Лёня был не просто антигламурен, он чувствовал гламур за версту, его начинало колотить от гламура, он ненавидел гламур. И он поселился в эту самую комнату для прислуги, и это, и эта комната для прислуги была практически внутри нашего с Таней номера. В этой комнате он, когда приходил, не раздевался, он снимал только ботинки, снимал носки, стирал их и ложился. Ложился в одежде и в одежде так лежал, что-то обдумывая. Обдумывал он, вероятно, как жить-поживать и добра наживать. Ну, мысли все заканчивались в тот момент. То есть они даже не начинались, потому что он, когда приходил, первое, что он делал, — он соединялся с… международной колумбийской службой и просил телефон Нины Шацкой — у них как раз роман был, тоже большой роман с Ниной Шацкой, который неминуемо двигался к женитьбе. Неминуемо. И добро нажить надо было еще обязательно, потому что еще и женитьба где-то впереди маячила. И он по этой междугородной службе говорил: «Алле, я Леонидас Филатофф, Леонидас, да, номер телефона, Москву, да, номер…» И оставлял заказ. И ложился на кровать, смотрел в потолок и ждал, когда ему ответят.
Голос
Голос
Голос
Каждый раз было ощущение, что ему предстоит какой-то необыкновенно ответственный разговор, который решит вопросы жизни и смерти лично его — Леонидаса. Ну и, конечно, его собеседника по ту сторону телефонного провода в Москве. И он лежал, лежал, лежал… И там было два номера телефона… один у нас с Таней, и второй был у Леонидаса. Когда соединяли, всегда путали номер. Всегда. И Леонидас ждал звонка из Москвы от Нины. В это время звонил у нас с Таней телефон, а мы уже спали вообще… У нас звонил телефон… причем эти междугородние звонки латиноамериканские… полное ощущение такой вселатиноамериканской тревоги… Мы садились полуодетые в постели, и вбегал босой Леонидас, в джинсах, опять в этой самой своей рваной косухе джинсовой и с какой-то невероятной легкостью, с невероятной вообще… запрыгивал к нам в семейную постель. Причем он как-то точно так запрыгивал между мной и Таней. И мы с Таней сидели, обалдев, а он садился, брал трубку, и начинался разговор минут на десять. Весь разговор… нехорошо читать чужие письма, нехорошо передавать чужие любовные разговоры… этот могу передать… он был очень простой: «Нюся, — это через многие континенты, через многие страны, через океаны… тогда же не было других… другой связи, только через спутники… — Нюся, — кричал Лёня, и мы слышали, как эти самые ретрансляторы все время говорили: Нюся, юся, юся… — Это я-я-я-я. Как кто я? Я-я-я. Это я-я-я-я. Это я-я-я. Это я, Лёня-ня-я-я-ня… Нюся-юся-юся-юся… Ты меня слышишь? Все это стоило, каждая минута, состояние, благосостояние, состояние благосостояния. — Нюся-юся-юся… да, это я-я-я-я. Кто сказал… ал-ал-ал? Кто сказал? Ал-а-ал… такую хреновину-овину-овину-овину… И ты эту хреновину-овину-овину-овину… слушаешь-лушаешь-лушаешь… и повторяеть-ряешь-ряешь-ряешь… мне-е-е-е… Нюся… ты с ума сошла-ла-ла-ла…» После двадцати или пятнадцати минут вот такого рода малосвязанных, очень дорогостоящих криков Лёня как-то очень огорченно клал эту самую трубку, говорил нам с Таней (а мы так и сидели с Таней, абсолютно обалдев): «Да. Ситуация сложная, очень много недобрых и нехороших людей, они Нюсе пачкают мозг, они Нюсе пачкают мозг. Нужно бы перезвонить». Мы говорим: «Лень, не сегодня только. Сейчас три часа ночи. Там часовые пояса…» — «Ну хорошо, не сегодня. Но завтра, вернувшись со смены, я обязательно буду звонить Нюсе, потому что я должен это безобразие прекратить».
Грачи
Очень богатая по тогдашним меркам страна Колумбия с невероятными какими-то вещами типа того, что вся Колумбия была, как мы говорили, засыпана, просто засыпана изумрудами, но никто в Колумбии не знает, что такое настоящий изумруд и что такое кусок бутылочного стекла. Но теоретически она засыпана изумрудами. После своего двухмесячного или трехмесячного пребывания в ней, из этой пещеры каменной Лёня не привез в Москву вообще ничего. И когда таможенники долго его досматривали, Адабашьян сказал кому-то из таможенников: «А чего вы у него надеетесь найти?» «Да ничего мы не надеемся, — говорили советские, ушлые советские таможенники. — Ничего мы не надеемся найти. Да нет, ничего мы не надеемся. Нам просто интересно, куда он их дел». — «Кого?» — «Ну деньги, которые он получил. Куда он их дел?» Там потому что лежали постиранные носки Лёни и больше ничего. Он их прокричал, прокричал, пытаясь оградить Нюсино сознание, Нюсино существо от каких-то не очень там правильных реплик каких-то недостаточно доброжелательных людей. Так он ее любил. Причем до самого конца своей жизни. Вот это вот у меня до сих пор в ушах стоит: Нюся-юся-юся-юся… это я-я-я-я… Лё-ня-ня-ня…
Дальше мы ехали сниматься. Со съемками это тоже был большой международный цирк. У нас была художница Алина Будникова, вместе с которой мы сочинили очень красивые костюмы для Лёни. В Боготе только дикие люди ходят в белом. Те, которые никогда не знали, что такое Латинская Америка, и те, которые никогда не знали, что такое климат Боготы. Просто никогда. И они, понаслышав, что это Латинская Америка, жара, там, туда-сюда, иногда сумасшедшие приезжают в белом. Вот этот Б. К. сумасшедший приехал в белом костюме, и у него была белая шляпа. И Алина сделала Лёне шляпу.
