Сижу в Динабурге уже 6 часов и еще два осталось. Город отвратительный, одни жиды. Нынче вдобавок шабаш, так что шагу сделать нельзя, чтоб не наткнуться на пейсы. Скука смертная.
Для него нет разницы между ведьмовским шабашем и еврейской субботой – шаббатом.
Занятых у Зинаиды денег хватает на то, чтобы в поезде заказать себе чай и угощаться колбасой и апельсинами. Приехав домой в час ночи, он на все лето и начало осени с головой окунается в привычную ему, то есть разгульную орловскую жизнь. Сибилева тоже приезжала на летние каникулы в Орел, но долго там не задержалась. Не исключено, что причиной ее быстрого возвращения в Петербург была очередная ссора с Леонидом.
В дневнике этого времени он приводит перечень своих любовных побед:
Кстати, переберу все имена, с которыми мне приходилось иметь дело: Зинаида – 2, Вера, Надежда, Любовь, Варвара – 2, Лукерья, Александра, Елена, Ольга, Мария, Софья – 2, Эмма, Зоя, Вера и т. д., остальных не упомню.
Чем же он так привлекал женский пол?
Все женщины, с которыми я сходился, убеждены в одном: что я очень умен. Я сам лично не убежден в этом, однако приходится верить… Неужели вправду я умен?
…Затем, относительно красоты. Я люблю свою физиономию, но я многим недоволен в ней. Я иногда с удовольствием смотрю на себя в зеркало; удачная поза, удачное освещение делают меня иногда полным красавцем, так что я даже с художественной точки зрения не нахожу, в чем упрекнуть себя. Но вообще я не нахожу себя красивым. Поэтому меня всегда чрезвычайно удивляет и радует, когда я слышу это. А это бывает часто. Иной раз идешь по улице и слышишь из прекрасных уст: “какой красавец!” И вчера меня до глубины души тронула фраза Зинаиды – “Вы вчера были так красивы, что я жалела, почему я не художник, не могла наглядеться на вас”. – Таким образом самый уместный теперь вопрос – это какого ж рожна мне от Господа Бога нужно?
Над этими записками молодого нарцисса можно было бы посмеяться, если бы не подспудная андреевская ирония в отношении самого себя. Но на самом деле здесь Андреев ставит перед самим собой очень серьезную проблему, которую рано начал осознавать.
Внешняя красота и привлекательность для женщин – не лучшие союзники писателя. Это только отвлекает от творческих амбиций. Леонида Андреева Бог и природа наградили красотой с юности, и для него это стало большим соблазном, о котором он и пишет в дневнике. Будь это другой молодой человек, он легко устроил бы себе выгодный брак, избавившись от унизительной бедности и на всю жизнь обеспечив мать, сестер и братьев. Легко представить его богатым помещиком, прожигающим деньги где-нибудь в Ницце или Баден-Бадене. Но не случилось. Что-то помешало. И не только пьянство и буйство, но и что-то еще… Какая-то саднящая душевная, а может быть и духовная рана, которая всегда отпугивала от него девиц – даже взбалмошную Зинаиду.
“Я не могу быть с людьми, хотя страстно хочу этого”, – пишет он, и это важное признание. Как и другое, говорящее о серьезном раздвоении личности:
Не знаю просто, что с собою делать. Не могу описать того состояния, в каком нахожусь все эти дни. Меня мучает мое я. Как будто разделился я на две половины. Одна смеется, скучает, говорит, ухаживает, целуется, а другая не сводит с нее глаз и ежеминутно спрашивает: “Ну что, как, весело, а зачем это, к чему”. И с иронией прибавляет: – “А вот сейчас станет скучно. Да и сейчас скучно, а это ты обманываешь себя, что тебе весело. Обманываешь, обманываешь”. И никуда уйти не могу от этого я. Сяду ли за рассказ – чувствую, что стоит кто-то за мной и с иронией говорит: “Ты думаешь, не знаю, зачем ты сел писать. – Чтобы уйти от меня. И рассказ тебе не нужен, ничего тебе не нужно – тебе скучно, скучно и хочется уйти от меня. Но ты не уйдешь. Везде с тобой, всегда ты мой. Вчера ты целовал В. – а сам что думал? – Думал: вот оно проклятое я, смотрит на меня. Да я и смотрел. И сейчас смотрю. Напрасно ты пьешь – не уйдешь все равно. Ты мой, безраздельно мой. Ты сейчас шутил с матерью, с теткой – что же, шути: меня не обманут ни шутка твоя, ни улыбка. Ты смеешься, а в душе у тебя отчаяние, и ты спрашиваешь: а где оно, это я? Здесь: с тобой, в тебе, всегда, всегда”. И чувствую, что это правда. И чувствую, что весь я – ложь…
Когда читаешь дневник Андреева перед его переездом в Москву, возникает ощущение, что ему всегда плохо. “Чувствую себя ужасно”, – вот рефрен этого дневника. И не важно, где он находится – в холодном Петербурге или в теплом родительском доме в Орле. Невольно соглашаешься с мнением его брата Павла, что это душевное качество досталось от матери: умение видеть драму даже там, где ее нет.
