Пашка поднялся. Пошел к выходу. На глаза попалось ружье, стоявшее в головах постели. Он остановился. Подумав, взял его, сорвал со стойки патронташ и вышел.
— Далеко?
— Да нет…
— Ружье бы оставил.
— Может, рябчиков встречу.
Он спустился к реке. Поднялся до переката и перешел на другую сторону реки, куда еще не ходил. Перед глазами серая длинная марь. Какая-то мертвая. С обгорелыми пнями и тусклыми отвратительными озерцами, где никогда не водилось уток, а рыбы — тем более. Они были с вонючими торфяными берегами, кое-где желто-грязные, как смешанная в банке акварель с водой. И даже лягушек там меньше.
Пашка месил ногами моховой покров, оттаявший после заморозка. За Пашкой оставалась залитая водой неровная полоса, внизу, под мхом, — вечная мерзлота. Ее можно прощупать хорошо заостренной палкой, если прилично навалиться: здесь она не глубже метра. Мох ее надежно защищал от солнца. Местами виднелись заросшие, давным-давно поваленные обгорелые лесины. Когда-то был пожар, вся марь выгорела дочерна. После — сухая весна и сухое лето. И все: кроме моха и ерника, здесь ничего не выросло. Пашка чувствовал себя как на кладбище, старом и заброшенном. «Ночью здесь страшновато», — и круто взял вправо, срезал угол и шел, пока не ощутил под ногами припорошенные хвоей камни. Услышал шум ключа, по берегу которого и пошел к реке.
Днем солнце пекло по-летнему. Вода в реке была неестественно синей с мелькавшими то здесь, то там золотыми полтинниками листьев. В заливах, глухих и тихих, вода была устлана разноцветным ковром из листьев, а деревья на берегу, все более и более обнажающиеся при каждом порыве ветра, кланялись внезапно и сбрасывали с себя остатки летней одежды.
В просветах между деревьями сверкали, переливаясь на солнце, нитки паутины. И они обволакивали лицо, когда Пашка натыкался на них. Свистели рябчики. Их свист ватно повисал в воздухе.
Под мощной лиственницей Пашка остановился и ударил легонько прикладом по стволу дерева. Желтый дождь покрыл игольчатой кольчужкой голову, плечи… Иголки струились по лицу и шее, сыпались за шиворот… Ударил еще раз — лиственница стала совсем нагой…
…На опушке стояла олениха. Она стояла, повернув шею к кустам, из-за которых проглядывали конусы тента. Едва подрагивая ноздрями, она поводила высоко поднятой головой из стороны в сторону, прислушиваясь к чему-то.
Когда подошел Пашка, она нервно встрепенулась и посмотрела на него. Безумно горевшие глаза и сама поза оленихи выражали страх. Страх вместе с отчаянием, с дикой, неведомой Пашке болью.
Он увидел эти зрачки, эту вдруг ставшую жалкой, дрожащую фигуру, и ему сделалось нехорошо. Будто стволы двустволки смотрели на него. Грянул выстрел.
Олениха изогнулась, присела на задние ноги и, припадая, рванулась в сторону; кусты затрещали, раздался топот.
«Она одна… Неужели все-таки Игорь?..» Пашка все понял. Ноги потяжелели и путались в ернике. «А чего ты хотел? На что надеялся? — Пашка ало усмехнулся. — Никчемные сантименты…» Запинаясь, вышел к палаткам. Ружье нестерпимо давило плечо. Он остановился…
Ловко орудуя ножом, Игорь разделывал тушу олененка. Он разделся по пояс. Пашке сразу захотелось услышать сочный комариный писк, но их уже не было — вымерзли. Вот, чтобы удобнее было, Игорь присел на корточки. Узкие брюки натянулись, рельефно выделяя мышцы ног. Цепочка с медальоном на шее ритмично покачивалась с каждым взмахом ножа… Кисти рук у него были в крови, лоб тоже: увлекшись, неудачно смахнул пот. Пашку передернуло, и он, бросив ружье и патронташ, направился к Игорю.
— Зачем? Зачем ты это сделал? — сдавленно произнес он. — Они же к людям шли! Понимаешь?.. Волков прошли! К человеку! — Пашка не заметил, что уже кричит, а эхо отдается где-то на реке. — А ты?! — бросал он в голую спину Игоря. — Ты! Тебе что, жрать нечего? Да?..
Игорь поднял голову, по-хозяйски вытер сухой травой нож. Он походил сейчас на мясника. И эта черная борода. Он резко выпрямился и спокойно глядел на Пашку.
— Будь мужчиной, мальчик! — Он засмеялся. — И не нервничай. Ступай в палатку и не высовывай носа, пока не закончу. Не смотри, ежели не можешь! — Игорь засмеялся, подрагивая бородой.
Пашка напрягся. Пальцы сами сжались в кулак. И, неумело размахнувшись, он ударил в аккуратную бородку.
Этот удар не столько причинил боль Игорю, сколько удивил его. На какое-то мгновение он опешил. Потом сильный удар сбил Пашку с ног, бросил на землю, наполнив голову звоном. «Встань!» — приказал себе Пашка. Как в полусне, Пашка пригнул голову, шагнул чуть в сторону и кинул вперед левую руку. И сразу шаг назад — и всей тяжестью тела удар с правой. Но его выброшенные вперед руки вяло ткнули пустоту.
— Да ты что, с ума сошел?! — закричал Игорь. Он схватил Пашку в охапку, повалил на траву и прижал к земле. — Сопляк!.. Учить вздумал! Пускают детей в тайгу!..