Из жизни начальника уголовного розыска
И у Лёни шляпа была… ну Лёня вообще выглядел хорошо в этом костюме… это было…. ну было как бы ясно, что это Б. К., костюм Б. К. Но Лёню почему-то из всего костюма волновала только задняя пола шляпы. Вот эта пола шляпы у него опускалась вниз. И Лёню это просто невероятно раздражало. У него и так неприятности с Нюсей… и неприятности с тем, что масса «этих» сцен была, так называемых эротических, — он их терпеть не мог. А я почему, я их все вписал, потому что вот была же самая главная легенда о Филатове, что вот он самый главный мачо, самый главный мачо, мечта всех женщин Советского Союза. Поэтому я думал и так думаю… мачо и есть мачо… я туда вваливал эти самые… Каждый раз, когда он начинал играть вот это самое, что-нибудь эротическое, он говорил: «Ну зачем, я не хочу… я это так не люблю…» Я говорю: «Лёня, что ты такое говоришь… Так мы до серых мышей договоримся, понимаешь… Как это ты не любишь, как это ты не хочешь?» — «Но не люблю я всё это, не нравится это, ну не нравится». Я говорю: «Лёня, будь мужчиной». Он говорит: «Да ну тебя на фиг. На фиг этого мужчину, эти мужчины и женщины… Мы что с тобой, это самое, экранизируем… дореволюционных мужчину и женщину?»
Из жизни начальника уголовного розыска
Я-то был убежден, что самый главный мачо Советского Союза — это Филатов. Как и все советские обыватели, после обожаемого фильма «Экипаж» — а это действительно очень хороший фильм, действительно очень хороший… и я шлю такой братский привет Саше Митте… Поэтому я Лёне насовал этих сцен с женщинами. А он говорит: «Я не люблю это». Я говорю: «Лёня, чего ты не любишь? Ты с ума сошел, чего ты не любишь? Что ты мелешь? Так нельзя». Лёня отвечает: «Это же должна быть политическая яркая картина». Я говорю: «Будет политически яркая, но ты все делай пока». Но он уже, слава богу, не требовал к той или иной эротической сцене, не требовал алкоголя. Наоборот, он говорит: «Ты знаешь, по трезвой это все значительно легче исполнять…»
Из жизни начальника уголовного розыска
Так вот эта самая шляпа, белая шляпа, и у нее вот эта пола шляпы опускалась ему на шею. Раздражался невероятно. Он говорит: «Алина. — Алина Будникова хороший художник была у нас по костюмам. — Алина, ну кто-нибудь будет следить за тем, чтобы у меня эта пола стояла… вот эта пола сзади, чтобы она стояла… торчала, ну я же ее все время поправляю». Она говорит: «А что вы ее поправляете? Она очень хорошо, нормально лежит». — «Как это нормально? Ты что, Алина, не видишь, что я „поганка“, международная „поганка“, никакая я не… так сказать, не… эта самая немецкая… я не немецкий князь, вообще мачо — „поганка“. Понимаешь, я не хочу быть „поганкой“». Я говорю: «Лёня, ты никакая не поганка, ты прекрасен, ты прекрасный…» И действительно… вот там было много очень таких трогательных и нежных сцен… никаких не эротических — просто человеческих сцен у них парных с Таней. И Лёня их играл с поразительной, совершенно с пронзительной простой человеческой нежностью. Удивительная вещь.
Скандалы, которые он устраивал мне на площадке, тоже были уморительные, совершенно уморительные. Как-то мы снимали, значит, сцену их объяснений с Таней Друбич, какого-то, значит, такого дневного объяснения. Разговаривали они о том о сем, пятом-десятом, и по кадру бродили куры. И они то заходили, то уходили, то какая-то сумасшедшая латиноамериканская кура с латиноамериканским темпераментом валила вторую курицу и там начинала выдергивать из этой самой шеи какие-то перья. А Лёня занимается шляпой, чтобы не быть поганкой, а я занимаюсь курами. Я говорю, значит: «Дайте мне вот так… дайте в руку зернышки, и я буду курам… Лёнь, слышишь, я перед командой „Начали!“ вот так брошу им зернышки, и они как пойдут сюда, я скажу „Начали!“. И только после того как я скажу „Начали!“, ты начинаешь говорить. Ну, давай попробуем. Значит, Алина, поправь шляпу! Лёня, все, хорошая шляпа, давай. Я так вот бросаю зернышки, „Начали!“. Да нет, стоп, да ничего мы не начали». И вдруг Лёня на меня смотрит и говорит: «Слушай, я сюда летел тридцать часов с тем, чтобы играть какую-то серьезную, большую роль ну международного класса, я к этому стремился. — А он обожал кино, Лёня. Обожал вот как самый последний такой, значит, киноман. Он мог смотреть все что угодно. — Я тридцать часов летел, чтобы услышать, что ты мне скажешь по поводу, так сказать…» А он сценарий уже прочитал, уже было совершенно… в общем, другое дело, и