деятельность архиерейского дома по управлению обширными вотчинами и их населением, владычними монастырями и их землями (так называемые приписные – позднее – монастыри), а также по суду и расправе над белым духовенством, «тяглыми попами» и причтами, обложенными данью и оброками с доходов и церковных земель. По делам этого управления орудовал целый штат архиерейских светских чиновников, служилых людей разного калибра, наместников и дворян, прикащиков, десятильников и тиунов архиерейских. Элементы епархиального и вотчинного управления характерно переплетались и сливались в духе эпохи, когда всякое – в том числе и церковное – властвование так легко и неизбежно принимало владельческий характер. При подобном типе епархиального быта и строя и архиереи, естественно, сближались с боярами-кормленщиками и боярами-вотчинниками по своей социальной физиономии и своей роли в общественном и политическом быту Московского государства. И их мы видим примыкающими к составу великокняжеского двора, [как] «государевых богомольцев», рядом со слугами, государевыми боярами, в княжом совете и деятелями великокняжеской политики. Властное влияние великого князя на замещение епископских кафедр, по соглашению с митрополитом, было неизбежным и естественным последствием всего строя этих отношений.
Так к роли руководителя судьбами церкви (во всем ее сложном составе) привел великого князя ряд весьма существенных и, можно сказать, неизбежных интересов и отношений.
Здание московского вотчинного государства заключало в себе ряд церковных учреждений, чье землевладельческое и светски-властное значение играло слишком крупную роль в жизни страны, чтобы московские государи не встретились с вопросом о своем отношении к этому явлению на пути собирания в руках центральной власти всех сил и средств Северо-Восточной Руси. Слишком много этих сил и средств, слишком много было и правительственного и общественного влияния в руках высших элементов черного духовенства. Покровительство монастырскому и епископскому землевладению, рост архиерейской силы, развитие могущества митрополии долго играли видную роль одного из средств, одной из опор самого роста власти московских государей, подобно тому, как другой такой же их опорой было землевладельческое и правительствующее боярство. Но вторая половина XV в. принесла быструю и коренную перестановку всех этих отношений на иную почву.
Великий князь московский вырос в вотчинного государя всей Великороссии и потянулся к самодержавному распоряжению ее силами, стал их подбирать к рукам и начал трудное и сложное дело их организации по новому, [по] своему плану, приспособленному к потребностям его разросшегося «государева дела». Встретив на этом пути привилегии и самостоятельную силу своих вольных слуг, он закончил их низведение до положения слуг «прирожденных», невольных, холопов государевых без особых потрясений. Но та же, по существу, задача стала перед московской политикой и по отношению к церковным магнатам-иерархам. Тут камнем преткновения являлась не «вольность» сильного и влиятельного класса, а льготность владений «государевых богомольцев» и принципиальная независимость священного сана. Определить отношения к церкви новой московской государственности, государственности вотчинного абсолютизма, стало насущной очередной задачей. Помимо всего прочего, церковное землевладение достигло к XVI в. огромных размеров. Подсчитать эти размеры, хотя бы в самых общих чертах, но сколько-нибудь полно, насколько разумею, не представляется возможным. От середины XVI в. – а за первую половину едва ли можно предполагать какой-либо чрезвычайно крупный рост этих размеров – идет иностранное известие: будто монастырское землевладение обнимает до трети всех земель Московского государства. Весьма вероятно, что это глазомерное определение сильно преувеличено, может быть, даже тенденциозно подчеркнуто в тех толках с московскими боярами, от которых получил свои сведения англичанин Ченслор, передавший их Клементу Адамсу, автору рассказа о далекой Московии[338]. Но если мы вспомним ряд благоприятных условий для роста этого землевладения – благочестивые крупные пожертвования, хозяйственную энергию монастырей, их значение как первой на Руси своего рода капиталистической силы, широкое развитие льгот в их пользу и пожалований, острую тревогу, какую развитие именно монастырского землевладения вызывает с начала XVI в. в московском правительстве и светском обществе, наконец, то, что во всех средневековых государствах Запада размер церковного землевладения определяется в 1/5 , ¼ и даже ⅓ всех земель данной страны, – то это глазомерное определение не представится, во всяком случае, особенно нелепым. И все эти вотчины, не только монастырские, но и архиерейских домов, хотя бы в их созидании и расширении крупную роль играл самостоятельный экономический оборот духовных властей – прикуп, подъем новин и т. п., рассматривались по стародавней традиции, шедшей из порядков и отношений периода вотчинных княжений и удельного владения, как имущество, состоящее под особой опекой княжеской власти и во владении по ее жалованным грамотам. Порядок преемства на епископских кафедрах и игуменствах, соединенный если не всегда с прямым княжеским назначением, то во всяком случае с утверждением и инвеститурой от великого князя (обычно притом с подтверждением старых и выдачей новых жалованных грамот) естественно, питал мысль, что великий князь имеет дело с земельным фондом, в распоряжении которым ему принадлежит немалая роль. Мысль опасная для интересов церковного владения, тем более в такой исторический момент, когда перед вотчинным абсолютизмом московских государей никнут все частные права, принимая характер прав пожалованных по милости и усмотрению государя великого князя.
