Ленинград — страница 3 из 13

Разве Глеб сам не хотел ещё двадцать лет тому начать с чистого листа? Разве он не отрекался от фамилии славного рода поэтов и священников Альфани, одна из ветвей которой расцвела и у балтийских берегов, во имя по-футуристически резкого и на иной строгий вкус слишком уж бьющего не в бровь, а в глаз Альфы? Разве он сам не был создан великим разломом между тем, что уже миновало, и наступающим новым? — Так или примерно так, возвышенно и риторично, объяснял себе свои собственные чувства Глеб, словно пытался найти им оправдание, как будто чему-то ещё требовалось объяснение и оправдание. На самом деле его просто влекло потоком, мощь и направление которого он не до конца понимал.

VI
Из тетради Глеба:

Приходил Марк.

Показывал, зная мою слабость к античности, фотографии, сделанные ещё в сентябре в одно из редких безоблачных утр на крыше Эрмитажа — во время дежурства там женской пожарной команды из добровольцев.

Абсолютно непредумышленное, как и всё в нашем городе, но оттого не менее сходное с древней камеей сочетание битых и расцарапанных — последствия бомбардировок, разбора обвалов — но всё ещё звонких, блистающих солнцем пожарных шлемов, локонов, вьющихся из-под шлемов, одежды пожарниц — брезентовых узких комбинезонов с широкими поясами — со взглядами в дымчатый воздух, поверх Дворцовой площади и гордой колонны, поверх ваз и скульптур по периметру крыши, мимо трамвая, ползущего к Исаакию, поверх коней Генерального штаба; со взглядами — на вечно грозящий воздушным ударом запад.

Словно бы для сиракузской монеты:

               пожарница в шлеме — в кольце из дельфинов,

колонн и скульптур, самолётов и солнца,

               в плывущей короне зенитных разрывов.

Верины профили просто прекрасны: я и не знал, что она была в той смене. «Можешь оставить себе, ты ведь, кажется, неравнодушен к этой Беклемишевой». Отказался — из благоразумия. И так уже больше, чем можно услышать при внешне сдержанном нашем приятельстве.

Говорит, что едва ли возьмут в газеты — скорей фотографии для историка, который будет «глядеть и завидовать».

Я же думаю так: момент замирания

          перед самым последним и страшным ударом —

солнце, ещё не готовое смеркнуться

          перед шелестом крыл дневной саранчи.

VII

Согласно данным отделов регистрации граждан в гор. Ленинграде и административно подчинённых ему районах (включая Кронштадт) проживало:

на сентябрь месяц 1941 г. — 2 450 639 человек,

на октябрь " " — 2 915 169 человек,

на ноябрь " " — 2 485 947 человек.

Продуктовых карточек согласно централизованным данным населению было выдано:

в сентябре месяце 1941 г. — 2 377 600 штук, в том числе рабочим и инженерно-техническим работникам 35,1 % от общего числа, служащим 18,4 %, иждивенцам 28,3 %, детям 18,2 %;

в октябре " " — 2 371 300 штук, в том числе рабочим и ИТР 34,5 %, служащим 16,7 %, иждивенцам 30,2 %, детям 18,6 %;

в ноябре " " — 2 384 400 штук, в том числе рабочим и ИТР 34,5 %, служащим 15,6 %, иждивенцам 31,1 %, детям 18,9 %.


Дневная норма отпуска хлеба: со 2-го по 12-е сентября 1941 г. составляла для рабочих и ИТР — 600 грамм, служащих — 400 грамм, иждивенцев — 300 грамм, детей до 12 лет — 300 грамм;

с 13-го сентября по 13 октября для рабочих и ИТР — 400 грамм, служащих — 200 грамм, иждивенцев — 200 грамм, детей до 12 лет — 200 грамм;

с 13-го октября по 20 ноября для рабочих и ИТР — 300 грамм, служащих — 150 грамм, иждивенцев — 150 грамм, детей до 12 лет — 150 грамм;

с 20-го ноября по 25 декабря для рабочих и ИТР — 250 грамм, служащих — 125 грамм, иждивенцев — 125 грамм, детей до 12 лет — 125 грамм.

VIII
Фёдор Четвертинский — Юлиусу Покорному:

Досточтимый коллега!

Странное дело, когда почта даже на Васильевский и на Петроградскую идёт бесконечно долго, мне вздумалось написать Вам. Война и Огонь (тот самый властительный Агни, что господствует в нижнем пространстве земли) не разделяют, а соединяют нас, находящихся по разным краям полыхающей бури. А поскольку мы с Вами, коллега, не кшатрии, но мудрецы, наше дело, наше заклятье обладает, можно сказать, наивысшей, всепонимаюшей силой. Исключительные обстоятельства убирают всё лишнее. Поэтому позвольте мне обращаться к Вам из запертого на железный замок города в украшенную лилиями и кружевами Бельгию не привычным почтительным «герр доктор профессор», но Юлиус. Я надеюсь, Вы не рассердитесь на фамильярность.