Почти как у Некрасова: “Мерещится мне всюду драма…”
Только однажды, в июле 1892 года, он был по-настоящему счастлив. Речь о его загадочном путешествии морем на судне из Петербурга в Ревель (нынешний Таллин). Биографы Андреева гадают: что это было?
Морской “тур”, выражаясь современным языком? Или таким сложным путем он опять-таки добирался на малую родину, куда летом 1892 года приезжал дважды?
Об этом странном путешествии мы знаем по его письму Сибилевой из Орла от 20 июля. Судно вышло из Петербурга и проходило мимо шведского острова Гогланд в 180 километрах от северной столицы. В море разыгрался свирепый шторм, и все товарищи Андреева страдали от морской болезни. Пока их выворачивало наизнанку в кают-компании, Андреев на палубе наслаждался видом разбушевавшейся стихии.
Весь этот день я просидел на палубе. Видел те самые не волны уже, а валы, которые рисует Айвазовский, окачивался ежеминутно брызгами, так как эти валы хватали до самой палубы, – учился ходить по исчезающей из-под ног поверхности, бегал с замечательной быстротой, но против своего желания, то поперек, то вдоль парохода, смотря по тому, куда его наклоняло, пел “это сногсшибательно!” – одним словом, чувствовал себя на седьмом небе. Действительно, Зиночка, чудная вещь это море! Никогда я его не забуду. Можно описать и волны, и качку – но нельзя описать того чувства, чувства силы, желания борьбы, которое охватывает тебя, когда ты видишь вокруг себя бесчисленные легионы пенящихся волн, медленно и грозно идущих на корабль, и этот корабль, то исчезающий в волнах, то гордо и высоко задирающий свой нос.
На море он получил такой прилив сил, который некоторое время не покидал его и в Орле. Он пишет Зинаиде:
Я эти дни провел чрезвычайно хорошо. Физически чувствовал себя настолько здоровым, что всю свою болезнь стал считать не чем иным, как выдумкой врачей или же результатом своей мнительности. В душе моей царил такой мир, такое божественное спокойствие, что я возомнил себя окончательно и безоговорочно излечившимся от всех своих психозов…
В начале октября он возвращается в Петербург, якобы чтобы продолжить учебу в университете, а на самом деле для решительного объяснения с Сибилевой.
Но по дороге он на неделю зависает в Москве, где его принимают в теплые объятья университетские студенты, вчерашние орловские гимназисты.
А уже через месяц он снова едет в Орел. В поезде на него находит внезапное озарение:
Долго еще стоял я на площадке. Похолодало, яснее стали очертания проходивших мимо деревьев и сторожек. Не помню, о чем думал я. Вернее, ни о чем. Помню только чувство силы, готовности бороться и победить, обязательно победить. Когда я взошел в вагон, все спали. Спал жандарм, бессильно свесив руки и покачиваясь при каждом толчке; спал сосед мужичок, похрапывая и испуская по временам вздохи, спал толстый купчина, беспокойно ворочаясь во сне и ежеминутно подбирая соскользавшие с короткой скамеечки ноги.
– Всех вас спасу, – думал я, глядя на разбросанные всюду скорчившиеся тела, такие жалкие в своей беспомощности.
– И тебя спасу, – прибавил я неожиданно, обратившись к жандарму, и сам засмеялся своему ребячеству.
Последним аккордом в его прощании с Петербургом, новый роман с которым состоится уже гораздо позже, были удивительные строки в дневнике:
Но почему ж так дорого мне это прошлое? За что я люблю Петербург? Почему с таким чувством печали и наслаждения вспоминаю я его улицы, мостовую? Вот сегодня: я шел – и представлял себе его. Думал, что вот эти мокрые плиты, этот полутуман, полу-дождь – Питер. Вон промелькнул фонарь кареты – так ведь и в Питере видал я когда-то… И в груди теснятся воспоминания, и жалко, жалко… Как бы хотелось опять окунуться в эту жизнь. Быть далеко-далеко от всего, что близко и мило сердцу, идти по незнакомой улице, видеть тысячи незнакомых людей, видеть чужую кипучую жизнь – и чувствовать себя одиноким, одиноким. Пароход… море, незнакомые чужие люди, чуждая обстановка… ах, все отдал бы я за вас.
Вот уж воистину – “было много Андреевых”.
Против саранчи
Приехав из Петербурга в Орел осенью 1892 года, Андреев почти на целый год оказывается в своего рода жизненном промежутке. Из одного университета отчислится, а подавать документы в другой еще рано.
Нужно что-то делать, чем-то себя занять.
Положение семьи было совсем бедственное: дом в залоге, проценты по долгам не выплачены, велика вероятность, что вскоре они окажутся буквально на улице.
Но вместо того чтобы искать работу с приличным заработком, он страстно увлекается рисованием: “не досыпал, не доедал, даже по целым дням не умывался и ходил с раскрашенной физиономией, и все рисовал, рисовал…”
На работу все же устраивается – статистиком. Статистика как наука была уже достаточно развита в России в конце XIX века благодаря трудам таких ученых, как А.П.Рославский, А.Б.Бушен, Ю.Э.Янсон, И.М.Гольдштейн и другие. Но едва ли служба Андреева рядовым орловским статистиком за 25 рублей в месяц имела отношение к науке. “Неудовольствий от службы рублей на 60 выколачиваю”, – пишет в дневнике.