На этой почве и возник в княжение Ивана III вопрос о так называемой секуляризации церковных имуществ. Он родился естественно, из самых условий образования из многих самостоятельных политических единиц одного, хотя и сложного по составу, вотчинного государства московского великого князя и прежде всего по отношению к новопокоренным областям. При отсутствии представления о единстве церковных имуществ как принадлежащих всей церкви русской, при наличности множества церковных вотчинников, их духовный характер не закрывал подлинного их социального тождества с другими, светскими, вотчинниками. Более того, сложившиеся отношения между церковными вотчинниками и княжеской властью скорее еще сильнее подчеркивали жалованный условный характер этого землевладения, чем отношения к вотчинам боярским. Иван III, конфисковавший многие боярские вотчины при усмирении ненадежных элементов Ярославской или Новгородской земель, взглянул, например, на богатые вотчинные владения новгородского владыки и новгородских монастырей как на что-то узурпированное. Официозно-московский рассказ о покорении Новгорода мотивирует требование уступки половины всех [земель] монастырей в пользу великого князя таким неожиданным утверждением: «беша бо те волости великих же князей, ино они их освоиша». В Москве, по-видимому, и понять не могли, как это возможно существование целой обширной области, признававшей великокняжескую власть великого князя при отсутствии в ней основной опоры реальных сил этого князя – развитого дворцового землевладения, и создали себе фикцию о прошлом, когда и в Новгородской земле оно [будто бы] было, да потом, как многое княжое, перешло в руки вечевых властей, а что до земель – то достались [они] новгородским церковным учреждениям. Верили ли московские дьяки такому заявлению сами, или нет – их дело, но характерно само утверждение, выдвигавшее предпосылку о праве великого князя распорядиться церковными землями и изменить их назначение. Подлинный мотив требования, конечно, иной: «понеже нам, великым князем государьство свое дръжати на своеи отчине, Великом Новегороде, без того не лзе»[339]. Держать государство великим князьям подлинно нельзя было, не имея в руках крупного земельного фонда. И вопрос о нем стал круто в княжение Ивана III.
Я дал во всем предыдущем изложении общий очерк отношения московского государя к территории его владений, которые он рассматривал как свои вотчинные владения. На основе общего представления о вотчинном характере власти государя великого князя стали круто меняться и его отношения к тем общественным силам, с которыми и через которые он держал свою землю в прежнее время. Со времен Ивана III круто меняется положение бояр-кормленщиков и бояр-вотчинников. Основу этой перемены можно назвать установлением прямого властного отношения великого князя к подвластным этому боярству населению и земле. Только от времен Ивана III имеем мы так называемые «уставные грамоты» наместничьего управления. Говоря так, я не забываю Двинской грамоты 1397 г.[340] Это памятник особливый, и значение ее – мимолетное. Ведь великий князь Василий Дмитриевич сделал только попытку утвердить свою власть над Двиной, тогда и дал боярам двинским, сотскому и всем черным людям эту хартию. Что это за акт по существу? Излагая ход подчинения Великого Новгорода Иваном III, я обращал внимание на одну подробность летописного рассказа, которая обычно оценивается вовсе неправильно. Новгородцы добивались при переходе под московское владычество гарантий своих прав от притеснений новой власти и ее агентов. Когда крестоцелование самого великого князя и его бояр было отвергнуто, они просили себе «опасной грамоты», а когда и в этом было отказано, удовлетворились устным жалованным словом великого князя. Вот, по крайнему разумению моему, двиняне и получили в 1397 г. такую «опасную грамоту», по которой «должны ходить» у них наместники, каких пришлет великий князь на Двину из своих бояр или кого пожалует этим наместничеством из двинских бояр. Весьма вероятно, что эта Двинская грамота послужила своего рода идейным образцом для упомянутого требования как новгородцев, так и для позднейших московских грамот наместничьего управления. И само новгородское желание не осталось без следа, т. к. с ним связано составление того списка так называемой Новгородской судной грамоты, «переписавшей» на имя великого князя – едва ли без перемен – основные положения новгородского суда и управления еще при первом походе Ивана III на Новгород в 1471 г.: ведь эта грамота внимательно разграничивает права и доходы наместничьи и новгородского самоуправления. Трудно сомневаться, что будь в 1478 г. составлена «грамота», о какой просили новгородцы, в основу ее легла бы Судная 1471 г.
Влияние новгородской государственности, более зрелой и отнюдь не вотчинной в московском смысле, на приемы устроения московского управления в XV в. – явление существенное, но малоизученное. В ней москвичи могли найти кое-какие готовые формы ограничения самовластного и самодовлеющего положения органов центральной власти в подведомственных им областях. Образцом такого ограничения из времен Ивана III служит Уставная белозерская грамота 1488 г., устанавливающая нормы корма, и поборов, и суда наместничьего в форме пожалования всех белозерцев, горожан, и становых людей, и волостных[341]. Затем дальнейшее развитие тех же явлений относится, судя по нашим документам, ко времени Василия III, примыкая непосредственно к организационной работе его отца. В уставных грамотах наместничьего управления вижу проявления тех же общих организационных тенденций, какие находим в Судебнике 1497 г., – в устроении центрального суда на зарождающихся приказных началах, в различении инстанций, основе отличия управления центрального и областного. Белозерская грамота – одно из проявлений тяги верховной великокняжеской власти к прямому вмешательству в дела наместничьего управления, контролю над ним и установлению своей правительственной силы по отношению к населению, которое тянуло бы к московскому центру за управой и защитой, за нарядом всех отношений и установлением их правовых и административных норм. Дело князя Оболенского Лыка, великолуцкого наместника, о котором мне уже не раз приходилось упоминать, – явление того же порядка; лучане «били» на него «челом» великому князю «о продаже и о обиде», причем в ином на него дотягалися, и он уплатил по иску «оборотню в продажех», а другое князь великий «и безсудно велел платити». В общем, это все черты того процесса, который можно назвать «собиранием власти», переходящим при Иване III в стремление к ее концентрации и устроению всех управляющих властей в подчиненные органы московского центра. Подчинение кормленщиков контролю и ответственности, произвольная их смена и назначение, для которых использована временность кормлений, постепенно перешедшая в их намеренную краткосрочность, с одной стороны, а с другой – уставные грамоты и доходные списки, все строже и определеннее подчинявшие наместничье кормление уставной норме, упраздняли вотчинные навыки кормленщиков и устраняли опасность перехода наместничеств в вотчинное владение, подобное феодам западных графов. Территория и население наместничеств этой практикой закреплены за властью великого князя. Конечно, сложнее складывались отношения между этой властью и боярами-вотчинниками, государями своих земель и населявшего их люда. Жалованные грамоты светским и церковным землевладельцам придали условный и производный характер их привилегиям и самому их вотчинному праву. Но все-таки оно оставалось, по существу, их собственным вотчинным правом. В их руках оставалась большая материальная и людская сила, достижимая для великого князя только через них, при их подчинении великокняжеской власти. При Иване III военные силы княжат не были еще втянуты, как мы видели, в общий строй великокняжеских полков, а составляли особые вспомогательные отряды. Остальное боярство входило со своими людьми в эти полки, но размеры его службы не были, по-видимому, однообразно определены до середины XVI в., а в обложении царили более или менее обширные льготы. Великий князь, ставший вотчинным государем всей Великороссии, стоял, однако, в этом строе в своеобразно-двойственном положении. Владетельный распорядитель земель дворцовых и черных-волостных, он встречал предел своей вотчинной власти в землевладении боярском и церковном, в жалованных привилегиях – частью, для княжат – [в] наследственно-владельческих правах крупных вотчинников. Весь уклад народно-хозяйственной жизни XV в. сильно обострял смысл этого положения, т. к. вся трудность организации великокняжеских финансов, потребность в которой сразу возросла при расширении задач и горизонтов московской политики, состояла в ничтожности движимого, денежного, капитала тогдашней Великороссии и в базировании всякого прочного и значительного материального обеспечения на земельных имуществах. Землей и сельским хозяйством обеспечивалось содержание великокняжеского двора, администрации, военной силы. Податные сборы – дани и пошлины– либо сливались с землевладельческими доходами, либо составляли второстепенную статью общего финансового оборота, обеспечивая преимущественно экстренные нужды и расходы. Все эти общие условия выдвигали на первый план вопросы распоряжения земельным фондом как основным обеспечением всего строя Московского государства.