Согласитесь, что изобретение колеса — о чём победительно возвещает пракорень *kwékwlo-/*kwol-o- по Вашей классификации, — не пошло индоевропейцам на пользу.

На этом колесе

некоторые из уклонившихся от общего смысла

племён,

всем скрежетом своих моторизованных дивизий

проехавшись по Бельгии,

докатились и к пригородам самого чудного

из созданных русскими городов,

чьё названье Романовы

в пору предшествующей схватки

с нашими нынешними противниками

поспешили, по своему германофильскому разумению,

перевести как Петроград.

Категорически возражаю: Вы родились в Праге,

Вам не надо объяснять, что burg(h) восходят

не к городу,

а к укреплённому, возвышенному, сияющему —

*bheregħ-, bhergħos-

месту. Мы и будем тем Каменным берегом,

о который они разобьются.

К западу — океан, а мы — дамба, земля.

Ведь мы не какие-то там лохи краплёные,

то бишь плещущая лосось — рыба общей

индоевропейской прародины,

и их буки (уж не оттуда ли?),

шумящие у прусского Кёнигсберга,

ещё умалятся перед нашими

крепкими дубами.

                              Но если Вы и я правы, то третье,

что после лосося и бука

сохраняется языком от материнского ландшафта, —

праиндоевропейский *sneigħ-,

который иным — память,

а нам щит и товарищ,

именно он станет нашим главным доспехом.

И, одевшись снегом и холодом,

вооружась силой громовых ударов,

сев, как наши степные предки,

на лёгких коней (*еkûo-s),

мы будем ебошить

(*iebh — вот древнейший корень,

и снова яснее у нас!)

наших врагов,

покуда не вгоним обратно

в материнскую вульву,

в чрево их страха (*pīzdā-, как у Вас написано).

Да-да, в пизду по самые уши.

Вот так-то! Такой будет судьба

всякого вырожденца.

И противник наш смеет ещё говорить

о вашей и нашей «неполноценности».

                              Также хочу заметить, что, оказавшись

в финно-угорских болотах,

в топях соседнего мира, среди разливов его рек,

мы не только устояли

и даже «манием руки» нашего обессмерченного

в медном истукане вождя,

чей конный памятник,

как и положено насельникам евразийской равнины,

мы ритуально укрыли грунтом (сухим, песчаным),

а сверху ещё и досками —

и вокруг воздвигли несокрушимый каменный кром

Питербурха,

с царским курганом (теперь!) внутри,

но и гордо глядим, вопреки осаде, окрест —

на безбрежный, равнинный, дружественный нам

восток,

на привольный север

и на юг, откуда пришли мы

и, конечно, на покуда враждебные запад

и северо-запад.

Сейчас —

именно потому, что

нам, нашему языку, нашей силе, нашей памяти

предстоит устоять —

решаются судьбы континента и общих

индоевропейцам начал

на его просторах. Мы непременно выстоим,

потому что мы ближе к корням, мы свободнее

и здоровее.

Мы просто не можем погибнуть.

Наши соседи финны

уже осторожничают — брать приступом города им

не с руки.

Но и германцы, когда будут придавлены

тысячью тысяч копыт

ими же на свою голову накликанных русских лавин,

после всей пронёсшейся над ними бури

будут нужны — да-да, именно нужны нам! —

не как втоптанные в прах враги,

а, не удивляйтесь, Юлиус,

как союзники. Только пусть прежде

вздёрнут на деревьях чтимых ими пород —

буках? хорошо, пусть это будут буки!

но тогда и Пруссия, родственная, балтийская Пруссия

наша — всех своих шутов.

Пусть соскребут с себя

всё ядовитое, всё растленно-культурное

и встанут бок о бок

к общей работе по устроению

единого жизненного пространства.

Но это будет позже, Юлиус,

много позже. Сперва — позор поражения.

Ведь язык предсказателен, всё в языке.

В том числе и неотвратимая

наша победа.

Остаюсь и проч.

Фёдор Святополк-Четвертинский. —

Не склонный прежде к стихотворчеству, думающий тяжело и упорно, Фёдор Станиславович остался доволен: письмо получалось меньше всего похожим на лингвистическую статью и звучало как самая настоящая поэма.

IX
Георгий Беклемишев — Юлии Антоновне Беклемишевой в Саратов (проверено военной цензурой):

«Дорогая мамочка!

Хорошо, что ты уже устроилась на новом месте; там тебе будет спокойнее.

У нас всё надёжно. Сражаемся и твёрдо верим в скорое торжество над гитлеровскими авантюристами. Благодаря мудрой заботе командования и руководства городом установлены твёрдые нормы отпуска продуктов. Когда дозволяются увольнения, езжу домой на трамвае. Стужа выдалась ранняя: снежит аж с 12 октября. Подают электричество, работает наш славный ленинградский водопровод. Предложено в порядке личной инициативы запасаться фанерой взамен разбитых стёкол (в наших комнатах пока ни одного повреждённого осколками или взрывной волной), ну и топливом для обогрева на грядущую, по-видимому очень холодную, зиму.