на эту раму нашу бочку, укрепив ее старыми железными обручами. Получилось нечто громоздкое, тяжелое, неуклюжее, скрипучее, но, как показала первая же проба, вполне работоспособное. Я назвал это сооружение «водовозочкой», и страшно гордился своим изобретением.
И вот, в один из таких жарких майских дней, после уроков в школе, мы с Гнаткой и Костиком Грушевым, впрягшись в «водовозочку», отправились к Днепру.
Солнце стояло еще высоко, припекало немилосердно. Пыль, поднятая нашими босыми ногами, тут же оседала на потной коже. Мы влачили нашу повозку по усыпанному легким тополиным пухом Банному спуску, мимо покосившихся, вросших в землю хат Нижней колонии. В животе урчало, как в пустой бочке.
За пазухой у меня, как всегда, лежал мой наградной наган. Я почти не расставался с ним с того самого дня, как мне его вручили на площади, полюбив носить его с собой. Тяжелый, холодный, он приятно оттягивал рубаху и дарил мне какую-то особую уверенность в себе. Разумеется, сразу после обретения такого подарка я изучил его со всех сторон. Это была «офицерская», самовзводная модель; правда, попробовав его крайне тугой спуск, я понял, что стрелять без взведенного курка для меня означает нулевой шанс на попадание, по крайней мере — в цель меньше белого носорога. Конечно, я не собирался из него палить без необходимости, да и патронов у меня было всего несколько штук, которые я берег как зеницу ока. Но само его наличие согревало душу, делало меня как бы неуязвимым. Разумеется, все окрестные мальчишки знали о нагане и смотрели на меня с лютой завистью и исключительным уважением.
Наконец мы добрались до берега Днепра, где сидели флегматичные рыбаки. Только мы наладились было набрать воды, как нас осадили:
— Гей, хлопци, катитесь отсель, и так рыба не клюеть! — проворчал мрачный верзила в засаленной, выгоревшей на солнце кепке, сидевший на «нашем» месте с тремя самодельными удочками. Не став спорить, я направил нашу колесницу дальше, к другому удобному съезду.
— Вот жлоб! — возмутился Коська. — Нет бы, свернул удочки да пересел куда-нибудь, раз и так у него тут не ловится ничего! Ему — всего лишь зад поднять, а нам теперь волочить эту арбу лишних сорок сажен!
— Эх, хоть бы пару карасиков поймать, — мечтательно протянул Гнатка, завистливым взглядом проводив рыбаков. За последний год он здорово вытянулся, и теперь, длинноногий, худой, с вечно голодными глазами и торчащими скулами, напоминал мне недокормленного волчонка. — Мамка бы уху сварила… С лучком, с бульбой…
— Карасики… — хмыкнул Коська. — Тут бы хоть пескаря какого зацепить, и то радость. Или плотвичку. Я вчера видал, как старик Макар вытащил окуня с ладонь. Говорит, самая крупная рыба, что взял в этом году! А ведь мы тут и щуку ловили, и сомов…
Наконец, подойдя к берегу, где Днепр сделал небольшой изгиб, образуя тихую заводь, пыхтя и чертыхаясь, набрали воды, и, впрягшись, поперли бочку обратно, как вдруг услышали впереди какой-то шум: отчаянный плач, грубую мужскую ругань, топот ног.
Мгновение, другое, — и нам навстречу выскочил мальчишка лет десяти. Босой, в рваной, выцветшей рубашке, держащейся на одном плече, и таких же штанах, перевязанных вместо пояса бечевкой. Он бежал, не разбирая дороги, с ужасом в широко открытых глазах. А за ним, тяжело дыша и изрыгая проклятия, гнался тот самый бугай, что рыбачил на берегу.
— Стий, зараза! Стий, покажу, бо вбью, гаденя! Догоню — вси кости переломаю! — ревел мужик. Мальчишка, увидев нас, метнулся в сторону, к воде, но рыбак настиг его у самого уреза воды, схватил за шиворот и с силой начал трясти.
— Ах ти ж, падлюка мала! Украсти надумал, так⁈ Попавшись, злодюга! — и он от души врезал пацану ногою по ребрам, да так, что тот отлетел в сторону на пару шагов.
— Эй ты, дядька! Не трогай! Что ты делаешь⁈ — закричал я, подбегая и инстинктивно хватаясь за рукоять нагана под рубахой.
Мужик обернулся. Его маленькие, глубоко посаженные глазки горели яростью.
— А вам каке дело, шмаркачи? Не лезьте, куда не проситься, бо й вам перепаде! Он у меня рыба вкрале! Останню!
Он снова замахнулся ногой на мальчишку, который сжался в комок на земле, закрыл голову худыми, грязными руками и тоненько, жалобно всхлипывая, как щенок.
Тут уж мы не выдержали. Гнатка и Костик, как по команде, навалились на мужика с боков, пытаясь оттащить его от мальчишки.
— Та що ж вы делайте, бісові дети! — рычал он, отбиваясь локтями. — Пустить, покажи! Я его зараз навчу, як чужой брат!
Он был сильным, как бык, и легко раскидал бы нас поодиночке, но втроем мы кое-как его держали.
— А мы милицию позовем! — пригрозил Костик, самый голосистый из нас, хотя никакой милиции поблизости, конечно, не было. — За избиение малолетних знаешь, что будет? В каталажку загремишь!
Упоминание милиции, судя по всему, немного подействовало. Мужик перестал так яростно вырываться, но злоба в его глазах не поубавилась.