Эпоха Ивана III – наиболее интересный момент в истории этого вопроса. Тут он впервые поставлен ребром и получил, по существу, то решение, какое определило политику московского правительства во вторую половину XVI в. К сожалению, как это часто бывает именно для моментов зарождения новых порядков и отношений, источники наши дают мало и притом неясные и отрывочные сведения. К тому же тут нам служат только летописные тексты, а они дошли почти исключительно в официозной московской редакции, много вытравившей неприятных воспоминаний о приемах московской политики. Туманные представления, какие получаем от подобного материала, можно свести только к приблизительному и поверхностному, не вполне надежному итогу. Борьба Ивана III за земельный фонд приняла, по-видимому, крутой характер при подчинении областей, бывших недавно самостоятельными. Их присоединение к числу вотчинных владений московского государя ставило ребром вопрос о значении и силе прежних пожалований, данных прежними местными, теперь упраздняемыми властями. Известно, что личный характер той властной воли, которая давала правовую силу содержанию жалованных грамот, привел к обычаю их подтверждения при смене властителей, стало быть, их значение вне этого подтверждения представлялось спорным. В летописном рассказе о падении Новгорода я отмечал одну черту – что московское правительство готово было признать крупные владения новгородских владык и монастырей освоением ими великокняжеских древних отчин. Эта точка зрения вполне вязалась с общим представлением о вотчинной власти великого князя, при котором вся земля его, государева, а частные права землевладельцев – продукт княжеского пожалования. Новгородские же вотчины не были пожалованиями великих князей и даже каких-либо местных князей-вотчичей; за вечевыми грамотами в Москве правовой силы не признавали, ссылаясь на то, что это грамоты не самих великих князей.
Так, присоединение к Москве великорусских областей колебало устои местного права или наталкивало на возможность его пересмотра. По взятии Твери, великий князь бояр тверских, которые прежде были в боярах у своего тверского великого князя, учинил в боярах у сына своего Ивана Ивановича и грамоты свои на вотчины их им подавал. Такое утверждение вотчин новой властью было необходимо. В предыдущем изложении встречалось упоминание о вынужденных уступках мелкими князьями при жизни или по смерти своих владений великому князю московскому, и притом с просьбой, чтобы князь великий их «данья» не порушил, на которое выданы купчие и жалованные грамоты. Такой строй правовых понятий открывал при желании возможность произвольного «пересмотра» земельных владений частных лиц великокняжеской властью. Только из случайного восклицания книжника-летописца, вырванного у него горечью обиды местного патриотизма, знаем, что такой «пересмотр» и «сёл добрых», и слуг местного княжья, с отбором и тех и других на государя, происходил при Иване III в Ярославской земле.
Определеннее и ярче наши сведения о таких же действиях великого князя по отношению к Великому Новгороду. Отбор земель у новгородских землевладельцев часто неправильно называют «конфискацией».
Не все тут было карой, опалой. Более крупное значение имели те массовые «выводы» людей и отписка на государя земель, которые носят характер не индивидуальных опал, а общего административного мероприятия великокняжеской власти. Таковы уже первые шаги ее, состоявшие в отобрании у владыки и монастырей значительной части их вотчин. Великий князь обещал было новгородцам «вывода из Новгородской земли не учинить, и в вотчины и в животы людские не вступаться», а взял за себя кроме всех Новоторжских земель – владычных, монастырских, боярских и «чьи ни буди», около 1 тысячи сох земли из сел владыки и главных новгородских монастырей в других местах. В 1484 г. какое-то волнение в Новгороде, доносы о новых сношениях с Литвой, острое недовольство новыми порядками, в частности церковным правлением московского ставленника Симеона, действовавшего под надзором приставленного к нему боярина, казначея и дьяка, вызвали суровый розыск, кончившийся тюремным заключением до тридцати лучших бояр и житьих людей и ссылкой их семей. Но с этим связалась и более общая мера: «поимал князь великий болшых бояр новогородских и боярынь, а казны их и села все велел отписати на себя, а им подавал поместиа на Москве по городом»[342]. Этих бояр Софийская летопись определенно отличает от тех, иных бояр, которые «коромолу держали» и за то заточены по тюрьмам. Через год новое столкновение, вызванное крутой управой Я. 3. Кошкина, дало повод к выводу из Новгорода «боле семи тысячь житьих людей на Москву», а на их место «князь великий Москвичь и иных городов людей посла в Новгород на житье», и эта операция, по-видимому, не закончена в один прием, потому что под 1489 г. читаем снова, что «князь великии Иван Васильевичь приведе из Новагорода из Великого многых бояр и житиих людей, и гостей, всех голов болши тысячи, и жаловал их на Москве, давал поместиа, и в Володимери, и в Муроме, и в Новегороде Нижнем, и в Переславли, и в Юриеве, и Ростове, и на Костроме и по иным городом; а в Новгород Велики на их поместиа послал московских много лучших людей, гостей и детей боярских, и из иных городов, из Московскиа отчины, многых детей боарских и гостей, и жаловал их в Новегороде Великом»[343]. Это была целая революция, стоящая того «пересмотра земель и людей», какой проделан был позднее Грозным в эпоху опричнины. И тут целыми гнездами снимались люди с насиженного вотчинного корня и перебрасывались на новые места для «испомещения» их там по государеву пожалованию. Результаты этих мероприятий отразились в писцовых книгах, выяснивших состав и средства новых великокняжеских владений. Как и тверские, так и новгородские земли великий князь через некоторое время по покорении велел писать по-московски в сохи. Наши новгородские писцовые книги, составленные в последние пять лет XV в., содержат указания на записи «первых писцов», на данные «старого письма», что указывает на предшествовавшую опись, по крайней мере частичную. Эти писцовые книги особенно тем ценны, что постоянно отмечают прежнее, новгородское землевладение и смену его новым по