Она улыбнулась, и мы пошли дальше. Напряжение вроде бы спало, но между нами осталась какая-то новая, едва уловимая нотка грусти.
А я в мыслях то и дело возвращался к словам Доры, таким прямым и отчаянным. Она не говорила обо всем вслух, но я понял все, что имелось в виду и осталось между строк. Она хотела быть мне женой. Но, если это невозможно, согласна и на роль любовницы. Быть рядом в любом качестве, просто чтобы иметь возможность дождаться, надеясь, что однажды место рядом со мной освободится. А Лида… Лида только что «дала добро» на подобные отношения, если я сам этого захочу.
Это было опасное предложение. Опасное и соблазнительное. Дружить с кланом Гинзбургов, с их связями и влиянием, было стратегически выгодно. Моисей Ааронович был не просто гостеприимным хозяином, он был умным и дальновидным игроком, и иметь его в союзниках было бы подспорьем.
А Дора… Она была не просто красивой девушкой. Она была воплощением той самой «другой жизни», которая могла бы у меня быть. Жизнь, наполненная не борьбой и интригами, а тихим семейным уютом, богатством, положением в обществе. Могло ли у нас что-то быть с Дорой, не будь в моей жизни Лиды? Наверное. Уже очень давно я вышел из возраста, когда любимая женщина кажется единственной и неповторимой — понятно, что я мог бы полюбить практически любую достойную девушку. Но это все теоретические размышления, а практически я знаю одно: предавать эту девушку, которая прошла со мной через ОГПУ и нищету, которая так беззаветно верила в меня, я не собираюсь. Но и союз с Гинзбургами — это весьма ценный актив. Что же — в мире, где невозможно никому не доверять, однажды это может стать тем самым козырем, который решит исход игры. Или той самой ловушкой, из которой уже не выбраться.
Лето 1930 года пришло в Москву духотой и пылью, но в коридорах власти дышалось от удивления легко. Я успешно защитил диплом, а та глухая, ожесточенная «драка за колхозы», которая сотрясала весь аппарат прошлую осень и зиму, постепенно сошла на нет. Накал страстей спал, как оказалось, после обретения доли независимости от экспорта. Причин этого было несколько, что я понимал, наблюдая за этим из своего тихого кабинета, с учетом того, что к некоторым из них я относился непосредственно.
Главным обстоятельством, разрядившим обстановку, стала операция, о которой не писали в газетах, но слухи о которой доносились из самых высоких кабинетов. Моя докладная записка о скупке подешевевших из-за Великой депрессии американских заводов, подданная под соусом «использования противоречий в стане империализма», сработала. Через подставные фирмы торгового представительства «Амторг» в США началась беспрецедентная по своим масштабам закупка целых производственных линий, станков и технологий. Валюта все еще была нужна, ее потребовалось много, но теперь она была потрачена не столько на оплату текущих поставок, сколько на инвестиции в будущее. Необходимость выжимать из деревни последние пуды зерна «любой ценой», чтобы расплатиться за каждый купленный трактор, уже не была столь острой.
Вторым ручейком, влившимся в этот рекорд сравнительного спокойствия, был мой ЭНИМС. Детище, рожденное в спорах и интригах, наконец-то начало давать плоды в промышленных масштабах. Разработанные нами универсальные станки для МТС и более сложные агрегатные станки для заводов-гигантов продолжились в серии. С «Красного пролетария», с ХПЗ, с других заводов в ЦК потекли бодрые отчеты. Цифры роста производства тракторов, моторов, сеялок наполняли статьи газетных передовиц, и радовали сердца и простых граждан, и партийных функционеров. Они могли теперь отчитываться перед Хозяином не только вывезенным зерном, но и произведенной высокотехнологической продукцией. Это было куда приятнее, да и идеологически выигрышно.
В результате давление на деревню немного, но ослабло. Лозунг «сплошной коллективизации» не был снят, но его исполнение на месте перестало напоминать военную операцию на враждебной территории. Перегибы все еще случались, но они уже не проявляли тотального характера. Крестьянину, согнанному в колхоз, дали немного вздохнуть, позволили иметь приличные приусадебные участки, подсобное хозяйство. Конечно, это не было возвращением к НЭПу, нет. Это была тактическая передышка, вызванная изменениями экономической конъюнктуры. Но для страны она была спасительной. К осени крестьяне, видя, что у них не отбирают все подчистую, работали уже не только из-под палки. Урожай в этом году был неплохим. Его спокойно, без чрезвычайщины и продотрядов, собрали и свезли на колхозные склады. Часть сдали государству, часть, хоть и меньшую, небольшую, оставили себе — достаточно, чтобы протянуть зиму. Озимые были посеяны вовремя, на хорошо вспаханной тракторами земле.
Призрак голода, который уже маячил на горизонте, отступил. Конечно, я не тешил себя иллюзиями — опасность еще сохранялась. Горячие головы, видя открывающиеся перспективы, начинали еще больше гнать лошадей. Они шли к Сталину, начинали пропихивать разные авантюрные проекты — пятилетка в три года, и все такое — имея в мыслях еще надавить на деревню и подхлестнуть плановые показатели промышленного производства. Надо сказать, иногда товарищ Сталин шел у них на поводу. Приходилось тонко и аккуратно осаживать таких зарвавшихся субъектов, иногда — путем аппаратных игр, а иногда и в виде докладных записок Вождю.