— Что это за милиция? — прохрипел он, тяжело дыша и отдуваясь. — Та вы знаете, сколько я ту рыбу ловит? Вин у меня остался заслуженным! Я целий ранок сидев, як дурень, одну нещасну рыбину спиймав, дитям додому нести, а это стерво… — Он злобно плюнул в сторону мальчишки. — Из ведра витяг, падлюка, пока я снасти сбирав!
Он вырвал руку одну и снова замахнулся на мальчишку.
Тут я не выдержал, и выхватил наградной наган. Вороненая сталь холодно блеснула на солнце. Красноречиво щелкнул взведенный курок.
— А ну, отставить!
Голос мой прозвучал неожиданно твердо и громко, даже для меня самого.
— Еще раз тронешь его — стрелять буду! Понял?
Мужик замер. Его глаза расширились, уставившись на револьвер в моей руке. Злоба на его лице сменилась сначала удивлением, а потом испугом. Он, видимо, не ожидал такого поворота. Одно дело — связываться с босоногими пацанами, и совсем другое — когда на тебя наставлено боевое оружие. Пусть даже в руках подростка.
— Ти… ти що, малий, здурив? — проблеял он, отступая на шаг. — Зброю на людей направляти? Та я…
— Я не шучу, — отрезал я, стараясь, чтобы рука с наганом не дрожала. — Отойди от него. И скажи толком, что случилось.
Мужик еще раз покосился на наган, потом на мальчишку, который все еще лежал на земле, но уже закончил плакать и с любопытством и страхом смотрел на меня.
— Та рыбу вин у меня вкрав, — уже не так уверенно пробурчал он.
Действительно, из-под рваной рубашки пацана торчал хвост небольшой, размером с ладонь, серебристой рыбешки — плотвички или уклейки. Жалкая добыча!
— Вот, бачите? — Мужик ткнул пальцем в рыбешку. — Моя! Я изловив! В тюрму б його, паразита!
Он протянул руку, выдернул рыбешку из-за пазухи мальчишки, брезгливо отряхнул ее от пыли и сунул себе в глубокий карман телогрейки.
— Ну, тепер все, — пробурчал он, все еще тяжело дыша и искоса поглядывая на мой наган. — Щоб я тебе тут больше не бачив, поганцю! Бо следующего раза не подивлюсь, чо малий, и николи тобе не допоможет.
Он еще раз злобно зыркнул на нас, сплюнул на землю и, натянув до самых ушей кепку, торопливо зашагал прочь, к своим удочкам, видимо, решив не искушать судьбу.
Мы остались с мальчишкой. Тот медленно поднялся на ноги, отряхивая от себя пыль. Он все еще дрожал, но уже не плакал.
— Ну, чего дрожишь? Живой ведь, — сказал я, опустив наган и пряча его обратно за пазуху, чувствуя, как медленно уходит нахлынувший в кровь адреналин. Руки еще немного тряслись от пережитого напряжения. — Как тебя зовут?
Мальчишка поднял на меня заплаканные, дрожащие, но уже с искоркой любопытства глаза. Худенький, грязный, одни кости да кожа, ребра торчат из-под рубашки, как стиральная доска. На него было больно смотреть. Голод…
— Митька… — прошептал он чуть слышно.
— Ну вот что, Митька, — сказал я, стараясь говорить, как можно мягче, хотя внутри все еще кипело от гнева. — Рыбу воровать — это ты брось. Пропадешь не за понюх табаку! Но и бить за это так нельзя. Пойдем с нами. Может, и тебе чего перепадет на удочку. Авось, на всех хватит. Голодный, небось?
Митька поднял на нас заплаканные, красные, опухшие глаза, в которых еще плескался недавний ужас. Губы его дрожали.
— Он… он бы меня убил… — прошептал он, снова всхлипывая и судорожно икая. — Я… я не хотел! Я просто дюже голодный!
— Знаем, знаем, — произнес Гнатка, мрачно глядя на свои босые, запыленные ноги. — Сами такие. Не ты один. Ну, пойдем, что ли? До хаты тебя отвести? Ты где живешь-то, герой?
При слове «хата» Митька вдруг зарыдал, да так горько и безнадежно, что нам стало не по себе.
— Нет у меня дома… — сквозь слезы, с трудом выговаривая слова, проговорил он. — Никого у меня нет… Совсем один…
Мы переглянулись. Это было уже серьезно. Одно дело — уличный сорванец, стащивший от голода рыбешки, и совсем другое — бездомный сирота.
— Как это нет? — удивился я, чувствуя, как внутри что-то неприятное похолодело. — А родители где? Мама, папа?
Митька вытер грязным рукавом рубашонки нос и заговорил. Из сбивчивых его объяснений вырисовалась совершенно нерадостная картина.
Сам он был из деревни, верстах в тридцати от Каменского, вверх по Днепру. Называлась она вроде Вербовка. Жили они небогато, как и все в деревне, но и не голодали — свой огород, тощая корова-кормилица, куры во дворе. А потом началась война, и, как водится, понеслось. Сначала пришли красные, забрали отца в армию. Сказали — бить буржуев и восстанавливать справедливость. Отец, крепкий, работающий мужик, обнял его на прощание, велел слушать мать и ушел. Больше Митька его не видел. Потом, когда Деникин наступил, в их тихую, затерянную в степи деревню ворвались белые. Не те, которые благородные офицеры из книжек, какие-то дикие, бородатые, в мохнатых папахах и черкесках, из «дикой дивизии», как их шепотом называли в деревне. Они грабили, убивали без разбора, насиловали женщин. Мать его, молодую еще, красивую, они избили, изуродовали, а потом… Митька замолчал, и по его щекам снова покатились большие, тяжелые слезы. От побоев и невыносимого горя мать вскоре и померла, и остался Митька один-одинешенек на всем белом свете.