московскому распоряжению. Этой особенностью они напоминают знаменитую «Книгу Страшного Суда» Вильгельма Завоевателя, подведшую итог переходу многих земель из саксонских в норманские руки. При описании поместий государевых служилых людей, книги указывают имена прежних владельцев-вотчинников; а ныне землевладение слагается из великого князя оброчных волостей, означаемых по прежним владельцам («великого князя оброчная волость, что была Онтонова монастыря», «великого князя деревни Борисовские Зубатого» и т. п.), деревень помещичьих («Андрея Скудина, деревни за ним Ивановские Варунова» и т. п.), монастырских, да земцев новгородских – личные владения и доли в «вопчих деревнях». Иногда книги отмечают земли «новосведенных бояр» или «старосведенных», указывая на разные моменты «вывода». Ярко выступают в них обширные размеры этого «вывода», соединенного с переходом множества «боярщин» и «боярщинок», по-московски сказать, вотчин, в распоряжение великого князя, который частью раздавал их в поместья выходцам из Низовской земли или боярским людям новгородским, поверстанным в государеву службу, а частью облагал оброком и обежной данью по старому доходу, как получали с сельского их населения прежние вотчинники, приступив, впрочем, и к замене этих сборов (денежных и натуральных) и обежной дани общей суммой своего государева денежного оброка. Эти оброчные волости составили своего рода запасный фонд служилого землевладения, ибо могли быть розданы и дополнительно раздавались в поместья, либо оставались государевыми волостями в составе другого земельного фонда, тяглого, черного, обложенного сборами – оброчными и «данными» – на государя великого князя. Служилое и тяглое землевладение, служилые и тяглые люди с их повинностями на государево дело – основная опора московской государственности.
Пути и приемы их организации, начатой систематически при Иване III, вытекали с неуклонной последовательностью из общего воззрения на Московское государство как на вотчину государя великого князя. В этом ведь основное своеобразие политической истории данного момента. Великий князь строит обеспечение государственных нужд, военных и финансовых, на двух принципах, основных для вотчинного абсолютизма московских государей: на верховной собственности великого князя на всю землю великого княжения и на его праве распоряжаться по своему усмотрению личными силами населения, своих государевых холопов и своих государевых «сирот». Ведь вся суть борьбы Ивана III за полноту своей власти в эмансипации этой власти от пут «старины и пошлины», за неограниченность своих распорядительных действий по организации управления и службы, по распоряжению средствами и силами всей Великороссии.
Прямолинейное и последовательное проведение подобных тенденций вотчинного властвования, скажу так для наглядности, – должно бы сразу привести к тому разгрому привилегированного землевладения, какое оно пережило в жуткую годину опричнины. Однако этого не случилось. Жизнь московская пошла в течение ряда десятилетий по пути компромисса между великокняжеской вотчинной властью и боярскими привилегиями, причем определился этот компромисс, между прочим, в связи с возникшими спорами о землевладении церковном. Потребность в расширении государственного земельного фонда поставила на очередь вопрос не об окончательном сокрушении боярского землевладения, а о секуляризации обширных земельных имуществ церковных учреждений. Эти имущества находились, с одной стороны, в таком же положении, как и боярские, по отношению к великокняжеской власти, или, вернее, стояли в еще большей зависимости от нее, и принципиально, и в порядке заведования, или распоряжения ими. С другой – их защита с канонической точки зрения была слабо обоснована, т. к. все это землевладение, построенное по светскому вотчинному типу, никак не подходило под нормы канонов о неприкосновенности и неотчуждаемости имущества св. церкви. В лучшем случае, обычно-правовая основа церковной собственности получала известную поддержку в религиозно-нравственной санкции от уважения к тому святому, чьим «домом» считалось данное религиозное учреждение. В этой религиозной санкции была, конечно, немалая сила. Но важнее ее был авторитет духовенства, церковной иерархии, самой церкви русской, построившей свое обеспечение на основе широко развитого землевладения и умевшей защищать свои интересы.
Отписка на государя многих церковных земель новгородских не встретила, насколько знаю, никаких принципиальных возражений. Напротив, митрополия времен Ионы и его преемников усердно служит всем своим влиянием новгородской политике Ивана III и, подчинив себе новгородскую епархию, орудует тут через своих ставленников совсем в духе московской политики. А между тем при этой отписке характерно сказалось и новгородское, и московское воззрение на церковные земли. На требование великого князя, чтобы Новгород дал ему волости и села, новгородцы предложили ему сперва великолуцкие и ржевские свои волости, потом часть владычных и монастырских. Великий князь, избегая их «урока», взял на свою волю назначение [того], что возьмет, и потребовал список половины всех владычных и монастырских отчин, по нему определил свою долю. На этом дело не кончилось. В 1500 г. Иван III, по благословенью Симона митрополита, «поимал… в Новегороде вотчины церковные и роздал детем боярским в поместье, монастырские и церковные»[344]. И по писцовым книгам видно, что взято было в разные, должно быть, сроки много больше, чем означено в рассказе о событиях 1478 г., притом отобраны иные вотчины и[345] у беднейших монастырей, которых великий князь сначала было пожаловал, по новгородскому челобитью, [повелев] «земель у них не имать, понеже те убоги, земли у них мало». В то же время было ограничено право владыки новгородского и всех новгородских монастырей расширять свое землевладение – «что земель им не купити», да и вообще вотчины продавать в новгородской земле [было] запрещено – без особого царского указа. В связи с писцовой переписью – определен и размер тягла с монастырских и церковных земель – значительно больший, чем с земель поместных: оставленные в руках духовенства земли обложены тяглом лишь несколько менее тяжким, чем крестьянские – волостные.