Аргументы мои были просты: голод в деревне на пятнадцатом году Советской власти сильно скажется на имидже СССР и коммунистического движения в целом. На той работе, что проводит Коминтерн, просто можно будет поставить жирный крест. А главное — это лояльность населения во время неизбежной войны с империализмом.
— Подумайте, товарищи. Если у нас будет голод — народ ведь это надолго запомнит! И когда (замете, я говорю «когда», а не «если»), начнется большая война, пострадавшие от голода районы могу оказаться нелояльны!
— Ничего, ОГПУ и милиция справятся!
— Предстоящая война будет грандиозным противостоянием, заставляющим напрячь нас все силы в борьбе за победу. Товарищи: вспомните, как господа Романовы потеряли власть? Просто в Петрограде были слишком длинные очереди за хлебом! И вот из-за такой мелочи погибла могучая некогда империя. Задумайтесь, если, скажем, Украина или Северный Кавказ в критический момент войны вдруг окажутся охвачены волнениями — не станет ли это той соломиной, что решит исход войны? Или вы забыли, как на кронштадтский лед пришлось посылать делегатов X съезда ВКПб?
Конечно, даже такие разговоры можно было вести лишь с крайней осторожностью.
И я знал, что Сталин все это время продолжал молча наблюдать за мною. И, надо сказать, очень скоро я почувствовал, что его отношение ко мне меняется. Маленков, оказавшийся блестящим организатором и безжалостным администратором, неплохо справлялся с авиаотраслью. Опираясь на авторитет ЦК, мои рекомендации и поддержку Сталина, он жестко гнул свою линию. Постепенно, к концу лета, хаос начал преобразовываться в порядок. Заводы, получив четкие планы и унифицированные чертежи, приступили к наращиванию выпуска. Конструкторы, лишившись возможности «выбить» ресурсы под свои личные проекты, вынуждены были, как правило, работать в рамках единой концепции.
Я наблюдал за этим со стороны, оставаясь в тени. Моё имя нигде не фигурировало, вся слава доставалась Маленкову. Меня это устраивало — Хозяин, видя положительные результаты, все больше убеждался, что мои прогнозы сбываются. Это был мой главный аргумент в этой долгой, молчаливой партии, которую я вел с ним. И я чувствовал, что мой следующий ход в этой партии уже не за горами.
И вот однажды, в один из серых сентябрьских дней, когда я сидел над отчетами ЭНИМСа, в кабинете зазвонил телефон прямой связи. Я снял трубку.
— Товарищ Брежнев? С вами будет говорить товарищ Сталин.
У меня на мгновение перехватило дыхание. Признаться, я не ожидал этого так скоро.
— Слушаю, товарищ Сталин, — произнес я, стараясь, чтобы голос не дрожал.
— Зайдите ко мне, товарищ Брэжнев, — раздался в трубке знакомый глуховатый голос с большим акцентом. — Сейчас же.
В его кабинете все было по-прежнему: длинный строгий стол, карта мира на стене, запах табака. Он ходил по ковру, заложив руки за спину. Не поздоровавшись, он остановился напротив меня и долго смотрел своим тяжелым, пронзительным взглядом.
— Садитесь, — наконец сказал он, указывая на стул.
Я сел. Он продолжает ходить.
— Помните наш разговор про авиацию? Вы тогда предложили хорошую идею — навести порядок.
Я молчал, не зная, к чему он клонит.
— Я тогда подумал, — продолжал он, раскуривая трубку, и вновь начиная расхаживать, — может, идея твоя — пустая? Прожект? И я решил посмотреть, реорганизацию по КБ отложили, поставили на отрасль товарища Маленкова. И что же мы видим?
Он остановился и посмотрел на меня в упор.
— А мы видим, что дело пошло. Значит, идея твоя была правильной. А исполнитель — плохой.
Он снова заходил по кабинету.
— Я тебя проверял, Брежнев. И вижу, ты был прав. Возможно, и про единый сектор для контроля над всеми конструкторскими бюро, тоже правильная идея, — продолжал рассуждать он вслух. — Пора наводить порядок во всей нашей технической мысли. Хватит самодэятельности!
Он подошел к столу, взял карандаш и сделал какую-то пометку на лежавшем перед ним листе.
— Готовьтесь, товарищ Брежнев. На ближайшем заседании Политбюро мы решим этот вопрос. Создадим вам новый сектор. А вы, — он поднял мне глаза, — станете кандидатом в секретариат ЦК, с назначением на эту новую должность.
Он сказал это так буднично, словно речь шла о выдаче мне нового пропуска. Но для меня в этот момент переменилось буквально все. Это было признание, вход в высшую лигу. Реальная, огромная власть!
— Идите, товарищ Брэжнев. Работайте, — сказал он, давая понять, что аудитория окончена. — Работы у вас теперь будет много.
Я вышел из его кабинета, шатаясь, как пьяный; шел по гулким коридорам Кремля и не чувствовал под ногами пола. Проверка завершилась и теперь у меня в руках окажется рычаг, которым я, если буду достаточно умен и осторожен, смогу перевернуть не только авиацию, но и всю страну.