— Мясник! Садист! — злобно рычал Пашка, тщетно пытаясь вырваться. Коленом Игорь давил на грудь, а руки завел за голову и, вывернув кисти, прижал к земле. Пашка, злясь еще больше от своего бессилия, оттого, что лежит, словно припечатанный, стал ругаться, понимая, что ругаться ни к чему, но Игорь все еще держал его, а Пашке было больно, и он перестал сопротивляться… Игорю надоело слушать Пашку, и, пробормотав: «Успокойся», — он оставил его и пошел в палатку. У входа виновато и как бы растерянно оглянулся.
Во рту было солоно от крови. Болел прикушенный язык. Пашка сплюнул тягучую слюну. Сорвал сосновых иголок, пожевал их, снова сплюнул. Вкус крови исчез. И, обходя стороной тушу олененка, которая тепло парила, он побрел во вторую, ранее пустовавшую палатку…
А вечером, когда взошла луна, к палаткам вышла олениха. Над обеими палатками поднимались два ровных столба дыма. Над одной из них серебрилась в лунном свете антенна. Из этой палатки пахло жареным мясом. Олениха простояла всю ночь, поджимая ногу, а временами поднимала голову и прислушивалась, но ничто не нарушало морозную тишину.
Утром выпал иней. Она тихо, как и пришла, исчезла в белесом лесу.
БОЛЬШАЯ МЕДВЕДИЦА
— Ты не права.
— Почему ты так всегда говоришь? Ты отлично знаешь, что в любом вопросе человек занимает определенную позицию, всегда найдется какая-то правильная моральная подоплека, и ты опять сейчас заговоришь о долге…
— Не говори так…
— Но почему тебе необходимо быть там?
— Потому что скоро осень и этот участок начинал изыскивать я.
— Опять мальчик без тебя пойдет в школу.
— Мы должны завершить съемку до снега. И с первым снегом я появлюсь…
— Вот именно, появишься…
— Прости, это и правда звучит плохо.
— Опять его день рождения пройдет без тебя…
— Я успею вернуться.
— Мне каждый раз становится все труднее и труднее. Невыносимо. Я не смогу.
— Я люблю вас…
— Не кощунствуй ради бога…
— А ты не смей так говорить! Слышишь! И не восстанавливай мальчика против меня… Я тоже так рос! И моя мать не заводила этих глупых разговоров с отцом. И, кстати, не мне тебе объяснять, что еще отец начинал эту дорогу. И если бы не война… А с мальчиком я сам поговорю.
— Поступай как хочешь.
Терраса дома, где происходил этот разговор, была увита хмелем. Лучи солнца, поглощаемые листьями, струились сквозь стекла зеленоватым светом. Лица спорящих были тоже мертво-зеленого цвета, будто мужчина и женщина находились на дне крохотного, казалось бы, надежно укрытого скалами морского заливчика, когда наверху начинается шторм, но солнце еще светит, и жгуче-белыми высверками на гребнях волн появляются первые барашки пены.
Под окном террасы, среди кустов красной смородины, стоял мальчик. В руке у него было зажато несколько кистей ягод, но он не ел их. Он нечаянно подслушивал спор родителей.
Когда мама стала слишком сильно кричать, а потом заплакала, он осторожно обошел террасу и очутился во дворе дома. У летней кухни положил на стол кисти смородины. Там же нашел обрывок оберточной бумаги, вынул из кармашка шорт карандаш и написал на обрывке: «Я уплыл на тот берег». Вышел на середину двора, где натянутая веревка для сушки белья провисла пониже, и прикрепил записку прищепкой. Снял рубашку и шорты и тоже повесил на веревку. И в одних плавках направился к калитке. Не брякнув щеколдой, отворил ее и вышел, так же бесшумно закрыв.
Через минуту он с наслаждением входил в упругую гладь озера.
…Вода была зеленая и теплая даже на вид. А там, где вода сливалась с кромкой леса, она казалась золотой, и от солнечных лучей было больно глазам. Но мальчик всегда плавал с открытыми глазами. Так он плыл и теперь. Старался плыть спокойно. Он не хотел устать. И потому заставлял себя не думать сейчас о том, что плывет, не думать о воде и вообще ни о чем не думать. Просто плыть. А потом, когда уже будет берег и тот домик на берегу, он выйдет из воды, и его сразу окружат гудящие оводы; он почувствует боль от укусов. И вместе с этой болью придет ощущение того, что плыть больше не надо, что под ногами песок о сухими сосновыми шишками, которые приятно и колко отдаются в ступне.
Он давно хотел научиться плавать быстро. Не просто хорошо — а быстро и красиво. Ему уже двенадцать лет. И он очень хотел бы плыть вдоль пляжа, быстро и мощно работая ногами. И чтобы кто-то смотрел на него с берега. И девочки чтобы смотрели тоже.
Ноги у него стали какими-то жесткими и напряглись. Устал. Нужно отдохнуть. У него никогда не сводило ноги судорогой. И он боялся, что именно сейчас, вот сегодня… Мальчик перевернулся на спину, расслабился, медленно шевеля руками.
Небо было оранжевым сквозь прищуренные веки, а если зажмуриться, а после сразу открыть глаза, то небо падало вниз, летело, нехотя останавливаясь, когда привыкали глаза.
Как хорошо было раньше, когда они не ругались. Они были хорошими. Было все по-другому. И небо другое… Он вспомнил себя в маленьких санках. Отец закутал его в свой полушубок. Кисловатый запах кожи смешивался с морозным воздухом; вдали шумели электрички, а они шли впереди и вместе — он одной рукой, а она другой — легко везли его и смеялись… Мать с отцом… Нет, это он сейчас их так называет. Снег хрустел у них под ногами равномерно и слаженно, даже когда они бежали. Он капризничал и кричал: «Быстрее!» Они бежали и смеялись. А потом мать подходила к нему, красивая, белая, в инее и, чуть задыхаясь, целовала.