Павлов в «Историческом очерке секуляризации церковных земель»[346] отмечает и в других областях «некоторые явления, напоминающие судьбу церковных и монастырских» хозяйств в Новгороде; явления эти наводят на предположение о том, что Иван III сделал попытку общего пересмотра церковного землевладения, и, по-видимому, с той же точки зрения, какая заявлена была новгородцам, что эти-де земли, по существу, – великих князей, а духовенством только «освоены». Так великокняжеским писцам, описывавшим в 90-х гг. Белозерье, наказано отписывать на государя дворы монастырского владенья, оставляя за монастырями лишь указное их число[347]; старцы Кирилло-Белозерского монастыря заявляли позднее, что при Иване III все их «грамоты деи данные и купчие и меновые – в казну взяты», а у них остались только «противни», вписанные с этих грамот в монастырские книги.
Но при этом [следует] помнить, что такие тенденции политики Ивана III неразрывно связаны с общим вопросом об ограничении распоряжения не только церковными, а всякими вотчинами. Об этом «уложении» Ивана III упоминает в переписке с Курбским Иван Грозный, упрекая Сильвестра и «избранную раду» за возвращение боярам вотчин «которыя вотчины деда нашего, великого государя, уложением у вас взимали и которым вотчинам несть потреба от вас даятися». Это «уложение» отразилось и в ссылках Стоглава на запреты Ивана III и Василия III – отчуждать вотчины в пользу монастырей в Твери, Микулине, Торжке, Оболенске и Белозерьи, так же как вотчины суздальских, ярославских и стародубских княжат.
Совокупность этих указаний, хоть [и] отрывочных и заставляющих сожалеть об утрате важнейших документов, дает, однако, представление о том, что при Иване III вопрос о вотчинном землевладении, светском и духовном, о самом вотчинном праве, был поставлен ребром и круто. При том – по отношению к вотчинам монастырским, архиерейским и церковным – вопрос этот возник именно в общей связи с проблемой вотчинного землевладения в вотчинном государстве, а не под давлением каких-либо идеологических соображений. Идеология пришла сюда со стороны, но вовремя и кстати. Направление так называемых «нестяжателей» – противников монастырского богатства, хозяйственных предприятий, обогащения, вымогательств и сутяжничества, охвативших быт крупных монастырей (вотчинников и капиталистов) – таких людей, как Паисий Ярославов и Нил Сорский – нашло только естественное сочувствие и поддержку великого князя. Совпадение таких сродных друг другу по практическим требованиям, хотя и чуждых по мотивам направлений – великокняжеского похода на вотчинные права и монашеского скитского идеализма – не случайно, конечно. Оба явления, каждое со своей стороны, были реакцией против разросшегося богатства и мирской силы монастырей. Идеи нестяжателей – не новость; они примыкали к стародавнему течению в восточном монашестве, имели и своих предшественников на Руси, вроде Климента Смолятича, писателя ХII в. Иван III, сблизившись с людьми этого направления, попытался доставить их идеям, дававшим церковно-религиозное оправдание его светским мероприятиям, влияние и господство в церковном быту. О Паисии Ярославове мне уже приходилось упоминать по поводу столкновений великого князя с митрополитом Геронтием. Великий князь сперва пытался использовать Паисия для реформы Троице-Сергиева монастыря, «принудил» его принять там игуменство, но Паисий «не може чернцов превратити на Божий путь, на молитву, на пост и на воздержание, и хотеша его убити, бяху бо там бояре и князи постригшеися, не хотяху повинутися, и остави игуменство». Тогда, как мы видели, великий князь пытался выдвинуть Паисия на митрополию, но он «потому же и митрополии не восхоте». Передать церковную власть в руки представителей этого направления великому князю не удалось. Но он сохранил связи с ними, и нестяжатели «имели великое дерзновение к державному и были зело приемаимы и почитаемы от него». Рядом с борьбой великого князя за власть над церковью и ее имуществами стала борьба церковных партий за влияние на светскую власть. Иван III выдвинул своих иноков-благоприятелей на знаменитом соборе 1503 г., который был созван по другому поводу («попов ради иже держаху наложницы», т. е. по вопросу о вдовых попах), но, по мнению Иосифа Волоцкого, настоящая цель великого князя и была в том, что он «восхоте отнимати села у святых церквей и монастырей». Однако эта тема была затронута лишь по окончании соборных деяний, когда «старец Нил почал молити самодержца, чтобы у монастырей сел не было, а жили бы чернецы по пустыням и кормились своим трудом». Заседания собора возобновились по приказу великого князя. Защитники церковного землевладения выдвинули со своей стороны Волоколамского игумена Иосифа. Разработанная им аргументация – и была от собора представлена великому князю, она и решила весь вопрос. Иосиф с верным пониманием действительных, исторически сложившихся свойств русского и монастырского и вообще церковного землевладения – поставил весь спор на почву русской правовой традиции и житейской практики. Его доказательства еще более убеждают меня, что не напрасно поставлена была в рассказе о падении Новгорода и отобрании на государя тамошних монастырских и владычных вотчин ссылка на то, что-де это вотчинное владение, в сущности, – узурпация, т. к. «быша бо те волости перьвое великих же князей, ино они их освоиша». Вся защита церковного землевладения Иосифом Волоцким построена на доказательстве правомерности приобретения вотчин церковными учреждениями, важности и ненарушимости этого права. Практические и церковно-религиозные соображения лишь примыкают к этой основной юридической аргументации, завершая и дополняя ее. Игумен-полемист дает великому князю любопытный урок истории русского права – против его, великого князя, ошибочного представления об исконности землевладельческого единовластия своего. Монастырское и церковное землевладение исторически и юридически имеет два основания: ктиторство и княжие пожалования. Многие монастыри созданы еще в древние времена при просвещении русской земли святою верою – князьями и епископами. Эти ктиторы стремились обеспечить дальнейшее существование своих созданий, наделяя монастыри селами и доходными угодьями. Святители и монастыри, и церкви искони владели землями, и их права и преимущества не раз подтверждались великокняжескими жалованными грамотами. Права, возникшие такими путями, не могут быть нарушаемы, потому что ктиторы-строители связывали со своими дарами надежду на воздаяние от Бога и на вечное их поминовение в божественной службе, а князья санкционировали свои пожалования заклятием на обидящих и вступающихся во что-либо церковное (да будут они прокляты в сей век и в будущий).
Раскрыв источники и святость прав церковных учреждений, Иосиф указывает на моральное оправдание церковного богатства как обеспечивающего благолепие церковной службы и самое ее существование, а также благотворительное его назначение для сирых и убогих; выдвигает и житейское соображение, что монастырское землевладение обеспечивает пострижение людей, «почетных и благородных», тех самых, кого пробовал смирять постом и молитвой Паисий Ярославов, и какие, по Иосифу, необходимы в составе монашества, потому что иначе «откуда будет взять людей в митрополиты, архиепископы, епископы и иные церковные власти»?
Этим доводом Иосиф бил в знакомую нам традицию московской церковной политики – возводить на митрополию и заполнять иерархию, как и вообще штат церковного управления, людьми из московской служилой среды. Наконец, вся эта местная, русская аргументация закреплялась ссылкой на санкцию и защиту неприкосновенности церковных имуществ вселенской церковью и святоотеческими заветами.
Перед разрывом с такой прочной и высокоавторитетной традицией отступили планы церковной реформы Ивана III. А кажется, следует согласиться с Павловым, что реформа была задумана и достаточно определенно, и широко. Мечталось о замене земельного обеспечения церквей, монастырей и святительских кафедр – денежной и натуральной «ругой» из государевой казны. Нестяжатели настаивали на содержании церковных учреждений «милостыней от христолюбцев», а «государева милостыня» обычный термин для обозначения руги, получаемой по ружным жалованным грамотам. Однако собор 1503 г. произвел сильное впечатление на великого князя, и он свое отступление от секуляризационных планов закрепил в 1504 г. выдачей митрополии московской жалованных – подтвердительных – грамот на привилегии всех ее вотчин. Тон защитниками землевладения церковного был взят весьма решительный. Еще до 1503 г. в «Чин православия», возглашаемый на первой неделе великого поста, был внесен такой возглас (в одной рукописи с пометкой для дьякона – «возгласи вельми!»): «вси начальствующие и обидящие святыя божия церкви и монастыреве, отнимающе у них данныя тем села и винограды, аще не престанут от такового начинания, да будут прокляти». «Аще не престанут» – звучало как призыв образумиться. Великому князю давалось на волю – подвести себя под анафему или нет. Более чем вероятно, что именно это решительное выступление остановило Ивана III, заставило его передать дело церковному собору, в надежде поставить на своем при помощи сил духовных, ставших за нестяжательство. Но при таких условиях самый созыв собора был уже свидетельством отступления великого князя от решительной политики и предвещал тот исход дела, какой и получился.
Но это поражение сокрушало слишком смелые и преждевременные затеи великого князя, [а] не его фактическое преобладание над церковью, которое давало и без секуляризации средства привлечь церковные имущества на служение государеву делу. О том положении, какое монастырские вотчины заняли в системе тяглого обложения со времен Ивана III, я уже упоминал. Был и способ привлечь эти вотчины, как и святительские, к обеспечению военных нужд: испомещение на их участках служилых людей. К сожалению, эта практика – получившая в XVI и XVII вв. значительное развитие – мало изучена, материалы о ней еще совсем не собраны. Но и для времен Ивана III имеем указание на нее в сочинении Иосифа Волоцкого: он осуждает новгородского архиепископа Серапиона за раздачу церковных земель боярам и детям боярским. Если, как весьма вероятно, тут речь идет о светских людях, составлявших владычный двор, занимая разные должности по епархиальному управлению, то это лишь одна сторона дела. Ведь эти архиерейские, как и митрополичьи бояре и дети боярские, не были освобождены от службы в государевых полках, на случай похода. Еще договор митрополита Киприана с великим князем Василием Дмитриевичем, о котором мне раньше приходилось упоминать, определяет, что старые бояре митрополичьи, которые служили еще митрополиту Алексею, идут в поход под митрополичьим воеводой, а вновь поступающие в митрополичью службу – входят в состав полков великого князя. Последний порядок позднее единственный; при Иване III нет, конечно, речи о митрополичьих воеводах, но служба лежит на служилых помещиках митрополичьих, архиерейских; даточных людей дают все церковные земли. Словом, компромисс между требованиями великокняжеской власти и привилегиями крупного землевладения определился одинаково для вотчин церковных и боярских – путем постепенного усиления лежащих на них обязанностей по отношению к делу государеву, князя великого.
Подчинившись этим требованиям, вотчинное землевладение вошло в строй Московского государства как его органический составной элемент. Первичные планы Ивана III были слишком круты и невыполнимы. Великокняжеская власть не могла без удержу сокрушать верхи вотчинновладельческой среды, боярской и духовной. Она сама в них слишком нуждалась по всему строю московской жизни. Нужны ей были не только ратники рядовые и тяглые плательщики. Необходимы ей были и начальные люди, с которыми можно бы было держать государство; нужны были и руководители «учительного сословия», церковные иерархи, тоже начальные люди, с которыми можно было бы держать церковь; игумен Иосиф был прав, настаивая, что и эти нужны, как социальная сила того же боярского уклада; обычные опоры власти великокняжеской должны были испытать приспособление к новому строю этой власти и ее потребностей, но не могли быть сразу отброшены, т. к. заменить их было нечем.
Однако спор о церковных вотчинах, несомненно, закончился поражением великого князя. Это поражение пробудило в духовной среде новые и рискованные для них представления, которые нашли себе весьма определенное выражение в тогдашней письменности.
К последнему году жизни и княжения Ивана III относится любопытное безымянное произведение – «Слово кратко противу тех, иже в вещи священные вступаются», – которое поднимает весь раздор на более высокую почву вопроса об отношении властей – церковной и светской. Обе эти власти, утверждает автор «Слова», происходят от власти божественной, но только мирская власть под духовною есть, «елико от Бога духовное достоинство пред-положено есть»; преимущества духовной власти ясны из того, что «паче подобает повиноваться Богу, нежели человеком», и поясняется знаменитой теорией о двух мечах, светском и духовном. Один меч вещественный – и это меч «достоит пастырям церковным имети защищение церкви своея, сице токмо мечом духовным ничтоже поспешествует»; а другой меч – духовный, который действует осуждением непослушных, как язычников и грешников, – властью отлучения и анафемы; им надо пастырю прежде всего обороняться, а если это не подействует, то обращаться к мечу вещественному, [за] «помощью плечей мирских». Вся эта – чисто католическая теория – встретила, как видно, сочувствие на Руси, в той среде, которая силой анафемы на обидящих церковь добилась уступки великого князя после собора 1503 г.
Ведь люди этого духа, Геннадий Новгородский, Иосиф Волоцкий – не раз сочувственно озирались на Запад, цитируя ревность Филиппа I в борьбе с еретиками и неправоверными и т. п. Из их круга должен был выйти и автор «Слова», составленного по поручению какого-то архиепископа, едва ли, действительно, не Геннадия, как предполагает Павлов. Однако подобные тенденции не имели будущего на московской почве. «Плечи мирские», на которые церковь пыталась опираться, оказались слишком мощными и заставили ее платить за свою опеку и поддержку полной покорностью. Хотя и не в той форме, к какой было потянулся Иван III, но конфликт двух властей разрешился на деле в пользу власти светской.
Барон Герберштейн, описавший Московию времен Василия III, сообщает, что прежде митрополиты и архиепископы избирались соборами епископов и архимандритов, и игуменов, «нынешний же государь, как говорят, обыкновенно призывает к себе определенных лиц и из их числа выбирает одного, по своему усмотрению»; по такому же усмотрению избираются епископы, архимандриты, игумены монастырей. Наши летописи записали, как великий князь, избрав старца, повелевал митрополиту поставить его в игумены и послать в такой-то монастырь; на великом князе лежала забота, чтобы монастыри не оставались подолгу без настоятелей, и современная церковная письменность его, а не митрополита упрекает за подобное промедление; в 1514 г. великий князь поручил управление Соловецким монастырем иеромонаху Геласию, «докудова им великий князь игумена даст». Входил великий князь и непосредственно в распоряжение церковным строительством, когда его повелением, с благословения митрополита, строились и освящались церкви, созидаемые на средства монастырской казны, и т. п.; само распоряжение монастырскими средствами и имуществами – стоит при нем под бдительным контролем великокняжеской власти, стянувшей к тому времени все заведование монастырями в руки органов своего дворцового управления.
Господство московских государей над церковью Ивану III не удалось уложить в элементарные формы вотчинного властвования. Оно возлагало на великого князя особые обязанности, шедшие дальше сферы материальных отношений. На этой почве московское самодержавие приобрело ореол православного царства. Чтобы понять, чем и насколько осложнялось положение московских государей по их отношению к церкви, как религиозной организации, надо иметь в виду основные черты византийского взаимоотношения духовной и светской властей. С тех пор как православная церковь стала государственной церковью Византийской империи, императорская власть заняла особое место в ее строе. Оба союза – государственный и церковный, внешне отождествлялись. Быть подданным империи значило быть православным. Императорский закон предписывает всем подданным признавать догматы православного учения, соблюдать обряд и каноны. Православное вероисповедание делается условием гражданской правоспособности. Такое государство – есть священное царство. И во главе его священное лицо; император – помазанник Божий[348]; таинство миропомазания, совершаемое при венчании на царство, – приобщало его к клиру. Император «внешний епископ», участник богослужения, причащается в алтаре, произносит иногда поучения; в нем «соединение царства и священства».
Священство сана налагает на него долг хранения православной веры, заботы о церкви, чистоте ее строя, соблюдении канонов. Он участник управления церковью, рядом с патриархом и выше его, как своего подданного; он – по-византийски – необходимый элемент этого церковного строя: «невозможно христианам, – поучал патриарх Антоний великого князя Василия Дмитриевича – иметь церковь, но не иметь царя», ибо царство и церковь находятся в тесном союзе и общении между собою, и невозможно отделить их друг от друга. Кто признает церковно-каноническую власть византийского патриарха, не может, поэтому, не признавать императорской власти царя-помазанника. Столь тесное единение византийских церкви и государства налагало особую печать на автократора-самодержца. Его власть – священна и неограниченна – в строе политическом, но не абсолютна, т. е. не «развязана», не «отрешена» от известных обязательных для нее внутренних норм – определяющих руководящие принципы ее действий, ее задач и способов их осуществления. Ряд этих задач власть императора получила извне – из учения и канонов церкви, которые обязана охранять и защищать; лично император обязан сам держать православные догматы и таинства; его власть священна и огромна, пока он в церкви, но падает, как только он выступит из нее; духовенство обязано отлучить императора еретика, а с отлучением падает основа его власти, разрешается [т. е. отменяется – ред.] присяга подданных. Так церковь, приняв в себя императора и подчиняясь ему, подчиняла верховную власть ряду своих требований и уставов. Их автентическое толкование – дело иерархии и соборов, при участии императора, но для него обязательное. Отсюда, помимо крайних случаев ереси и отлучения, другие формы воздействия духовенства на светскую власть, имевшие целью внушить императору согласие в действиях с церковным преданием и религиозно-этическими требованиями церкви; эти средства воздействия – право печалования, наставления и поучения власти во всех делах ее правления, особенно таких, которые так или иначе соприкасались с церковными интересами и идеями учительного сословия. Выступая в роли советников власти, участниками ее совещательных собраний, «освященный собор» исполнял свою не только политическую, но и церковную функцию.
Так, навстречу той зависимости духовенства и церковных учреждений от светской государственной власти, которая вытекала из их мирских отношений, землевладения и порядка назначения, шла традиция церковная, призывавшая светскую власть, с одной стороны, к властному вмешательству во внутренние дела церкви, ради охраны интересов православия, дисциплины и канонов, а с другой – к осуществлению и соблюдению ряда требований церкви. Это сложное взаимодействие православного государства и церкви перешло – mutatis mutandis[349] – и на Русь, с греческим духовенством, греческими церковными законами, порядками и воззрениями.
Долгое время отстаивала Византия свою власть над русскою церковью, и мы видели, с какой постепенностью установилась зависимость митрополии русской от великокняжеской власти. При Иване III этот процесс завершен, и вопрос о соотношении двух властей поставлен тем самым на новую почву. Исчезли опоры внешней независимости митрополии – в ее связях с «вселенским» патриархатом, самостоятельной роли перед татарскими ханами и в отношениях к Великому княжеству Литовскому. Но остался в силе вопрос о значении великого князя в делах церкви, как регулированных своей системой священного, канонического права, постановлениями вселенских соборов и святоотеческим преданием, а также об отношении его самодержавия к традиционному влиянию учительного сословия на весь быт и княжеский, и общественный. Как понималось это влияние, видно из многих текстов церковной письменности. Приведу яркий пример из начала XV в. – Послание Кирилла Белозерского к князю Андрею Дмитриевичу Можайскому: «И ты, господине, – поучает игумен князя, – смотри того: властелин еси в отчине, от Бога поставлен, люди, господине, свои уимати от лихого обычая. Суд бы, господине, судити праведно, как перед Богом, право. Поклепов бы, господине, не было. Подметов бы, господине, не было. Судьи бы, господине, посулов не имали, доволны бы были уроки своими… И ты, господине, внимай себе, чтобы корчмы в твоей вотчине не было, занеже, господине, то велика пагуба душам: крестьяне ся, господине, пропивают, а души гибнут. Такоже, господине, и мытов бы у тебя не было, понеже, господине, куны неправедные; а где, господине, перевоз, туто, господине, пригоже дати труда ради. Такоже, господине, и разбоя бы и татьбы в твоей отчине не было. И аще не уймутся своего злого дела, и ты их вели наказывати своим наказанием, чему будут достойни. Тако же, господине, уймай под собою люди от скверных слов и от лаяния, понеже то все прогневает Бога. И аще, господине, не потщися всего того управити, все то на тебе взыщется, понеже властитель еси своим людем от Бога поставлен».
Грамота эта типична для наставлений подобного рода, освещавших задачи властителя как их долг, порученный от Бога, унимать людей от лихих обычаев и творить правый суд. В такой проповеди добрые обычаи и обычное право, основа «старины и пошлины», могли легко получить религиозно-нравственную санкцию, поскольку не противоречили, по существу, церковным представлениям о правде и праве, а, сверх того, основная их тенденция – утвердить понятие о власти как долге действовать по определенным этико-правовым нормам – совпадала с известной нам тенденцией московского общественного правосознания настаивать на подчиненности царской власти нормам обычного права – в отрицании полного произвола и самовластия московских государей.
Но в тех же воззрениях церкви на задачи правительственной власти заложена была и другая идея, отчасти противоположная первой, по – если можно так выразиться – своим политическим последствиям: власть обязана, руководясь началами церковно-этических поучений, исправлять нравы и обычаи во всем, [в] чем старина и пошлина противоречила их требованиям. Стало быть, на них могло быть, в известных отношениях, обосновано представление о свободе власти от пут обычая, о праве и даже обязанности ее действовать независимо и против него в силу своего призвания утвердить в народной жизни лучшие начала веры и религиозно-нравственного порядка. Для принципиального разумения отношений между светской властью и церковной иерархией существенно не упускать из виду, что то или иное представление о свободе или связанности власти зависело, по всему циклу этих воззрений, от содержания ее деятельности, [от] ее оценки по критериям, которые не ею установлены, а церковью раскрываются и указаны как безусловно авторитетные.
Но очевидна двусмысленность всего подобного взаимоотношения двух властей. Верховная власть, опираясь на признанное свое священство, могла легко взять на себя призвание высшего суда в делах церкви, во всех ее делах, не исключая важнейших канонических и догматических вопросов. История вселенской церкви знает немало примеров подобной узурпации светской властью духовного авторитета, получившей прозвание «цезаропапизма». Много примеров дает история Византии – в истории императорского законодательства по делам церкви; немало их можно найти и в истории Западной Европы, где, однако, преобладание получил независимый авторитет главы духовной иерархии – в римском папизме. Влияние светской власти на внутреннее развитие церкви было очень сильно и в русской истории, и выступало оно с особой решительностью в моменты церковных разногласий, поднимавших одну партию духовенства против другой, либо часть общества – против тех или других сторон церковного быта. В таких случаях на долю светской власти, государя – как «внешнего епископа», облеченного мирской силой принуждения, выпадала роль решителя возникших пререканий, исход которых зависел от того, на чью сторону станет эта подавляющая и принуждающая сила. Традиционное воззрение на государя, как на опекуна церкви, вызывало обращение спорящих сторон к его власти, вырождало церковную борьбу за церковно-религиозные принципы – в борьбу за влияние на светскую власть, за использование ее для своих целей хотя бы [и] ценой подчинения ей в решении вопросов, принадлежавших к компетенции не правительственного, а церковно-религиозного авторитета.
Оставляя в стороне немногие и второстепенные по значительности примеры прежнего времени, можно сказать, что первым крупным выступлением великого князя московского на поприще церковного действия была роль, сыгранная Василием Темным в деле митрополита Исидора и Флорентийской унии. Великий князь, опираясь на настроение русского духовенства и во главе его, отстоял с большой решительностью самобытность восточного православия от подчинения латинскому Западу и был признан «поспешником истины», «исходатаем благоверия», а стало быть, «истинныя веры православия благовенчанным царем». С этих пор государь есть «сослужебный» духовенству «веры поборник», каким выставляют царя позднейшие деяния Стоглавого Собора. При сложившейся огромной зависимости всей митрополии от великого князя – он вершитель существенных проблем церковного быта.